А.Богословский.
Спасение
-----------------------------------------------------------------------
"Знание - сила", 1982, N 1
& spellcheck by HarryFan, 31 July 2000
-----------------------------------------------------------------------
Эта зима прошла для меня ужасно. Все она длилась и длилась, и казалось,
не будет ей конца. И когда наступил март, метели все бесились в городе,
холода стояли январские, и никакой надежды на живительные солнечные лучи,
еще не было. Городовые стояли с красными носами и смешно хлопали себя
руками по бокам. Большие витрины на Кузнецком были все в разводах
изморози, а седоки в санях набрасывали на себя меховые полости.
Жизнь моя была трудна и безнадежна. За зиму я сменил несколько квартир,
и все это были нищие и темные углы, населенные нищими же людьми. Рукописи
мои, стихи, поэмы, романы, рассказы в журналы не принимали, и вскоре одно
мое появление, вечно голодного, замерзшего, в драном, холодном пальтишке
стало вызывать презрительные гримасы. Горькое отчаяние охватывало меня,
когда я сидел при свете одинокой свечи над своими рукописями, глядя на
плавающие по стенам тени, и грел озябшие руки под мышками. Последние гроши
из оставленного мне покойной матерью скудного состояния испарялись.
Впереди ждала полная черноты пропасть, падение.
В марте снимал я комнату в грязных меблирашках у мадам Дрызиной,
недалеко от Тверской, в узком и кривом переулке. Часами бродил я по
вечерним заснеженным улицам со своими невеселыми думами. Даже надежда на
весну, на тепло и та оставила меня. В те дни близок я был к
умопомешательству или к самоубийству, но даже на этот шаг духовных сил
моих недоставало. Ноги мои так стыли, что я буквально не слышал свои
пальцы, руки окоченевали, лицо дубело, и лишь тогда я заходил в какой-либо
трактир погреться. Просто так сидеть было неловко и я заказывал себе чаю и
ситного, и половой приносил их мне с выражением все того же презрения на
сытой, лоснящейся морде.
Более всего приглянулся мне трактир Рублева - был он теплым, более
чистым, нежели другие, и дешевым. Там можно было съесть приличную солянку
и выпить немного водки, что и составляло мою пищу на весь почти день.
Водки, правда, я несколько боялся, ибо страшился привыкнуть к ней,
спиться, сойти с круга, как сошли на моих глазах многие достойные русские
люди, не сумевшие справиться с нищетой, несправедливостью и тяготами этой
печальной жизни. Пьяниц же подстерегал конец страшный и полуживотный - они
замерзали насмерть на морозе, в снегу, бывали убиты в пьяной драке, либо
помирали на полатях ночлежного дома в белой горячке.
В Рублевском же трактире пьяниц было немного. Сидели тут люди большей
частью хотя и бедные, но достойные, разговоры шли негромкие, половые были
вежливы и не орала безобразная музыкальная машина. Тут можно было
посидеть, помечтать, а то спросить газеты и даже шахматы. В шахматы меня
научил играть еще давно мой покойный батюшка в нашем имении, и игрывал я в
них недурно. Главным образом с каким-то серым чиновником, Василием
Лукичом, который частенько заглядывал в трактир. И когда я пригревался
после еды и задумчиво склонялся над шахматною доскою, то даже казалось мне
порой, что нет вокруг этой дикой, нищей жизни, а словно я вновь маленький
и в нашем курском имении играю в шахматы с батюшкой. Светит керосиновая
лампа, от стен и мебели идет покой, и пусть там за окнами злится вьюга, а
мы поиграем и пойдем пить чай с вареньем... И так мне не хотелось тогда
возвращаться по морозу в холодную клопиную свою комнату и вновь смотреть
на несчастные мои рукописи при неверном свете грошовой свечи.
Этими днями стал я примечать одного странного человека, который почти
каждый вечер стал появляться в трактире Рублева. Выглядел он странно
потому, что одет был несуразно: в рваный, старый армячишко, непонятные,
холодные штиблеты, узенькие брючки, а лицо у него, напротив, было
интеллигентным и возвышенным. Правильные черты, высокий лоб, голубые
глубокие глаза и длинные, как у художника, волосы. Был он безбородым,
безусым, и думал я, что он какой-нибудь спившийся актер, родившийся в
приличном семействе и получивший некогда образование, но находился он,
видно, в крайне плачевном состоянии. Никогда он ничего не заказывал, кроме
чаю с булкой, и платил какими-то грязными копейками, словно днем стоял на
паперти. Лицо его всегда казалось встревоженным, нервическим, он подолгу
глядел в одну точку и что-то бормотал, а однажды взял газету, полистал ее,
потом отшвырнул от себя, схватился руками за голову, и я услышал, как у
него вырвалось с тихим стоном: "Боже мой! Начало века!.."
- Что же вы? - вернул меня к прерванной партии чиновник Василий Лукич.
- Думайте-с...
На следующий день странный молодой человек подошел к нам, когда мы
разыгрывали очередную партию, жалко как-то улыбнулся и сказал:
- Извините, пожалуйста, я не помешаю вам, если посмотрю, как вы
играете?
Василий Лукич надулся и промолчал, а я улыбнулся ему в ответ и указал
на свободный стул:
- Извольте, вы нам не помешаете.
Он уселся рядом и со вниманием стал следить за игрой. От рваного его
армяка довольно противно пахло, и длинные его волосы, казалось, свалялись
от грязи в сосульки. Весь он был какой-то уж очень неухоженный. Видимо,
судьба опустила его на: самое дно жизни.
- Так нельзя ходить! - воскликнул он вдруг после очередного хода
Василия Лукича. - У вас на эф6 полетит ладья.
- Потрудитесь помолчать, - сказал мой чиновник в раздражении. - Я не
спрашивал вашего совета.
- Извините, - быстро проговорил молодой человек, покраснел и потупился.
Мне стало его жалко, как жалко мне было всех людей опустившихся,
униженных, раздавленных бедностью, а этот человек еще и интриговал меня.
- Вы любите шахматы? - спросил я его с улыбкою.
- Люблю? - переспросил он и прищурился. - Да нет, не очень... Так
просто, хоть какое-то развлечение...
- Развлечение, - угрюмо пробормотал Василий Лукич. - Вам бы, милостивый
государь, каким бы делом заняться, а не развлечениями-с.
- Дело?.. - странно повторил тот и как-то прозрачно глянул на
старика-чиновника голубым своим взором. - Я бы рад заняться делом, только
какое, к черту, тут у вас может быть дело!..
- Вы из провинции? - спросил я его, чтобы вызвать на беседу.
- Нет, я москвич, - ответил он и усмехнулся. - А что, так непохож?
- Да нет, отчего же...
- Вид у меня, конечно... - сказал он. - Прямо скажем, не Онасис.
- Кто? - переспросив я из вежливости.
- Онасис, - сказал он и тихо рассмеялся. - Да вы не знаете. И, что
самое интересное, никогда не узнаете. Он, наверно, еще и не родился. - И
опять тихо засмеялся.
Я посмотрел на него с жалостью. Видимо, невзгоды повлияли на его
психику и он заговаривался.
Но чиновник Василий Лукич почему-то страшно осерчал. Он повернул к
незнакомцу лицо, одарил его презрительным взглядом и надменно выговорил
толстыми губами:
- Потрудитесь замолчать, милостивый государь! Потрудитесь не встревать
в игру-с! - Потом он оборотился ко мне. - Извините, господин студент, но
продолжать сегодня у меня нету желания-с. До следующего, более удачливого
раза! - Он неуклюже поднялся, отвесил мне неуклюжий поклон и удалился.
Молодой человек скривил губы в усмешке.
- Надутый дурак, - молвил он небрежно. - Господи, сколько же на свете
было дураков. А мне всегда казалось, что раньше их было меньше. - Он
перемешал на доске фигуры. - Давайте сыграем... господин студент?
Он выиграл у меня партию моментально, с блеском. Я крайне удивился и
ошарашенно посмотрел на моего партнера.
- Вы... шахматист? - спросил я глуповато.
- Нет, - покривился он. - Даже не любитель. Наивысшее достижение -
второе место на первенстве школы... - Он пристально посмотрел на меня. -
Послушайте, как, вас зовут?
- Анатолий Иванович...
- Меня зовут Павел Петрович... Просто Павел. Сколько вам лет?
- Двадцать пять, - ответил я, начиная удивляться этому допросу.
- Мне тоже двадцать пять, - сказал он. - Вы - студент?..
- Бывший студент, - печально поправил я.
- Ну хорошо, пусть бывший, - он заговорил горячо и страстно. - Вы
молодой, образованный человек, не косный, не глупый, способны ли вы
поверить в очень странную, необъяснимую историю?.. - глаза его горели
странным огнем. - Способны?
- Не знаю, - сдержанно пожал я плечами.
Уж столько раз я сталкивался во время моих хождений по улицам и бедным
трактирам, во время житья в нищих комнатах с подобными любителями
рассказывать небывалые истории. Доведенные нуждой до отчаяния, люди
пытались хоть этими историями как-то оправдать или же выставить себя в
интересном, выгодном плане. Но чувствуя себя литератором, писателем,
обязанным прислушиваться к боли человеческого сердца, я слушал эти
небылицы и, видимо, доставлял большое облегчение рассказчикам, жаждавшим
выговориться. Почему бы мне не выслушать и этого одинокого и жалкого
человека?
- Ну что же, - вновь пожал я плечами. - Расскажите...
- Кто вы по профессии? - спросил быстро мой новый знакомый. -
Гуманитарий или техник?
- Я учился на юридическом, - начал я. - Родители мои, обедневшие
дворяне, продали имение и переехали в Москву, но здесь батюшка умер, почти
ничего нам не оставив. Вскоре умерла и моя бедная мать, и я вынужден был
прервать занятия. - Я невесело усмехнулся. - Что ж, у меня нету средств,
увы. Но я пишу, я много пишу, занимаюсь поэзией, прозой, также переводами.
Пока, правда, я еще не нашел издателя, но со временем...
- Феноменально! - воскликнул Павел и улыбка появилась на его бледном
лице. - Это же гениально, что вы литератор! Тогда давайте так, врубите все
свое воображение и постарайтесь воспринимать все, что я скажу, как
реальность... - Он нервно облизнул губы. - Слушайте. Представьте, что
молодой человек, допустим я, живет в Москве, но только через восемьдесят
лет. Не в Москве 1902 года, как вы, а в Москве конца двадцатого века. И
этот человек... он тоже молодой литератор... этот человек выходит из своей
квартиры, спускается в лифте вниз, выходит из подъезда... - Павел сделал
паузу и страшно округлил глаза. - И выходит на восемьдесят лет раньше, в
1902 году!..
Я было поначалу подумал, что вот и еще один доведен жизнью до безумия,
но потом посмотрел на него, заглянул в его глаза, и холодок прошел у меня
вдоль позвоночника. Все-таки я литератор, человек чувствующий довольно
тонко, и вот я всем своим существом почувствовал, что этот человек не
врет. Он не безумен и он не врет! И, как ни похоже то, что он сейчас
сказал, на бред умалишенного, но все это чистейшая правда. И надо мне
решить, относиться с иронией к его рассказу или же поверить всерьез...
- Допустим, - медленно сказал я. - Пусть так, но... но это же все-таки
сказка!
- Это не сказка! - грустно сказал он и улыбнулся. - Я вижу, вы мне
поверили. Спасибо вам, ведь для меня главное, чтоб не смотрели на меня,
как на идиота, а вправду поверили мне. А доказательств я могу найти
тысячи...
- А вы кому-нибудь, рассказывали про это? - спросил я.
- Ну а как же! - воскликнул он. - Все смеются и крутят пальцем у
виска!.. Милый мой Анатолий Иванович, Толя!.. Какое же счастье, что я тебя
встретил! Какое счастье! - Он уже чуть не плакал и смахивал слезу с глаз
грязным и драным рукавом своего армяка... - Ты только верь мне, верь, в то
сойду с ума...
- Подождите, - прервал я его, подозвал полового, заказал штоф водки и
какой-то закуски. Я чувствовал, ей-богу, чувствовал, что стою перед
великой и важной тайной, и решил тут уж не высчитывать каждый грош. - Вы,
наверное, голодны, Павел?
- Да, - сказал он радостно. - Я тут... у вас уже скоро две недели. Черт
знает, как живу...
Половой принес заказ, мы разлили водку, чокнулись с ним, ничего не
говоря, выпили и закусили. Приятная теплота разлилась по моему телу.
- А водка у вас лучше нашей, - весело сказал Павел. - У нас ее гонят
черт знает из чего, говорят, даже из нефти.
- Из нефти?
- Ага, - он счастливо засмеялся. - Нет, это замечательно, что я тебя
встретил. Это великолепно!
- Однако... как же ты? Рассказывай!
- Ну что ж, - он посерьезнел. - Так вот, я живу в Москве 198... года. Я
работаю на радио, но тоже пишу стихи... Даже точнее не стихи, а тексты для
песен.
- На радио? - переспросил я.
- Ах, да... - встрепенулся он. - Радио, это... впрочем, я тебе потом
объясню... Так вот, я подхалтуриваю, пишу тексты для песен. Поэт я,
конечно, никудышный, но публика и это кушает, а башли идут. В общем, все
было в полном порядке. И вот я вышел из дому, собрался пойти к Вите
Капустину, это молодой композитор, и отнести ему пару текстов. Спускаюсь в
лифте... Да, у нас дома высокие, я живу на четырнадцатом этаже... вот,
открываю дверь подъезда и сначала ничего не замечаю. Потом делаю несколько
шагов, оглядываюсь, и - батюшки! - мимо меня едут сани, идут какие-то
придурки в диких одеждах, какие-то хипари бородатые и все такое... - Он
нервно передохнул. - В общем, сзади меня никакого моего подъезда, ничего
нет, а на ближайшей афишной тумбе я читаю, что 12 марта 1902 года в Москве
начинаются гастроли цирка Чинизелли. Вот так! Я, честно говоря, подумал,
что сошел с ума. И щипал себя, и глаза закрывал... Да что уж там! Я и
сейчас не соображу, на каком свете нахожусь.
- Как же ты живешь? - спросил я. - Где?
- Да сначала болтался, как это самое в проруби. Хотел в одном подъезде
переночевать, так у вас тут дворники - зверюги. Полицейский меня в часть
хотел доставить, а потом говорит: иди, бродяга, в ночлежку на Хитров
рынок. А там набрел на какого-то чувака, он меня принял за своего коллегу,
за безработного артиста, так с ним а ночлежке и живу... Ужас! Блохи, вонь,
грязь. Прямо "На дне" Горького... Слава богу, мне этот актерик пятаки на
еду дает, а то бы, знаешь... Ну, я на третий день немного пришел в себя, а
то все как в бреду был. Думаю, надо что-то предпринимать. Пошел в
милицию... то есть в полицию. Думаю, надо что-то... если все объяснить, то
может хоть как-то... Что ты! Вытурили в момент! И по роже разок дали, вот
так-то. Ладно, думаю, пусть, тут невежи, жандармы, пойду в университет,
там думающие люди, поймут. Меня и на порог не пустили. Иди, говорят, от
греха подальше, оборванец. Ладно, оборванец! Я вот за эти вельветовые
джинсы 150 рэ фарцам отдал, батник у меня французский, ну-у... рубашка -
это батник. А эту рвань мне мой артист устроил, чтоб я не замерз. Я же из
дому раздетый вышел, мне только до машины дойти, а там печка... Машина -
это автомобиль. Ты знаешь, что такое автомобиль?
- Знаю, - сказал я, жадно поедая его глазами. Его, человека нашего
будущего! Теперь, прослушав эту сбивчивую, подчас непонятную мне тираду, я
ни секунды не сомневался в его правдивости. - Говори же, Павел, говори!
- Что ж говорить-то, - грустно поник он головой, - теперь я вроде как у
вас в плену. Ни туда ни сюда. Застрял. Как дальше жить не знаю... Грязный
весь, ванну негде принять.
- Ванну, - повторил я. - А что ж, у вас у всех ванны есть?
- У всех, - быстро ответил он. - В Москве у всех. Наверно, у всех. Я
точно не знаю... - Павел с подозрением посмотрел вдруг на меня. - Толя,
тебе что же, доказательства нужны?
- Да что ты! - всплеснул я руками.
Но он опять сильно покраснел и полез в карман своих неудобных, узких
брюк. Оттуда он достал какую-то круглую штучку на цепочке и протянул мне.
- Вот, - сказал он веско, - брелок для ключей, а на нем изображена
Эйфелева башня в Париже. Видишь, написано "PARIS". Ведь в наше время
Эйфелевой башни нет?
- Есть, - сказал я, почему-то чувствуя даже что-то вроде стыда за наше
время. - Ее построили к Всемирной выставке... Вся Франция против нее, мы
думаем, что ее снесут, но... - Она все-таки стоит?
- Стоит, - кивнул Павел. - Стоит, зараза. - Но вновь погрустнел. - Ну
как мне тебе доказать-то? Ну расскажу, что у нас в небе самолеты летают со
скоростью звука, что автомобили по шоссе гоняют, что подводные лодки
бороздят моря и океаны, так это же все слова.
Подскочил бравый половой и наклонился над нашим столом, тряхнув
льняными кудрями.
- Больше ничего-с не изволите заказать? - спросил он.
- Пока нет, - сказал я и отослал его движением руки. - Так что же ты
теперь, Павел, как же ты теперь?
- Не знаю, - тихо вымолвил он.
- Со своей стороны, - проговорил я, - деньгами я тебе помочь не могу. Я
совершенно без средств...
- Да ладно, средств! - скривил он лицо в горькой гримасе. - И всюду
башли, башли, башли. Башли - это деньги. У нас еще туда-сюда, но у вас без
башлей полный зарез. Конечно, я насмотрелся, у кого денег много, так те на
рысаках гуляют, по ресторанам, а дома такие, что у нас у народных артистов
таких нет.
- Подожди, - прервал я его, и понятно было мое нетерпение. - Павел,
расскажи же, расскажи, как там будет, потом, через восемьдесят лет?
- Как? - он задумался на секунду, возведя к потолку глаза. - Да
конечно, изменений много. Во-первых, в 1917 году произошла революция, и у
нас теперь социалистическое общество.
Я был далек от политики, но зато прекрасно знал, что слово "революция"
не в чести у господ представителей власти. Владелец этого трактира Рублев
человек был степенный, верноподданный и вряд ли сочувствовал
революционерам и их идеям, и потому половые у него могли быть доносчиками.
Я приложил палец к губам, подмигнул Павлу и проговорил:
- Ну что ж, об этом ты расскажешь мне потом.
- Я бы еще поел, - заметил мой собеседник.
В кармане у меня оставалось всего около рубля, но что были эти деньги в
сравнении с величием и грандиозностью нашей неожиданной встречи. Я заказал
еще закуски и чаю.
- Самое обидное, - сказал Павел, жадно набивая рот, - что я совершенно
не знаю, чем я тут могу заняться. Жизни вашей я не понимаю, ни жилья, ни
денег, ничего у меня нет.
- Жить ты пока можешь у меня, - сказал я горячо. - Конечно, я уверен,
что со временем мы сумеем заинтересовать твоей историей ученых, они примут
и оценят факт твоего появления в нашем времени. А пока... Ты же ведь
литератор, - продолжал я. - Отчего бы тебе не попробовать писать?
Попробуй, ведь может и так сложиться, что ты найдешь своего издателя...
- Ну да, - усмехнулся он недоверчиво. - Тут у вас такие титаны пишут,
что... Блок у вас уже известен?
- Да, - кивнул я. - Я знаю его стихи. Он станет знаменит?
- Ого! - воскликнул он. - Гений! Ну, потом Маяковский, Есенин... Их-то
пока еще нету, они позже... А Горький есть?
- Конечно, - кивнул я, - Горький очень популярен, у него свои читатели.
В поэзии известны Бальмонт, Надсон... Они останутся в истории литературы?
- Останутся, - небрежно махнул он рукой. - Но знаменитыми не станут...
Нет, писать при жизни таких титанов невозможно, расчета нет. Ведь еще Лев
Толстой жив! И Чехов! Чехов жив?
- Жив, - подтвердил я и осторожно спросил, ибо очень любил печальную
музу Чехова. - А когда он умрет?
- Не помню, - подумав, ответил Павел. - Сейчас 902-й... Ну, что-то
очень скоро...
- Господи, какой ужас! - вырвалось у меня.
- Да-а... - протянул он, погруженный в свои размышления. - Попишешь
тут, как же... - Он вновь задумался, и лицо его вдруг просветлело. -
Послушай, Толя, а Блок написал уже стихи о Прекрасной Даме?
- Не знаю, - сказал я. - Я не читал, не слышал.
- Нет? - оживился он. - Так-так... Ну, а там: "по вечерам над
ресторанами..." "Незнакомка"? Они же знаменитые.
- Нет, - сказал я. - Я слежу за журналами. Этих стихов не было.
- Не было? Точно? - глаза его заблестели, румянец выступил на бледных
щеках. - Толя, это же гениально! Я напишу эти стихи! - От нахлынувших
чувств он даже задохнулся. - Черт возьми, как же я об этом не подумал!
Ведь все, что еще не написано, - все мое! Черт возьми!.. - он схватился
руками за голову. - Ведь можно жить, Толя, можно жить!
Я смотрел на него и никак не мог понять, что он имеет в виду. От
волнения он расстегнул верхнюю пуговичку своей странной рубашки.
- Значит, так, - заговорил он деловым голосом. - Сначала кое-что, что
помню из Блока. "Молчали желтые и синие", там... "Под насыпью во рву
некошеном" и всякое... По вечерам над ресторанами какой-то воздух дик и
глух, и правит окриками пьяными тара-та-там весенний дух... нет,
тлетворный дух... Ладно, остальное припомню, а чего не припомню, сам
доделаю, дело привычное.
- Но это же будут чужие стихи, - попытался возразить я. - Постой,
постой... Ты Ведь даже не помнишь Их точно. Ведь ты испортишь их,
испортишь для будущего!
- А, ничего! - махнул он рукой. - Если в наше время мои тексты кушают,
то небось ваша публика уж тем более не подавится! - Он взмахнул руками. -
А дальше, дальше! Я помню, Горький написал "На дне" в девятьсот втором. Но
в девятьсот пятом будет революция... первая русская революция, и Горький
после нее напишет роман "Мать", который нашумит в народе. Фигушки! Это я
теперь напишу "Мать". Ниловна там, Павел Власов, сходки, ведущая роль
рабочего класса... А уж позже можно будет "Ночь, улица, фонарь,
аптека...", а там и начинать Маяковского, пока он сам не начал!.. - Павел
вспотел, раскраснелся. - Деньги, Толя, будем грести лопатой!
- Как же так, - проговорил я растерянно. - Ты же обкрадываешь
писателей, присваиваешь себе их произведения...
- Где они, эти произведения? - с жаром воскликнул он. - Нету их! Я
напишу, они и появятся! - Он зажмурился от предчувствия успеха. - Какой же
я дурак, как же я раньше не сообразил! Только сиди, вспоминай да
записывай! А память у меня хоро-ошая...
Я вздрогнул и покрылся гусиной кожей от ужаса перед тем, что может
натворить этот странный, беспринципный человек из будущего, которому я так
неосторожно подал идею заняться литературой.
- Постой же, постой, - пробормотал я. - Но как же честь, честь русского
литератора?! - Как же высокие помыслы, которым служат литература, и
таланты, ее рождающие? Как же втоптать в грязь?.. Ведь наше нравственное
сознание...
- Да брось ты! - толкнул он меня кулаком в плечо. - До нравственного ли
нам сознания? На улице мороз, мы с тобой - два нищих паука, а перспективы
открываются такие, что закачаешься! Ох, Толик, даже в жар бросило...
- Да постой же! - почти выкрикнул я. - Как же ты так легко собираешься
расстаться со своим временем, со своей жизнью там, в будущем, ведь...
- Да помолчи ты, - перебил он меня. - Чего я там потерял, в будущем? У
нас там, знаешь, атомные бомбы. Одну бомбу бросить - и нет никакой Москвы.
Понял? Зачем мне все время в страхе жить? Не-ет, не хочу. Что мне там
жалеть - тачку свою, "Жигули"? Квартиру однокомнатную? Да я здесь за те же
деньги десять карет себе заведу с кучерами, из "Яра" не буду вылазить, с
самыми великими людьми дружить! Да я в историю войду, Толик! Что ты-ы!..
Я весь сжался в нервический комок. Мне сделалось дурно, перед глазами
поплыли радужные круги. На моих глазах молодой подлец собирался убить
великую русскую литературу, и я не мог этому помешать. Не мог! Не мог?..
- Послушайте, Павел, - выговорил я дрожащим голосом. - Вы извините...
- А чего это ты на "вы" перешел? - спросил он настороженно. - Что
случилось-то?
- Да нет, я забылся, - быстро поправился я. - Я вот что не могу понять:
где же это произошло с торой? Твой переход из будущего в прошлое?
- Где, - передразнил меня Павел. - Если бы я знал. Я сам уже искал,
искал это место, только ни черта не нашел. Москва-то переменилась за эти
годы, я почти ни одного здания узнать не могу. Вот университет только,
Красную площадь с Кремлем, да и то... Ну, теперь-то мне эта улица не
нужна, - на лице его расплылось блаженство. - Теперь мне и тут будет
хорошо. Писателей на мой век хватит.
- Постой же, - вновь прервал его я. - Мне все же это очень интересно.
Неужели ты и вовсе не помнишь этого места? Хоть каких-то примет?
- Примет? - задумался он. - Да вот афишная тумба с цирком Чинизелли...
Да-а... Да! Потом там кусок вывески какой-то помню: не то Распопов
фамилия, не то Раскоков, черт его знает.
Я сразу сообразил, что это мог быть только магазин колониальных товаров
Распопова на Арбате. Я хорошо знал это место, ибо недалеко оттуда
скончалась моя мать в доме Кухнарева.
- Павел, - попросил я как можно трогательней и дружелюбней. - Окажи мне
такую милость, давай сходим к этому месту, я, кажется, знаю, где это. Ты
себе представить не можешь, как я хочу видеть это место, место, где, может
быть, состоялся величайший в истории факт: переход человека во времени.
Сделай мне такое одолжение.
- Ну хорошо, - согласился он, но с видимым неудовольствием. Вообще, как
только пришла ему в голову эта дикая идея, он переменился: чванливость
появилась в его движениях, в манере говорить какое-то присутствовало
напускное презрение и вялая томность. Этого я не любил в наших начинающих
литераторах, а уж в человеке из будущего и совсем никак не ожидал
встретить.
Мы вышли на улицу. Уж отзвонил вечерний благовест. Тускло горели
газовые фонари, двигались темные прохожие, трусил одинокий извозчик. Я
старался смотреть на окружающее как бы глазами человека из будущего. Как,
должно быть, грязно и тускло ему казалось у нас, как бесприютно. В окнах
домов плавал желтый свет. На углу стоял старый шарманщик, и из дряхлой
шарманки его неслась заунывнейшая мелодия. Но воздух и снег под ногами
почему-то не показались мне страшными по-зимнему, хотя ноги тотчас
промокли и заледенели. Нет, напротив, природа поворачивала на весну! Даже
в ветре, пахнувшем из длинной подворотни, был уже запах весны...
Мы вышли на Тверскую и пошли вниз, спускаясь к Охотному ряду. На
Страстной площади он задержался, долго глядел на огромный контур монастыря
и сказал:
- Году в девятнадцатом тут имажинисты будут шалить с Есениным. Ну что
ж, ну что ж, посмотрим... - И он озорно закусил губу.
Он узнал Тверской бульвар, памятник Пушкину и даже некоторые здания.
Говорил, что Тверская стала называться улицей имени писателя Максима
Горького и чуть ли не вдвое стала шире и выше, смеялся над конкой и все
вспоминал и вспоминал новые фамилии русских поэтов и писателей, фамилии
мне незнакомые, и одно было отрадно, что в будущем, как видно, русская
литература не зачахла, а процветала и набирала силы.
- Тут у нас Моссовет, - сказал Павел, указывая на дом
генерал-губернатора. - Только у нас его надстроили.
Дежуривший у дома городовой мрачно и угрожающе пошевелил усами, завидев
наши неказистые фигуры. Но униженность и страх уже прошли в моем спутнике.
- Фараон! - крикнул он, показывая полицейскому язык. - Так их у вас
кличут? Да, - продолжал он далее. - Все равно этот гад мне еще козырять
будет. А у Морозова я особнячок выторгую. Там у нас сейчас Дом дружбы. Он,
говорят, любит писателей да актеров, а с моими деньгами я и самого Савву
скоро куплю. Заведу себе шикарную карету, а то и автомобиль заведу. - Он
захохотал. - Скорость двадцать километров. Ха-ха-ха! Толик! - Он хлопнул
меня по спине. - В шампанском будем купаться, с графинями спать, Толик! А
слава, слава! Ведь все лучшее, что только в России понаписано, будет
написано мной. Я же ведь гением становлюсь, Толик! Все газеты, все
журналы, радио, телевидение... Ах да, телевидение подождет.
Я шел молча и все убыстрял шаг. Скорее, скорее, да и морозец продирался
сквозь мое убогое пальтецо.
Наконец мы свернули за угол и я подвел его к большой пышной витрине
магазина колониальных товаров Распопова. Павел оглянулся вокруг.
- А что? По-моему, именно здесь я и объявился в вашем мире... Вот!
Он быстро подошел к афишной тумбе, и в потемках с трудом мне удалось
разобрать на оторванной уже наполовину и занесенной снежной крупой афише
анонс цирка Чинизелли.
- Да, - задумчиво проговорил Павел. - Это именно здесь и было, теперь я
вспоминаю...
- Как же, как же... - от волнения мне было трудно говорить. Густой пар
вырывался у меня изо рта. - Как же ты объясняешь все это? Твой переход.
- Ну, не знаю, - пожал он плечами в жалком армячишке. - Мы все так
напичканы фантастикой, что даже и сообразить трудно. Ну, наверное,
какая-то дырка там появилась во времени и стал возможен переход. Или
произошло искривление вектора времени-пространства, как пишут фантасты.
Шут его знает, я таблицу умножения-то плохо помню.
- А где же ты вышел? - вкрадчиво спросил я. - Конкретно - где?
- Так, - он задумался и еще раз осмотрелся. - Вот здесь я обратил
внимание на сани, возле этой тумбы. Стало быть, шел я оттуда, от той вон
подворотни... Или нет? Скорей всего от подворотни.
- Нет-нет, ты покажи, - сказал я настойчиво, но ласково. Боже, сколько
во мне пряталось ехидства! - Как, прямо так и вышел из подворотни? Это же
очень важно может быть для истории, для науки, для тебя самого.
- Как-как! - начал он раздражаться. - Смотри, вот шел, шел и вышел. -
Он подошел к самой подворотне. Из нее, видно, дуло, ибо он поджимал ноги,
как какая-то птица. Улица была безлюдна.
- Я не знал, будет ли так, как я хочу, но попробовать было необходимо,
и потому я самым невинным голосом попросил:
- Павел, а ты покажи мне еще раз все с самого начала.
Он усмехнулся и покачал головой.
- Не-ет, - сказал он. - Никакого риска. А вдруг я вернусь, а сюда
больше попасть не смогу? Тогда прощайте денежки, прощай слава, так? Я...
И тут я сильно толкнул его обеими руками в сторону зияющей пустоты
подворотни. Всю силу свою, малую от недоедания, усталости и нервных
кризисов, вложил я в этот толчок. Павел охнул и боком рухнул в пустоту, но
он не упал. Он просто исчез на моих глазах, растворился в воздухе. Дул
ветер и закружил в подворотне змейку снега на том месте, где только что
стоял человек.
Я подождал. Ровно ничего не менялось.
Я глубоко вздохнул. Сердце колотилось ужасно, ладони у меня стали
влажными, и всего меня охватила противная, вялая слабость. Я повернулся и
пошел вдоль улицы в сторону Моховой.
Мимо пролетели сани со смеющейся, гуляющей компанией, чуть не задев
меня, и на мгновение меня обдала волна запахов вина и духов. Смех растаял
вдали. Вновь стало темно и пусто, лишь уныло помаргивали рожки газовых
фонарей. Москва засыпала под прозрачным пухом снега. Она не знала, что
только что я изгнал из нее человека из будущего, странного молодого
человека в смешных брюках и рваном армяке. Я не увлекался никогда
фантазиями, но, как и всякий мыслящий человек, не раз задумывался над тем,
какими они будут, люди, через пятьдесят лет, через сто. И вот я встретил
одного. Конечно, я далек от обобщений, да и не могут, не могут быть
плохими люди, летающие на аэропланах по небу, живущие в высоченных домах,
мчащиеся в автомобилях, то есть достигшие расцвета мысли и прогресса. В
этом обществе победила революция, в которой я понимал мало, но лишь знал,
что преследует она идеи равенства, братства и добра, а разве это не
прекраснейшие в жизни идеи. Просто волею судеб проник в наше время
человек, не похожий на своих современников, недалекий, нравственно пустой
и уродливый, а таких довольно и в наши дни. Природа подарила ему красивую,
поэтическую внешность, но душевного добра лишила. И не мог, не мог я
допустить надругательства над самым святым в моей жизни - над гениями
русской словесности. Пусть я беден, нищ, но я честен! Пусть сулят мне
миллионы, пусть прочат громкую славу и безмятежные удовольствия, - я
честен! Перед собой, перед памятью, перед будущим. С каким же чувством
буду вкушать я наслаждения, всякий миг помня о том, что продал? Да и какая
цена может быть у духа человеческого, у национальной истории? Смешно и
нелепо говорить об этом. Лишь больно и обидно, что там, далеко впереди,
еще остались подобные людишки с мелкими мыслями и страстями, этакие жучки,
для которых ничего нет высокого и святого.
Я подошел к своему дому совсем разбитый и замерзший, запорошенный
снегом. Дворник-татарин хмуро поглядел на меня из окошка дворницкой. Я
поднялся по темной и холодной лестнице в свою комнату в пятом этаже.
Комната тоже была темной и холодной. Я зажег огарок свечи, и по
обшарпанным стенам поползли странные, злые тени тревоги.
Я сел на ветхий стул перед грудой своих рукописей. Голову тисками
сдавила боль. Свеча потрескивала.
Не знаю, долго ли проживу на этом свете и как сложится в дальнейшем моя
судьба. Последнее время боли в голове становятся все чаще, и меня душит
раздирающий легкие кашель. Но как бы там ни было, я уже внес свою лепту в
развитие русской литературы: защитил ее от пакостника и торгаша, я защитил
ее от червоточины, от маленького, но мерзкого жучка. Да не осудит меня мое
время за этот поступок. И знаю еще, что мне будет не страшно уходить из
жизни, ибо знаю то, чего пока не знает никто на Земле: любимая моя,
великая русская литература будет жить долго и счастливо.
--------------------------------------------------------------------
"Книжная полка", http://www.rusf.ru/books/: 28.08.2001 15:53