Книго
А.Богословский. 
                            Спасение
   -----------------------------------------------------------------------
   "Знание - сила", 1982, N 1
    & spellcheck by HarryFan, 31 July 2000
   -----------------------------------------------------------------------
   Эта зима прошла для меня ужасно. Все она длилась и длилась, и казалось,
не будет ей конца. И когда наступил март, метели все  бесились  в  городе,
холода стояли январские, и никакой надежды на живительные солнечные  лучи,
еще не было. Городовые стояли с красными  носами  и  смешно  хлопали  себя
руками по  бокам.  Большие  витрины  на  Кузнецком  были  все  в  разводах
изморози, а седоки в санях набрасывали на себя меховые полости.
   Жизнь моя была трудна и безнадежна. За зиму я сменил несколько квартир,
и все это были нищие и темные углы, населенные нищими же людьми.  Рукописи
мои, стихи, поэмы, романы, рассказы в журналы не принимали, и вскоре  одно
мое появление, вечно голодного, замерзшего, в драном,  холодном  пальтишке
стало вызывать презрительные гримасы. Горькое  отчаяние  охватывало  меня,
когда я сидел при свете одинокой свечи над  своими  рукописями,  глядя  на
плавающие по стенам тени, и грел озябшие руки под мышками. Последние гроши
из  оставленного  мне  покойной  матерью  скудного  состояния  испарялись.
Впереди ждала полная черноты пропасть, падение.
   В марте снимал я  комнату  в  грязных  меблирашках  у  мадам  Дрызиной,
недалеко от Тверской, в узком  и  кривом  переулке.  Часами  бродил  я  по
вечерним заснеженным улицам со своими невеселыми думами. Даже  надежда  на
весну,  на  тепло  и  та  оставила  меня.  В  те  дни  близок  я   был   к
умопомешательству или к самоубийству, но даже на  этот  шаг  духовных  сил
моих недоставало. Ноги мои так стыли,  что  я  буквально  не  слышал  свои
пальцы, руки окоченевали, лицо дубело, и лишь тогда я заходил в какой-либо
трактир погреться. Просто так сидеть было неловко и я заказывал себе чаю и
ситного, и половой приносил их мне с выражением все того же  презрения  на
сытой, лоснящейся морде.
   Более всего приглянулся мне трактир Рублева  -  был  он  теплым,  более
чистым, нежели другие, и дешевым. Там можно было съесть приличную  солянку
и выпить немного водки, что и составляло мою  пищу  на  весь  почти  день.
Водки, правда,  я  несколько  боялся,  ибо  страшился  привыкнуть  к  ней,
спиться, сойти с круга, как сошли на моих глазах многие достойные  русские
люди, не сумевшие справиться с нищетой, несправедливостью и тяготами  этой
печальной жизни. Пьяниц же подстерегал конец страшный и полуживотный - они
замерзали насмерть на морозе, в снегу, бывали убиты в пьяной  драке,  либо
помирали на полатях ночлежного дома в белой горячке.
   В Рублевском же трактире пьяниц было немного. Сидели тут  люди  большей
частью хотя и бедные, но достойные, разговоры шли негромкие, половые  были
вежливы  и  не  орала  безобразная  музыкальная  машина.  Тут  можно  было
посидеть, помечтать, а то спросить газеты и даже шахматы. В  шахматы  меня
научил играть еще давно мой покойный батюшка в нашем имении, и игрывал я в
них  недурно.  Главным  образом  с  каким-то  серым  чиновником,  Василием
Лукичом, который частенько заглядывал в трактир.  И  когда  я  пригревался
после еды и задумчиво склонялся над шахматною доскою, то даже казалось мне
порой, что нет вокруг этой дикой, нищей жизни, а словно я вновь  маленький
и в нашем курском имении играю в шахматы с  батюшкой.  Светит  керосиновая
лампа, от стен и мебели идет покой, и пусть там за окнами злится вьюга,  а
мы поиграем и пойдем пить чай с вареньем... И так мне  не  хотелось  тогда
возвращаться по морозу в холодную клопиную свою комнату и  вновь  смотреть
на несчастные мои рукописи при неверном свете грошовой свечи.
   Этими днями стал я примечать одного странного человека,  который  почти
каждый вечер стал появляться  в  трактире  Рублева.  Выглядел  он  странно
потому, что одет был несуразно: в рваный,  старый  армячишко,  непонятные,
холодные  штиблеты,  узенькие  брючки,  а  лицо  у  него,  напротив,  было
интеллигентным и  возвышенным.  Правильные  черты,  высокий  лоб,  голубые
глубокие глаза и длинные, как у  художника,  волосы.  Был  он  безбородым,
безусым, и думал я, что он  какой-нибудь  спившийся  актер,  родившийся  в
приличном семействе и получивший некогда  образование,  но  находился  он,
видно, в крайне плачевном состоянии. Никогда он ничего не заказывал, кроме
чаю с булкой, и платил какими-то грязными копейками, словно днем стоял  на
паперти. Лицо его всегда казалось встревоженным, нервическим,  он  подолгу
глядел в одну точку и что-то бормотал, а однажды взял газету, полистал ее,
потом отшвырнул от себя, схватился руками за голову, и я  услышал,  как  у
него вырвалось с тихим стоном: "Боже мой! Начало века!.."
   - Что же вы? - вернул меня к прерванной партии чиновник Василий  Лукич.
- Думайте-с...
   На следующий день странный молодой человек  подошел  к  нам,  когда  мы
разыгрывали очередную партию, жалко как-то улыбнулся и сказал:
   - Извините, пожалуйста,  я  не  помешаю  вам,  если  посмотрю,  как  вы
играете?
   Василий Лукич надулся и промолчал, а я улыбнулся ему в ответ  и  указал
на свободный стул:
   - Извольте, вы нам не помешаете.
   Он уселся рядом и со вниманием стал следить за игрой.  От  рваного  его
армяка довольно противно пахло, и длинные его волосы, казалось,  свалялись
от грязи в сосульки. Весь он был какой-то уж  очень  неухоженный.  Видимо,
судьба опустила его на: самое дно жизни.
   - Так нельзя ходить!  -  воскликнул  он  вдруг  после  очередного  хода
Василия Лукича. - У вас на эф6 полетит ладья.
   - Потрудитесь помолчать, - сказал мой чиновник в раздражении.  -  Я  не
спрашивал вашего совета.
   - Извините, - быстро проговорил молодой человек, покраснел и потупился.
Мне  стало  его  жалко,  как  жалко  мне  было  всех  людей  опустившихся,
униженных, раздавленных бедностью, а этот человек еще и интриговал меня.
   - Вы любите шахматы? - спросил я его с улыбкою.
   - Люблю? - переспросил он и прищурился.  -  Да  нет,  не  очень...  Так
просто, хоть какое-то развлечение...
   - Развлечение, - угрюмо пробормотал Василий Лукич. - Вам бы, милостивый
государь, каким бы делом заняться, а не развлечениями-с.
   -  Дело?..  -  странно  повторил  тот  и  как-то  прозрачно  глянул  на
старика-чиновника голубым своим взором. - Я бы рад заняться делом,  только
какое, к черту, тут у вас может быть дело!..
   - Вы из провинции? - спросил я его, чтобы вызвать на беседу.
   - Нет, я москвич, - ответил он и усмехнулся. - А что, так непохож?
   - Да нет, отчего же...
   - Вид у меня, конечно... - сказал он. - Прямо скажем, не Онасис.
   - Кто? - переспросив я из вежливости.
   - Онасис, - сказал он и тихо рассмеялся. - Да  вы  не  знаете.  И,  что
самое интересное, никогда не узнаете. Он, наверно, еще и не родился.  -  И
опять тихо засмеялся.
   Я посмотрел на него  с  жалостью.  Видимо,  невзгоды  повлияли  на  его
психику и он заговаривался.
   Но чиновник Василий Лукич почему-то  страшно  осерчал.  Он  повернул  к
незнакомцу лицо, одарил его презрительным взглядом  и  надменно  выговорил
толстыми губами:
   - Потрудитесь замолчать, милостивый государь! Потрудитесь не  встревать
в игру-с! - Потом он оборотился ко мне. - Извините, господин  студент,  но
продолжать сегодня у меня нету желания-с. До следующего, более  удачливого
раза! - Он неуклюже поднялся, отвесил мне неуклюжий поклон и удалился.
   Молодой человек скривил губы в усмешке.
   - Надутый дурак, - молвил он небрежно. - Господи, сколько же  на  свете
было дураков. А мне всегда казалось, что  раньше  их  было  меньше.  -  Он
перемешал на доске фигуры. - Давайте сыграем... господин студент?
   Он выиграл у меня партию моментально, с блеском. Я  крайне  удивился  и
ошарашенно посмотрел на моего партнера.
   - Вы... шахматист? - спросил я глуповато.
   - Нет, - покривился он. - Даже  не  любитель.  Наивысшее  достижение  -
второе место на первенстве школы... - Он пристально посмотрел на  меня.  -
Послушайте, как, вас зовут?
   - Анатолий Иванович...
   - Меня зовут Павел Петрович... Просто Павел. Сколько вам лет?
   - Двадцать пять, - ответил я, начиная удивляться этому допросу.
   - Мне тоже двадцать пять, - сказал он. - Вы - студент?..
   - Бывший студент, - печально поправил я.
   - Ну хорошо, пусть бывший, - он  заговорил  горячо  и  страстно.  -  Вы
молодой, образованный человек,  не  косный,  не  глупый,  способны  ли  вы
поверить в очень странную, необъяснимую  историю?..  -  глаза  его  горели
странным огнем. - Способны?
   - Не знаю, - сдержанно пожал я плечами.
   Уж столько раз я сталкивался во время моих хождений по улицам и  бедным
трактирам,  во  время  житья  в  нищих  комнатах  с  подобными  любителями
рассказывать  небывалые  истории.  Доведенные  нуждой  до  отчаяния,  люди
пытались хоть этими историями как-то оправдать или  же  выставить  себя  в
интересном, выгодном  плане.  Но  чувствуя  себя  литератором,  писателем,
обязанным  прислушиваться  к  боли  человеческого  сердца,  я  слушал  эти
небылицы и, видимо, доставлял большое облегчение  рассказчикам,  жаждавшим
выговориться. Почему бы мне не  выслушать  и  этого  одинокого  и  жалкого
человека?
   - Ну что же, - вновь пожал я плечами. - Расскажите...
   - Кто  вы  по  профессии?  -  спросил  быстро  мой  новый  знакомый.  -
Гуманитарий или техник?
   - Я учился на юридическом,  -  начал  я.  -  Родители  мои,  обедневшие
дворяне, продали имение и переехали в Москву, но здесь батюшка умер, почти
ничего нам не оставив. Вскоре умерла и моя бедная мать, и я  вынужден  был
прервать занятия. - Я невесело усмехнулся. - Что ж, у меня  нету  средств,
увы. Но я пишу, я много пишу, занимаюсь поэзией, прозой, также переводами.
Пока, правда, я еще не нашел издателя, но со временем...
   - Феноменально! - воскликнул Павел и улыбка появилась  на  его  бледном
лице. - Это же гениально, что вы литератор! Тогда давайте так, врубите все
свое воображение  и  постарайтесь  воспринимать  все,  что  я  скажу,  как
реальность... - Он нервно облизнул  губы.  -  Слушайте.  Представьте,  что
молодой человек, допустим я, живет в Москве, но только  через  восемьдесят
лет. Не в Москве 1902 года, как вы, а в Москве конца  двадцатого  века.  И
этот человек... он тоже молодой литератор... этот человек выходит из своей
квартиры, спускается в лифте вниз, выходит из подъезда... -  Павел  сделал
паузу и страшно округлил глаза. - И выходит на восемьдесят лет  раньше,  в
1902 году!..
   Я было поначалу подумал, что вот и еще один доведен жизнью до  безумия,
но потом посмотрел на него, заглянул в его глаза, и холодок прошел у  меня
вдоль позвоночника. Все-таки я  литератор,  человек  чувствующий  довольно
тонко, и вот я всем своим существом  почувствовал,  что  этот  человек  не
врет. Он не безумен и он не врет! И, как  ни  похоже  то,  что  он  сейчас
сказал, на бред умалишенного, но все это  чистейшая  правда.  И  надо  мне
решить, относиться с иронией к его рассказу или же поверить всерьез...
   - Допустим, - медленно сказал я. - Пусть так, но... но это же  все-таки
сказка!
   - Это не сказка! - грустно сказал он и улыбнулся.  -  Я  вижу,  вы  мне
поверили. Спасибо вам, ведь для меня главное, чтоб не  смотрели  на  меня,
как на идиота, а вправду  поверили  мне.  А  доказательств  я  могу  найти
тысячи...
   - А вы кому-нибудь, рассказывали про это? - спросил я.
   - Ну а как же! - воскликнул он.  -  Все  смеются  и  крутят  пальцем  у
виска!.. Милый мой Анатолий Иванович, Толя!.. Какое же счастье, что я тебя
встретил! Какое счастье! - Он уже чуть не плакал и смахивал слезу  с  глаз
грязным и драным рукавом своего армяка... - Ты только верь мне, верь, в то
сойду с ума...
   - Подождите, - прервал я его, подозвал полового, заказал штоф  водки  и
какой-то закуски.  Я  чувствовал,  ей-богу,  чувствовал,  что  стою  перед
великой и важной тайной, и решил тут уж не высчитывать каждый грош. -  Вы,
наверное, голодны, Павел?
   - Да, - сказал он радостно. - Я тут... у вас уже скоро две недели. Черт
знает, как живу...
   Половой принес заказ, мы разлили водку,  чокнулись  с  ним,  ничего  не
говоря, выпили и закусили. Приятная теплота разлилась по моему телу.
   - А водка у вас лучше нашей, - весело сказал Павел. - У  нас  ее  гонят
черт знает из чего, говорят, даже из нефти.
   - Из нефти?
   - Ага, - он счастливо засмеялся. - Нет, это замечательно,  что  я  тебя
встретил. Это великолепно!
   - Однако... как же ты? Рассказывай!
   - Ну что ж, - он посерьезнел. - Так вот, я живу в Москве 198... года. Я
работаю на радио, но тоже пишу стихи... Даже точнее не стихи, а тексты для
песен.
   - На радио? - переспросил я.
   - Ах, да... - встрепенулся он. - Радио, это... впрочем,  я  тебе  потом
объясню... Так вот, я  подхалтуриваю,  пишу  тексты  для  песен.  Поэт  я,
конечно, никудышный, но публика и это кушает, а башли идут. В  общем,  все
было в полном порядке. И вот я  вышел  из  дому,  собрался  пойти  к  Вите
Капустину, это молодой композитор, и отнести ему пару текстов. Спускаюсь в
лифте... Да, у нас дома высокие, я живу  на  четырнадцатом  этаже...  вот,
открываю дверь подъезда и сначала ничего не замечаю. Потом делаю несколько
шагов, оглядываюсь, и - батюшки! - мимо  меня  едут  сани,  идут  какие-то
придурки в диких одеждах, какие-то хипари бородатые и все  такое...  -  Он
нервно передохнул. - В общем, сзади меня никакого моего  подъезда,  ничего
нет, а на ближайшей афишной тумбе я читаю, что 12 марта 1902 года в Москве
начинаются гастроли цирка Чинизелли. Вот так! Я, честно  говоря,  подумал,
что сошел с ума. И щипал себя, и глаза закрывал... Да  что  уж  там!  Я  и
сейчас не соображу, на каком свете нахожусь.
   - Как же ты живешь? - спросил я. - Где?
   - Да сначала болтался, как это самое в проруби. Хотел в одном  подъезде
переночевать, так у вас тут дворники - зверюги. Полицейский меня  в  часть
хотел доставить, а потом говорит:  иди,  бродяга,  в  ночлежку  на  Хитров
рынок. А там набрел на какого-то чувака, он меня принял за своего коллегу,
за безработного артиста, так с ним а ночлежке и живу... Ужас! Блохи, вонь,
грязь. Прямо "На дне" Горького... Слава богу, мне этот актерик  пятаки  на
еду дает, а то бы, знаешь... Ну, я на третий день немного пришел в себя, а
то все как  в  бреду  был.  Думаю,  надо  что-то  предпринимать.  Пошел  в
милицию... то есть в полицию. Думаю, надо что-то... если все объяснить, то
может хоть как-то... Что ты! Вытурили в момент! И по роже разок дали,  вот
так-то. Ладно, думаю, пусть, тут невежи, жандармы,  пойду  в  университет,
там думающие люди, поймут. Меня и на порог не пустили.  Иди,  говорят,  от
греха подальше, оборванец. Ладно, оборванец!  Я  вот  за  эти  вельветовые
джинсы 150 рэ фарцам отдал, батник у меня французский, ну-у...  рубашка  -
это батник. А эту рвань мне мой артист устроил, чтоб я не замерз. Я же  из
дому раздетый вышел, мне только до машины дойти, а там печка...  Машина  -
это автомобиль. Ты знаешь, что такое автомобиль?
   - Знаю, - сказал я, жадно поедая  его  глазами.  Его,  человека  нашего
будущего! Теперь, прослушав эту сбивчивую, подчас непонятную мне тираду, я
ни секунды не сомневался в его правдивости. - Говори же, Павел, говори!
   - Что ж говорить-то, - грустно поник он головой, - теперь я вроде как у
вас в плену. Ни туда ни сюда. Застрял. Как дальше жить не знаю...  Грязный
весь, ванну негде принять.
   - Ванну, - повторил я. - А что ж, у вас у всех ванны есть?
   - У всех, - быстро ответил он. - В Москве у всех. Наверно,  у  всех.  Я
точно не знаю... - Павел с подозрением посмотрел вдруг на  меня.  -  Толя,
тебе что же, доказательства нужны?
   - Да что ты! - всплеснул я руками.
   Но он опять сильно покраснел и полез в карман  своих  неудобных,  узких
брюк. Оттуда он достал какую-то круглую штучку на цепочке и протянул мне.
   - Вот, - сказал он веско, - брелок для  ключей,  а  на  нем  изображена
Эйфелева башня в Париже. Видишь,  написано  "PARIS".  Ведь  в  наше  время
Эйфелевой башни нет?
   - Есть, - сказал я, почему-то чувствуя даже что-то вроде стыда за  наше
время. - Ее построили к Всемирной выставке... Вся Франция против  нее,  мы
думаем, что ее снесут, но... - Она все-таки стоит?
   - Стоит, - кивнул Павел. - Стоит, зараза. - Но вновь погрустнел.  -  Ну
как мне тебе доказать-то? Ну расскажу, что у нас в небе самолеты летают со
скоростью звука, что автомобили  по  шоссе  гоняют,  что  подводные  лодки
бороздят моря и океаны, так это же все слова.
   Подскочил  бравый  половой  и  наклонился  над  нашим  столом,  тряхнув
льняными кудрями.
   - Больше ничего-с не изволите заказать? - спросил он.
   - Пока нет, - сказал я и отослал его движением руки. - Так  что  же  ты
теперь, Павел, как же ты теперь?
   - Не знаю, - тихо вымолвил он.
   - Со своей стороны, - проговорил я, - деньгами я тебе помочь не могу. Я
совершенно без средств...
   - Да ладно, средств! - скривил он лицо в горькой  гримасе.  -  И  всюду
башли, башли, башли. Башли - это деньги. У нас еще туда-сюда, но у вас без
башлей полный зарез. Конечно, я насмотрелся, у кого денег много, так те на
рысаках гуляют, по ресторанам, а дома такие, что у нас у народных артистов
таких нет.
   - Подожди, - прервал я его, и понятно было  мое  нетерпение.  -  Павел,
расскажи же, расскажи, как там будет, потом, через восемьдесят лет?
   - Как? - он задумался  на  секунду,  возведя  к  потолку  глаза.  -  Да
конечно, изменений много. Во-первых, в 1917 году произошла революция, и  у
нас теперь социалистическое общество.
   Я был далек от политики, но зато прекрасно знал, что слово  "революция"
не в чести у господ представителей власти. Владелец этого трактира  Рублев
человек   был   степенный,   верноподданный   и   вряд   ли   сочувствовал
революционерам и их идеям, и потому половые у него могли быть доносчиками.
Я приложил палец к губам, подмигнул Павлу и проговорил:
   - Ну что ж, об этом ты расскажешь мне потом.
   - Я бы еще поел, - заметил мой собеседник.
   В кармане у меня оставалось всего около рубля, но что были эти деньги в
сравнении с величием и грандиозностью нашей неожиданной встречи. Я заказал
еще закуски и чаю.
   - Самое обидное, - сказал Павел, жадно набивая рот, - что я  совершенно
не знаю, чем я тут могу заняться. Жизни вашей я не понимаю, ни  жилья,  ни
денег, ничего у меня нет.
   - Жить ты пока можешь у меня, - сказал я горячо. - Конечно,  я  уверен,
что со временем мы сумеем заинтересовать твоей историей ученых, они примут
и оценят факт твоего появления в нашем  времени.  А  пока...  Ты  же  ведь
литератор, -  продолжал  я.  -  Отчего  бы  тебе  не  попробовать  писать?
Попробуй, ведь может и так сложиться, что ты найдешь своего издателя...
   - Ну да, - усмехнулся он недоверчиво. - Тут у вас такие  титаны  пишут,
что... Блок у вас уже известен?
   - Да, - кивнул я. - Я знаю его стихи. Он станет знаменит?
   - Ого! - воскликнул он. - Гений! Ну, потом Маяковский, Есенин...  Их-то
пока еще нету, они позже... А Горький есть?
   - Конечно, - кивнул я, - Горький очень популярен, у него свои читатели.
В поэзии известны Бальмонт, Надсон... Они останутся в истории литературы?
   - Останутся, - небрежно махнул он рукой. - Но знаменитыми не  станут...
Нет, писать при жизни таких титанов невозможно, расчета нет. Ведь еще  Лев
Толстой жив! И Чехов! Чехов жив?
   - Жив, - подтвердил я и осторожно спросил, ибо  очень  любил  печальную
музу Чехова. - А когда он умрет?
   - Не помню, - подумав, ответил Павел.  -  Сейчас  902-й...  Ну,  что-то
очень скоро...
   - Господи, какой ужас! - вырвалось у меня.
   - Да-а... - протянул он, погруженный в  свои  размышления.  -  Попишешь
тут, как же... - Он вновь задумался,  и  лицо  его  вдруг  просветлело.  -
Послушай, Толя, а Блок написал уже стихи о Прекрасной Даме?
   - Не знаю, - сказал я. - Я не читал, не слышал.
   - Нет? -  оживился  он.  -  Так-так...  Ну,  а  там:  "по  вечерам  над
ресторанами..." "Незнакомка"? Они же знаменитые.
   - Нет, - сказал я. - Я слежу за журналами. Этих стихов не было.
   - Не было? Точно? - глаза его заблестели, румянец выступил  на  бледных
щеках. - Толя, это же гениально! Я напишу  эти  стихи!  -  От  нахлынувших
чувств он даже задохнулся. - Черт возьми, как же я  об  этом  не  подумал!
Ведь все, что еще не написано, - все мое! Черт возьми!..  -  он  схватился
руками за голову. - Ведь можно жить, Толя, можно жить!
   Я смотрел на него и никак не мог  понять,  что  он  имеет  в  виду.  От
волнения он расстегнул верхнюю пуговичку своей странной рубашки.
   - Значит, так, - заговорил он деловым голосом. - Сначала  кое-что,  что
помню из Блока. "Молчали желтые и  синие",  там...  "Под  насыпью  во  рву
некошеном" и всякое... По вечерам над ресторанами какой-то  воздух  дик  и
глух,  и  правит  окриками  пьяными  тара-та-там  весенний   дух...   нет,
тлетворный дух... Ладно, остальное  припомню,  а  чего  не  припомню,  сам
доделаю, дело привычное.
   - Но это же будут чужие стихи,  -  попытался  возразить  я.  -  Постой,
постой... Ты Ведь  даже  не  помнишь  Их  точно.  Ведь  ты  испортишь  их,
испортишь для будущего!
   - А, ничего! - махнул он рукой. - Если в наше время мои тексты  кушают,
то небось ваша публика уж тем более не подавится! - Он взмахнул руками.  -
А дальше, дальше! Я помню, Горький написал "На дне" в девятьсот втором. Но
в девятьсот пятом будет революция... первая русская революция,  и  Горький
после нее напишет роман "Мать", который нашумит в народе. Фигушки!  Это  я
теперь напишу "Мать". Ниловна там,  Павел  Власов,  сходки,  ведущая  роль
рабочего  класса...  А  уж  позже  можно  будет  "Ночь,   улица,   фонарь,
аптека...", а там и начинать Маяковского, пока он сам не начал!.. -  Павел
вспотел, раскраснелся. - Деньги, Толя, будем грести лопатой!
   - Как  же  так,  -  проговорил  я  растерянно.  -  Ты  же  обкрадываешь
писателей, присваиваешь себе их произведения...
   - Где они, эти произведения? - с жаром воскликнул  он.  -  Нету  их!  Я
напишу, они и появятся! - Он зажмурился от предчувствия успеха. - Какой же
я дурак,  как  же  я  раньше  не  сообразил!  Только  сиди,  вспоминай  да
записывай! А память у меня хоро-ошая...
   Я вздрогнул и покрылся гусиной кожей от  ужаса  перед  тем,  что  может
натворить этот странный, беспринципный человек из будущего, которому я так
неосторожно подал идею заняться литературой.
   - Постой же, постой, - пробормотал я. - Но как же честь, честь русского
литератора?! - Как  же  высокие  помыслы,  которым  служат  литература,  и
таланты, ее рождающие? Как же втоптать в грязь?.. Ведь  наше  нравственное
сознание...
   - Да брось ты! - толкнул он меня кулаком в плечо. - До нравственного ли
нам сознания? На улице мороз, мы с тобой - два нищих паука, а  перспективы
открываются такие, что закачаешься! Ох, Толик, даже в жар бросило...
   - Да постой же! - почти выкрикнул я. - Как же ты так легко  собираешься
расстаться со своим временем, со своей жизнью там, в будущем, ведь...
   - Да помолчи ты, - перебил он меня. - Чего я там потерял, в будущем?  У
нас там, знаешь, атомные бомбы. Одну бомбу бросить - и нет никакой Москвы.
Понял? Зачем мне все время в страхе жить? Не-ет,  не  хочу.  Что  мне  там
жалеть - тачку свою, "Жигули"? Квартиру однокомнатную? Да я здесь за те же
деньги десять карет себе заведу с кучерами, из "Яра" не буду  вылазить,  с
самыми великими людьми дружить! Да я в историю войду, Толик! Что ты-ы!..
   Я весь сжался в нервический комок. Мне сделалось дурно,  перед  глазами
поплыли радужные круги. На моих  глазах  молодой  подлец  собирался  убить
великую русскую литературу, и я не мог этому помешать. Не мог! Не мог?..
   - Послушайте, Павел, - выговорил я дрожащим голосом. - Вы извините...
   - А чего это ты на "вы" перешел?  -  спросил  он  настороженно.  -  Что
случилось-то?
   - Да нет, я забылся, - быстро поправился я. - Я вот что не могу понять:
где же это произошло с торой? Твой переход из будущего в прошлое?
   - Где, - передразнил меня Павел. - Если бы я знал.  Я  сам  уже  искал,
искал это место, только ни черта не нашел. Москва-то переменилась  за  эти
годы, я почти ни одного здания узнать не  могу.  Вот  университет  только,
Красную площадь с Кремлем, да и то...  Ну,  теперь-то  мне  эта  улица  не
нужна, - на лице его расплылось блаженство.  -  Теперь  мне  и  тут  будет
хорошо. Писателей на мой век хватит.
   - Постой же, - вновь прервал его я. - Мне все же это  очень  интересно.
Неужели ты и вовсе не помнишь этого места? Хоть каких-то примет?
   - Примет? - задумался он. - Да вот афишная тумба с цирком  Чинизелли...
Да-а... Да! Потом  там  кусок  вывески  какой-то  помню:  не  то  Распопов
фамилия, не то Раскоков, черт его знает.
   Я сразу сообразил, что это мог быть только магазин колониальных товаров
Распопова на  Арбате.  Я  хорошо  знал  это  место,  ибо  недалеко  оттуда
скончалась моя мать в доме Кухнарева.
   - Павел, - попросил я как можно трогательней и дружелюбней. - Окажи мне
такую милость, давай сходим к этому месту, я, кажется, знаю, где  это.  Ты
себе представить не можешь, как я хочу видеть это место, место, где, может
быть, состоялся величайший в истории факт: переход  человека  во  времени.
Сделай мне такое одолжение.
   - Ну хорошо, - согласился он, но с видимым неудовольствием. Вообще, как
только пришла ему в голову эта дикая  идея,  он  переменился:  чванливость
появилась в его  движениях,  в  манере  говорить  какое-то  присутствовало
напускное презрение и вялая томность. Этого я не любил в наших  начинающих
литераторах, а уж  в  человеке  из  будущего  и  совсем  никак  не  ожидал
встретить.
   Мы вышли на  улицу.  Уж  отзвонил  вечерний  благовест.  Тускло  горели
газовые фонари, двигались темные прохожие,  трусил  одинокий  извозчик.  Я
старался смотреть на окружающее как бы глазами человека из будущего.  Как,
должно быть, грязно и тускло ему казалось у нас, как бесприютно.  В  окнах
домов плавал желтый свет. На углу стоял старый  шарманщик,  и  из  дряхлой
шарманки его неслась заунывнейшая мелодия. Но воздух  и  снег  под  ногами
почему-то  не  показались  мне  страшными  по-зимнему,  хотя  ноги  тотчас
промокли и заледенели. Нет, напротив, природа поворачивала на весну!  Даже
в ветре, пахнувшем из длинной подворотни, был уже запах весны...
   Мы вышли на Тверскую и  пошли  вниз,  спускаясь  к  Охотному  ряду.  На
Страстной площади он задержался, долго глядел на огромный контур монастыря
и сказал:
   - Году в девятнадцатом тут имажинисты будут шалить с Есениным.  Ну  что
ж, ну что ж, посмотрим... - И он озорно закусил губу.
   Он узнал Тверской бульвар, памятник Пушкину и  даже  некоторые  здания.
Говорил, что Тверская  стала  называться  улицей  имени  писателя  Максима
Горького и чуть ли не вдвое стала шире и выше, смеялся над  конкой  и  все
вспоминал и вспоминал новые фамилии русских поэтов  и  писателей,  фамилии
мне незнакомые, и одно было отрадно, что в  будущем,  как  видно,  русская
литература не зачахла, а процветала и набирала силы.
   -  Тут  у   нас   Моссовет,   -   сказал   Павел,   указывая   на   дом
генерал-губернатора. - Только у нас его надстроили.
   Дежуривший у дома городовой мрачно и угрожающе пошевелил усами, завидев
наши неказистые фигуры. Но униженность и страх уже прошли в моем спутнике.
   - Фараон! - крикнул он, показывая полицейскому язык. -  Так  их  у  вас
кличут? Да, - продолжал он далее. - Все равно этот гад  мне  еще  козырять
будет. А у Морозова я особнячок выторгую. Там у нас сейчас Дом дружбы. Он,
говорят, любит писателей да актеров, а с моими деньгами я и  самого  Савву
скоро куплю. Заведу себе шикарную карету, а то и автомобиль заведу.  -  Он
захохотал. - Скорость двадцать километров. Ха-ха-ха! Толик! -  Он  хлопнул
меня по спине. - В шампанском будем купаться, с графинями спать, Толик!  А
слава, слава! Ведь все лучшее,  что  только  в  России  понаписано,  будет
написано мной. Я  же  ведь  гением  становлюсь,  Толик!  Все  газеты,  все
журналы, радио, телевидение... Ах да, телевидение подождет.
   Я шел молча и все убыстрял шаг. Скорее, скорее, да и морозец продирался
сквозь мое убогое пальтецо.
   Наконец мы свернули за угол и я подвел его  к  большой  пышной  витрине
магазина колониальных товаров Распопова. Павел оглянулся вокруг.
   - А что? По-моему, именно здесь я и объявился в вашем мире... Вот!
   Он быстро подошел к афишной тумбе, и в потемках с  трудом  мне  удалось
разобрать на оторванной уже наполовину и занесенной снежной  крупой  афише
анонс цирка Чинизелли.
   - Да, - задумчиво проговорил Павел. - Это именно здесь и было, теперь я
вспоминаю...
   - Как же, как же... - от волнения мне было трудно говорить. Густой  пар
вырывался у меня изо рта. - Как же ты объясняешь все это? Твой переход.
   - Ну, не знаю, - пожал он плечами в жалком  армячишке.  -  Мы  все  так
напичканы  фантастикой,  что  даже  и  сообразить  трудно.  Ну,  наверное,
какая-то дырка там появилась во  времени  и  стал  возможен  переход.  Или
произошло искривление вектора времени-пространства,  как  пишут  фантасты.
Шут его знает, я таблицу умножения-то плохо помню.
   - А где же ты вышел? - вкрадчиво спросил я. - Конкретно - где?
   - Так, - он задумался и еще раз  осмотрелся.  -  Вот  здесь  я  обратил
внимание на сани, возле этой тумбы. Стало быть, шел я оттуда, от  той  вон
подворотни... Или нет? Скорей всего от подворотни.
   - Нет-нет, ты покажи, - сказал я настойчиво, но ласково. Боже,  сколько
во мне пряталось ехидства! - Как, прямо так и вышел из подворотни? Это  же
очень важно может быть для истории, для науки, для тебя самого.
   - Как-как! - начал он раздражаться. - Смотри, вот шел, шел и  вышел.  -
Он подошел к самой подворотне. Из нее, видно, дуло, ибо он поджимал  ноги,
как какая-то птица. Улица была безлюдна.
   - Я не знал, будет ли так, как я хочу, но попробовать было  необходимо,
и потому я самым невинным голосом попросил:
   - Павел, а ты покажи мне еще раз все с самого начала.
   Он усмехнулся и покачал головой.
   - Не-ет, - сказал он. - Никакого риска.  А  вдруг  я  вернусь,  а  сюда
больше попасть не смогу? Тогда прощайте денежки, прощай слава, так? Я...
   И тут я сильно толкнул его обеими  руками  в  сторону  зияющей  пустоты
подворотни. Всю силу  свою,  малую  от  недоедания,  усталости  и  нервных
кризисов, вложил я в этот толчок. Павел охнул и боком рухнул в пустоту, но
он не упал. Он просто исчез на моих глазах,  растворился  в  воздухе.  Дул
ветер и закружил в подворотне змейку снега на том месте,  где  только  что
стоял человек.
   Я подождал. Ровно ничего не менялось.
   Я глубоко вздохнул. Сердце  колотилось  ужасно,  ладони  у  меня  стали
влажными, и всего меня охватила противная, вялая слабость. Я повернулся  и
пошел вдоль улицы в сторону Моховой.
   Мимо пролетели сани со смеющейся, гуляющей  компанией,  чуть  не  задев
меня, и на мгновение меня обдала волна запахов вина и духов. Смех  растаял
вдали. Вновь стало темно и пусто, лишь  уныло  помаргивали  рожки  газовых
фонарей. Москва засыпала под прозрачным пухом снега.  Она  не  знала,  что
только что я изгнал  из  нее  человека  из  будущего,  странного  молодого
человека в  смешных  брюках  и  рваном  армяке.  Я  не  увлекался  никогда
фантазиями, но, как и всякий мыслящий человек, не раз задумывался над тем,
какими они будут, люди, через пятьдесят лет, через сто. И вот  я  встретил
одного. Конечно, я далек от обобщений,  да  и  не  могут,  не  могут  быть
плохими люди, летающие на аэропланах по небу, живущие в высоченных  домах,
мчащиеся в автомобилях, то есть достигшие расцвета мысли  и  прогресса.  В
этом обществе победила революция, в которой я понимал мало, но лишь  знал,
что преследует она идеи равенства,  братства  и  добра,  а  разве  это  не
прекраснейшие в жизни  идеи.  Просто  волею  судеб  проник  в  наше  время
человек, не похожий на своих современников, недалекий, нравственно  пустой
и уродливый, а таких довольно и в наши дни. Природа подарила ему красивую,
поэтическую внешность, но душевного добра лишила.  И  не  мог,  не  мог  я
допустить надругательства над самым святым в  моей  жизни  -  над  гениями
русской словесности. Пусть я беден, нищ, но  я  честен!  Пусть  сулят  мне
миллионы, пусть прочат громкую  славу  и  безмятежные  удовольствия,  -  я
честен! Перед собой, перед памятью, перед будущим.  С  каким  же  чувством
буду вкушать я наслаждения, всякий миг помня о том, что продал? Да и какая
цена может быть у духа человеческого, у  национальной  истории?  Смешно  и
нелепо говорить об этом. Лишь больно и обидно, что  там,  далеко  впереди,
еще остались подобные людишки с мелкими мыслями и страстями, этакие жучки,
для которых ничего нет высокого и святого.
   Я подошел к своему  дому  совсем  разбитый  и  замерзший,  запорошенный
снегом. Дворник-татарин хмуро поглядел на меня  из  окошка  дворницкой.  Я
поднялся по темной и холодной лестнице  в  свою  комнату  в  пятом  этаже.
Комната  тоже  была  темной  и  холодной.  Я  зажег  огарок  свечи,  и  по
обшарпанным стенам поползли странные, злые тени тревоги.
   Я сел на ветхий стул  перед  грудой  своих  рукописей.  Голову  тисками
сдавила боль. Свеча потрескивала.
   Не знаю, долго ли проживу на этом свете и как сложится в дальнейшем моя
судьба. Последнее время боли в голове становятся все чаще,  и  меня  душит
раздирающий легкие кашель. Но как бы там ни было, я уже внес свою лепту  в
развитие русской литературы: защитил ее от пакостника и торгаша, я защитил
ее от червоточины, от маленького, но мерзкого жучка. Да не осудит меня мое
время за этот поступок. И знаю еще, что мне будет не  страшно  уходить  из
жизни, ибо знаю то, чего пока  не  знает  никто  на  Земле:  любимая  моя,
великая русская литература будет жить долго и счастливо.
--------------------------------------------------------------------
"Книжная полка", http://www.rusf.ru/books/: 28.08.2001 15:53
Книго
[X]