Книго


----------------------------------------------------------------------------
     Собрание сочинений в шести томах. Т. 2.  М., "Терра", 1992.
     OCR Бычков М.Н. malto:[email protected]
----------------------------------------------------------------------------
                                               Любови Ильиничне Крупниковой
                                               с уважением и благодарностью
                                               посвящает эту книгу автор


                         ...Пришел  бандит  и,  не  долго  думая,  взял да и
                    погасил   огонь   мысли.  Он  ничего  не  страшился,  ни
                    современников,    ни    потомков,    и    с   одинаковым
                    неразумением   накладывал   гасильник   и  на  отдельные
                    человеческие  жизни, и на общее течение ее. Успех такого
                    рода  извергов - одна из ужаснейших тайн истории; но раз
                    эта тайна прокралась в мир, все существующее, конкретное
                    и   отвлеченное,   реальное   и   фантастическое  -  все
                    покоряется гнету ее.
                                               Салтыков-Щедрин, "За рубежом"
  
                                Глава первая  
 
     Я до сих пор помню о том, каким образом у нас в доме впервые заговорили
о Карле Войцике.
     Отец  мой,  директор  Международного   института   палеантропологии   и
предыстории, профессор Мезонье, любил себя сравнивать с героями древности.
     Так, когда немецкие войска вошли в наш город, он сказал моей матери:
     - Я остался здесь, чтобы, как Архимед, охранять свои чертежи.
     После этого он ушел в кабинет и  хлопнул  дверью,  а  мать  целый  день
возилась со своим фарфором, и глаза у нее были красные.
     Конец Архимеда был известен и ей.
     Вечером следующего дня я увидел  и  первого  живого  немца.  По  правде
сказать, он был совсем не таким страшным, как я ожидал сначала.
     Но начну по порядку.
     С утра по городу ходили тревожные слухи, говорили об облавах,  арестах,
массовых расстрелах.
     Например, рассказывали такое: шел человек,  мимо  здания  префектуры  и
вынул носовой платок, чтобы обтереть лицо, а часовой приложился и - бабах! -
ковырнул человека прямо в лужу. Из здания  на  выстрел  выскочило  несколько
военных, часовой равнодушно сказал им: "Уберите шпиона!" - и человека  взяли
за ноги и куда-то оттащили.
     - Господи, что будет с  нами  дальше?  -  всхлипнула  горничная  Марта,
принесшая этот рассказ в кухню из города.
     - Что будет с нами? - спросил садовник  Курт  (он  когда-то  работал  у
родителей моей матери  и  теперь,  после  многолетнего  перерыва,  откуда-то
появился опять в городе). - А вот что. Я когда-то читал  одну  занимательную
книгу. В ней военный за дружеской  попойкой  разъяснял  своим  собутыльникам
смысл войны. "Что бы там ни писали в газетах, - говорил он, - война  состоит
в том, чтобы красть кур и поросят у крестьян". И в доказательство этого  тут
же приводилась старая галльская пословица: "У солдата жена - кража".
     - Ох, если бы только кража! - мечтательно вздохнула горничная Марта.  -
Разве кто-нибудь погнался за курицей или поросенком... А вот говорят, что на
перилах Королевского моста...
     -  Стойте,  одну  минуту!  -  воскликнул   садовник   Курт   и   поднял
растопыренную пятерню. - Во-первых, так говорили  в  восемнадцатом  веке,  а
сейчас у нас половина двадцатого...
     - Ну вот, видите! - укоризненно сказала Марта.
     - Потом - не забывайте, что это говорил французский офицер, а мы  имеем
дело с немцами, и, наконец, главное - офицер  этот  нацизм  не  исповедовал.
Значит, поросенок и курица, мадемуазель Марта, это далекое  прошлое.  Сейчас
же у немецкого солдата жена не кража, а грабеж плюс убийство.
     - Говорите тише, - сказала мать, - вас можно услышать и на улице.
     -  Извините,  сударыня,  но  это  не  секрет.  Немецкий  солдат  не  из
стеснительных. Да, так вы спрашивали, Марта, что будет с нами?  А  вот  что!
Они присмотрятся и начнут шарить. Увидят дома  хорошую  скатерть  -  сдернут
вместе с посудой. Понравится, скажем, сапог, - тут он выставил ногу  свою  в
блестящем желтом сапоге и повертел ею в разные стороны, - и сапог сдернут, и
ногу отрубят. Увидят, что старуха тащит курицу,  -  застрелят  и  старуху  и
курицу. Курицу - в суп, старуху - в огород, чертей пугать...
     - Бог знает что вы говорите, Курт! - сказала горничная Марта: она  была
богобоязненная женщина и не любила, когда поминали имя нечистого.
     - Одну минуту, мадемуазель  Марта,  -  сказал  Курт  весело.  -  Сейчас
разговор пойдет и о вас. И вот выходите, скажем, вы на улицу. Вот  так,  как
вы есть сейчас: в белом переднике, в наколке, с этой очаровательной розой  в
волосах. А по улице ходит немецкий солдат.
     Мать подошла ко мне и взяла меня за плечи.
     - Иди, иди в комнаты, - сказала она. - Подумать, целый день он вертится
в кухне! Посмотри, что там делает отец.
     В столовой было уже темно, и низкое раскаленное небо быстро  мутнело  и
остывало, принимая зеленоватые тона. Чувствовалось, что  скоро  должны  были
прорезаться первые молодые звезды. На  окне  четким  квадратом  обозначалась
клетка с ручным снегирем; его пухлая, грушевидная фигура ярко рисовалась  на
фоне еще светлого неба. Под ним, и кресле, такой же  пухлый,  неподвижный  и
молчаливый, сидел ученый хранитель музея Иоганн Ланэ. Он  посасывал  толстую
пенковую трубку в виде нагой женщины, и вокруг  него  стояло  неподвижное  и
зловонное облако дыма.
     Рядом в огромном кожаном кресле сидел вице-директор  института,  доктор
Ганка.
     Отец ходил по столовой тяжелыми, злыми шагами, и в такт  им  звенело  и
подпрыгивало волшебное фарфоровое царство матери за стеклянными  переборками
шкафа.
     Размахивая окурком, отец говорил:
     - Антропометрия, антропометрия! Они теперь все помешались на этом.  Ох,
если бы дело было так просто, что простым промером можно было бы определить,
где гений, где преступник, где просто золотая посредственность! Но  на  этом
полвека тому назад сломал себе шею мой уважаемый коллега Чезаре Ломброзо,  а
он был настоящий ученый. Ведь в том-то и дело, что неизвестно, где и в каких
недрах черепа таится таинственный человеческий интеллект.
     - Ну, это более или менее им ясно, профессор, - устало улыбнулся Ганка.
- Когда они расстреливают, то всегда метят в затылок. Значит, в  нем  все  и
дело! Что у человека мозг для того,  чтобы  думать,  это  они  уяснили  себе
хорошо. Поэтому в Германии и рубят головы.
     Он так ушел в кресло, что видны были только его маленькие  желтые  руки
на поручнях и голова.
     Голова у Ганки была большая, круглая, волосы  на  ней  росли  плохо,  и
казалось, что только по ошибке она попала на его костлявые плечи.
     - Вот вы смеетесь, Ганка, - сказал отец с тяжелой укоризной, - а ведь в
одном этом заключается разница мировоззрений. Для нас  человеческий  мозг  -
это святая святых, перед которой делаются жалкими все  недоступнейшие  тайны
природы. Мы с вами знаем, что в  этом  узком  пространстве  заключены  силы,
переделывающие   Помню,  например,  с  каким  трепетом  я  рассматривал
черепную кость питекантропа. Вот, думал я тогда, из  этого  узкого,  темного
костного ларца вышло впервые  сокровище  человеческой  мысли.  Все  высокое,
прекрасное, разумное, что создано пером,  кистью  или  резцом,  -  тут  отец
остановился, он любил и умел говорить, фразы выходили из  его  губ  гладкие,
законченные и звучные; недаром же его любимым писателем был Сенека,  -  все,
прежде  чем  воплотиться  в  книге,  мраморе  или   живописи   должно   было
выкристаллизовываться в  человеческом  мозгу.  Природа  безобразна,  дика  и
неразумна,  прекрасен  только  человек  и  то,  что  творит  его  разум.  О,
человеческий мозг -  это  самый  благородный  металл  вселенной!  И  в  этом
отношении черепная коробка питекантропа  в  тысячу  раз  совершеннее  Венеры
Милосской. Он остановился.
     - Вы знаете, в России есть Институт мозга, где целый штат профессоров и
академиков пытается нащупать пути к этой недоступной для нас тайне. А они!..
Боже мой, как у них все просто! Кронциркуль, две-три  формулы,  какая-нибудь
таблица промеров - вот и все.  Право,  не  больше,  чем  в  сумке  коновала.
Впрочем, оно и понятно. Мы изучаем череп для того, чтобы делать человека еще
более мудрым, а они - чтобы превратить его в скота. Вот посмотрите, пожалуй-
ста... - Он схватил со стола какую-то книгу и стал ее быстро  перелистывать.
- Вот-вот, это действительно интересно! - Он с треском, как веер,  развернул
какую-то  таблицу.  -  "Показатель   антропометрических   промеров   черепов
нордической расы, из нормандских  погребений  одиннадцатого  -  тринадцатого
веков, второго и третьего порядка". Слог-то, слог какой, обратили  внимание,
господа? Так вот, по этой самой таблице - хотя бы по этой самой таблице! - я
с удовольствием измерил бы череп самого Геббельса, с  предисловием  которого
вышла эта пакость.
     - И ничего бы у вас не вышло, профессор, - сказал  Ганка.  -  Я  как-то
видел его - это маленькая злая мартышка, ни под какую мерку он не подходит.
     Отец свирепо швырнул в угол книгу немецкого профессора.
     Снегирь в клетке вздрогнул и неясно щебетнул со сна.
     - А что мне в их лавочке! - раздражительно сказал отец. - Если  бы  они
были  только  кастратами  или  коновалами!  Но   они   больны   некроманией.
Посмотрите, как они упорно рядятся в лохмотья, стащенные с  покойников.  Они
щеголяют во фраке Ницше или  жилетке  моего  покойного  коллеги  Ратцеля,  и
все-таки даже это зловонное тряпье слишком для них изящно.  Они  распарывают
его по швам,  когда  надевают  на  себя.  Поэтому  от  всех  их  книг  несет
мертвечиной, а хуже этого запаха я уж ничего не знаю.
     - Есть хуже, - сказал Ганка и  улыбнулся,  показывая  маленькие  острые
зубы. - Мы доктора и привыкли к воздуху анатомического покоя. Мы историки, и
поэтому все прошлое для нас только огромная секционная.  Но  от  них  пахнет
молью, мышами и нафталином, так что у меня сразу начинает першить  в  горле.
Они выкапывают то, что никогда и  не  было  живым.  Вот  выпустили  какую-то
паскудную книжонку "Протоколы сионских мудрецов", изданную лет тридцать тому
назад в России и сейчас же забытую там, какие-то  древние  ритуалы  в  честь
людоедского бога Тора. А как они изобретательны на пакости! Все человечество
они мыслят сотворенным по образу и подобию своему. Послушайте,  Ланэ,  -  вы
этого еще, наверное, не знаете, - в  течение  полутораста  лет  мир  знал  о
великой и трогательной дружбе Шиллера  и  Гете.  Мне  нечего,  конечно,  вам
говорить о том, что это  было  чистое,  крепкое  и  плодотворное  для  обоих
чувство. Так все мы учили в школах. Но разве нацист,  чья  стихия  -  слепое
разрушение, может поверить во что-нибудь, что основано на  чувстве  уважения
человека к человеку?
     "Прекрасным  гимном  Господу  является  человек",  -  говорили  древние
монахи. Ну, а у них на этот счет другая поговорка: "Человек человеку  волк".
И они ее придерживаются свято. И вот, пожалуйста, готова теория:  дружбы  не
было, а была жестокая, но тайная борьба. Шиллер умер  раньше  Гете.  Значит,
Гете отравил Шиллера. Легко и  просто!  Это  вполне  укладывается  в  голову
каждого кретина. Отравить конкурента - это же, черт возьми,  выгодное  дело!
От него никто и никогда не откажется! Надо  только  обтяпать  его  половчее,
так, чтобы не попасться! - Он улыбнулся и покачал головой. -  Бедные  гении,
которые должны были родиться в Германии. Они все становятся  уголовниками  и
дегенератами: так их легче понять!
     Ланэ повернул  голову.  Он  действительно  походил  сейчас  на  ручного
снегиря - такой же медлительный, солидный и толстый. И когда он посмотрел на
отца, даже взгляд  у  него  был  птичий  -  округлый,  внимательный  и  чуть
туповатый.
     - Господа, господа! - сказал он, призывая к порядку. - Вы говорите  Бог
знает о чем!
     Отец весело и быстро повернулся к нему.
     - Ба, Ланэ! - сказал он. - Вот позабыл-то! Вы просили у меня  тему  для
докторской диссертации. Сейчас она пришла мне в голову.  Берите  карандаш  и
пишите: "Европейский подвид синантропа на территории Германии".
     Ланэ недовольно поморщился:
     - Вот видите, профессор, - сказал он, - как вы отстаете от жизни!  Ваша
тема уже устарела. Во-первых, этот синантроп, как вы  остроумно  выразились,
уже давно перешагнул границу Германии и теперь  спешно  доглатывает  остатки
Европы - это раз. Во-вторых, он является к нам не с  дубиной,  как  подобает
синантропу, а во всеоружии техники уничтожения. У  него  в  руках  автоматы,
радио, зенитные орудия, магнитные мины и удушливые газы. Он сметает  с  лица
земли наши города, даже не дотрагиваясь до них. Он превращает в огонь, дым и
пепел целые области, даже не видя  их.  И  неужели  вы,  господа,  до  такой
степени слепы, что можете говорить черт знает о чем и о ком, когда петля уже
накинута на наше горло?! Видите ли, Ганку очень возмущает, что какой-то  там
осел написал дурацкую книгу о том, что Гете отравил Шиллера.  Ну  и  черт  с
ними! Бумага-то все терпит, - отравил и отравил, - не наше это совсем  дело!
А вот что всех нас скоро перетравят, об  этом  вы,  господа,  подумали?  Нет
ведь? Нет! - И он откинулся на спинку кресла, глядя на отца зло и выжидающе.
     Отец посмотрел на него в некотором замешательстве.
     Ланэ был всегда медлителен, сдержан и не любил лишних слов, нужны  были
особые обстоятельства, чтобы вывести его из себя. Правда, они и были  сейчас
налицо. В одном, по крайней мере, он был неоспоримо  прав:  петля  была  уже
наброшена на шею, и кто знает, когда она должна была затянуться!..
     - Ну, - сказал отец,  -  предположим,  что  вы  правы,  но  что  же  вы
предложите делать? - Он развел руками. - Знаете, есть положения, которые...
     - Послушайте, - сказал Ланэ и  встал  с  места  так  стремительно,  что
толкнул клетку  со  снегирем.  -  Вот  Ганка  сказал,  что  они  на  перилах
Королевского моста повесили Гагена. Я с ним  виделся  в  последний  раз  три
месяца  тому  назад.  Мы  встретились  в  вагоне  пригородного  поезда.   Он
возвращался из комиссии по увековечению памяти Флобера. И знаете, что он мне
сказал? "Обезьянья лапа повисла над Европой, а мы не видим, что уже  сегодня
находимся в ее тени. Берегитесь, Ланэ! Если  дело  пойдет  дальше  таким  же
темпом, то через месяц в кабинет вашего института явится  за  своим  черепом
живой питекантроп, но в руках у него будет уже не дубина, а автомат". И  вот
обезьяна приходит за своим черепом, а  три  интеллигента  сидят  в  креслах,
покуривают трубки и рассуждают о дружбе Шиллера и Гете... О, черт бы  подрал
эту дряблую интеллигентскую душу с ее малокровной кожицей!
     Он снова тяжело плюхнулся в  кресло,  и  над  ним  успокоенно  и  сонно
свистнул снегирь.
     Отец, который было остановился, слушая Ланэ, снова забегал по  комнате.
Затренькали в своих гнездах фарфоровые безделушки, как стая  всколыхнувшихся
со сна птиц.
     Он подбежал к выключателю и повернул его.
     На столе зажглась зеленая лампа.
     Голый череп Ганки и его маленькие ручки,  попав  в  зону  света,  сразу
стали страшными, как у утопленника. Ганка  выставил  их  и  легко  пошевелил
пальцами. Это было уже совсем жутко, и он сейчас же опустил руку.
     - Последний свет, - сказал отец. - В других городах давно выключена вся
осветительная сеть. Бедный Гаген, что он им сделал? Ведь он не интересовался
ничем, кроме своего Флобера,
     - А ничего! - ответил Ганка. - Они его просто обвинили в  знакомстве  с
Карлом Войциком. Ох! Чтоб поймать этого  человека,  они  готовы  сжечь  весь
город! Жена Гагена рассказывала мне, как все это было. Пришли двое с  этими,
- он слегка дотронулся до своего локтя, - белыми пауками на повязках.  Гаген
сидел перед зеркалом и брился. Они его спросили: "Это вы и есть  Гаген?"  Он
встал с бритвой в руке и  ответил:  "Я".  Тогда  старший  сказал:  "Положите
бритву, она вам не понадобится больше. Впрочем, если  вы  хотите  перерезать
себе горло..." И оба заржали... Так они его и повели,  даже  не  дали  смыть
мыло с лица!
     Ганка оторвал пуговицу от пиджака, несколько секунд неподвижно  смотрел
на нее, а потом яростно бросил в стену.
     - Вы понимаете, это особое хамство, это скотское наслаждение  -  тащить
через город человека с намыленной мордой!
     Ланэ тяжело дышал.
     Его доброе, круглое лицо с крупными, грубыми чертами и массивным  носом
было красно от напряжения. Он даже приоткрыл было рот, желая что-то сказать,
но только махнул рукой. Ганка погладил зеленой, худенькой  ручкой  массивную
спинку кресла.
     - На другой день его привели  к  мосту,  набросили  на  шею  провод,  -
знаете, такой тонкий шнур, что, как нож, врезается в тело, - и повесили.  Он
минут пять хрипел, перед тем как задохнуться.
     Отец подошел к шкафу и стал через стекло разглядывать огромную и белую,
как водяная лилия, чашку.
     Было  уже  совсем  темно,  и  чистое  фиолетовое  небо  с   прозрачными
кристаллическими звездами смотрело в окно. Снегирь  спал,  подоткнув  голову
под крыло.
     - Когда его уводили, - сказал Ганка, и  я  почувствовал,  что  он  сжал
зубы, - заплакала его жена. Он стал ее успокаивать и сказал:  "Не  плачь,  я
скоро вернусь, это недоразумение". Тогда один из этих - старший, наверное, -
сказал ему: "Вы очень  самоуверенны,  молодой  человек.  Конечно,  это  надо
приписать вашей неопытности. Сколько вам лет?" Гаген  сказал:  "Скоро  будет
тридцать". - "Не будет!" - ответил старший, и опять оба заржали... Потом они
его увели на допрос и через день повесили.
     - Вот! - сказал Ланэ и ударил кулаком по  креслу.  -  Вот  почему  меня
бесят так эти импотентные разговоры о Шиллере и Гете! Ведь такой  же,  точно
такой же конец ждет и нас! Придет немецкий офицер и скажет...
     - Хорошо, - начал отец, - но что же... И вдруг обернулся.
     Сзади стояла мать, держась за портьеру.
     - К тебе немецкий офицер, - сказала она, жалко улыбаясь. - Он ждет тебя
в кабинете.
     Ганка вскочил с места, подбежал к отцу и встал с ним рядом.
     - Вот она, - сказал Ланэ, - вот она, эта немецкая петля. И как  же  она
быстро затянулась вокруг шеи!
     И растерянно, беспомощно, ничего не понимая, он поднял голову и в  упор
посмотрел на снегиря.
     Но снегирь уже спал, и ничто человеческое не было ему интересно.
 
                                Глава вторая 
 
     Слова Ланэ о петле,  затянувшейся  вокруг  шеи,  имели  свой  особенный
смысл.
     Прежде всего надо сказать, что петля эта никак не  должна  быть  понята
как метафора.
     Нет, была такая петля, и лежала она в нижнем ящике  письменного  стола,
похожая на свернувшуюся ядовитую гадину. К ней и записка была приложена так,
чтобы никаких сомнений насчет ее назначения не  оставалось.  Но  опять-таки,
чтобы вполне понять, что она обозначала, и то, что  произошло  дальше,  надо
начать издалека, с первых годов двадцатого столетия.
     Именно в это  время,  окончив  медицинский  факультет  Гейдельбергского
университета,  отец  поступил   судовым   доктором   на   грузовой   пароход
голландского акционерного общества "Ван Суоотен и Ко".
     Случайно я знаю некоторые подробности.
     Судно было  вместимостью  в  шесть  тысяч  тонн,  называлось  "Афродита
Новорожденная", и  это  совсем  не  соответствовало  ни  его  виду,  ни  его
назначению.
     Начать с того, что это было большое грязное корыто,  годное  только  на
слом и на получение страховой премии.  Может,  на  это  и  рассчитывали  его
владельцы, посылая эту лохань в такие далекие рейсы. Но судно не тонуло:  на
нем был старый, опытный капитан, сорок матросов да  представитель  фирмы,  и
все они никак не хотели расстаться с жизнью.
     А жизнь была у них простая, ясная и не особенно тяжелая.
     Пристав к берегу, судно по целым неделям  стояло  на  якоре  и  ожидало
погрузки, а матросы пили джин, сходились с женщинами  и  резались  в  карты.
Доктору нечего было делать с просмоленными организмами этих морских бродяг.
     С утра он брал палку, томик трагедий Сенеки, сачок для  бабочек,  вешал
через плечо ботанизирку и уезжал на берег. Он увлекался в ту пору латинскими
стихами, коллекцией экзотических бабочек и  составлением  гербария  ядовитых
растений. Его первой научной работой было исследование о  растительных  ядах
Римской империи.
     Вот в одну из этих прогулок он  и  натолкнулся  на  череп  индонезского
человека.
     Я написал "на череп".
     Это не совсем так.
     Не череп он нашел, а  только  часть  черепного  свода,  бурую  шершавую
окаменелость, с первого взгляда даже  не  отличимую  от  валяющейся  тут  же
гальки.
     Отец после рассказывал, что он как будто сразу же понял все  гигантское
значение своей находки.
     Запыхавшись, он вбежал в каюту капитана и положил перед ним на стол эту
бесценную окаменелость.
     - Что это такое? -  ошалело  спросил  капитан  и  потрогал  было  кость
пальцами.
     - Череп Адама! - ответил отец.
     - Вот что, Леон, -  сказал  капитан  и  брезгливо  отряхнул  пальцы,  -
выбросьте вы эту гадость за борт и не пейте натощак; вы еще молодой человек,
и не надо прививать себе дурные привычки.
     Конечно, у меня есть все основания  думать,  что  этот  рассказ  сильно
стилизован, так же как рассказ о знаменитом ньютоновском  яблоке  или  ванне
Архимеда, но таким он вошел во все научные биографии  моего  отца.  Повторяю
еще раз - мой отец любил выражаться красиво, недаром любимым его автором был
Сенека. На другой день отец привез с берега обугленную от  времени  берцовую
кость,  коренной  зуб  и  обломок  затылочной  части  черепа.   Дальше   уже
требовались основательные раскопки, и больше отец на  это  место  не  ездил.
Вернувшись в Голландию, он сейчас же рассчитался с торговой фирмой  "Суоотен
и К

o


 
                                  Знаю дела твои, ты не холоден и не  горяч, 
                                  О, если бы ты был холоден  или  горяч,  но 
                                  поелику ты не холоден и не горяч, а только 
                                  тепел, я извергну тебя из уст моих. 
 
                                                                 Апокалипсис 
 
                                Глава первая 
 
     У профессора разболелась голова.
     Он ушел в свой кабинет и заперся на ключ.
     Ланэ, печальный и потерянный, целый день бродил по дому,  натыкался  на
мебель, рассеянно говорил: "Что за дьявол!" - и качал головой.
     Наверх он, разумеется, подниматься не смел.
     На другой день к вечеру - профессор все сидел в кабинете,  и  обед  ему
подавали туда же, - Ланэ неожиданно встретил Курта.
     Курт стоял за  углом  веранды  и  обтесывал  какойто  кол.  Обтесывает,
возьмет в руки, как копье, посмотрит и снова начнет тесать.
     Ланэ вышел из-за угла и чуть не угодил ему под т
     - Уф! - сказал он, отскакивая. - Это вы, Курт?
     - Я, - ответил Курт, продолжая работу. - Ваше письмо я передал.
     - Да, да, - подхватил Ланэ, радуясь предлогу начать разговор с  Куртом.
- Да, да, письмо. И прямо в руки? Как я и просил?
     - А как же, - ответил Курт  и,  выпрямившись,  поднял  кол  на  уровень
глаза, как подзорную трубу, - в самые что ни на есть собственные руки.
     - Ну и что же?
     Курт посмотрел, покачал головой, снова взял топор, положил кол на землю
и, крякнув, как заправский мясник, отмахнул заостренный конец.
     - Ну и что же, Курт? - несмело повторил Ланэ.
     - Ну и... отдал письмо, - рассеянно ответил Курт, думая о другом. - Что
за черт? Не то дерево такое, не то т.. да нет, что топор! Топор как то-
 Неужели же я?.. - Он остановился в тяжелом раздумье.
     - Нет, что сказал профессор? - продолжал робко спрашивать Ланэ.
     - Ах, что сказал-то? Сказал: "Спасибо, Курт!"
     - А мадам?
     - И мадам сказала: "Спасибо, Курт!" Вот, - он повернулся вдруг к Ланэ и
посмотрел ему прямо в лицо, - вот полюбуйтесь,  третий  кол  порчу!  И  чему
приписать, не знаю! Не то дерево такое, не то  т  Да  нет,  что  топор!
Топор как т
     - Вот видите, - уныло поник головой Ланэ. Курт взял палку и злобно, как
дротик, метнул ее
     в другой конец газона, так, что она воткнулась в клумбу.
     - Ну а тот? - спросил Ланэ, и слегка кивнул головой в сторону дома.
     - Кто? Курцер, что ли? - громко догадался Курт. - Не знаю, я его совсем
не вижу.
     Помолчали.
     - Третий кол! - покачал головой Курт и вздохнул.
     - Я, Курт, на вас надеюсь! - вдруг заговорил Ланэ, смотря в землю и роя
гравий носком ботинка. - Вы сами понимаете, что мне было бы крайне неудобно,
если бы...
     - Ну еще бы! - даже слегка фыркнул Курт. - Что я,  совсем  без  головы,
что ли? Мое дело какое? Мое дело - молчать. "Каждому  шампиньону  -  помнить
свою персону, каждому ореху - знать свою застреху, а каждому змею - ползти в
свою галерею", - вот и вся моя мудрость! Вы мне, а я земле - и все! Вот!
     Они снова помолчали.
     - Вы сюда надолго? -. спросил Курт, видимо, успокоившись  и  забыв  про
испорченную палку.
     - Нет, вот только письмо передать и обратно.
     - О! Письмо? Это какое же письмо? То же самое? - удивился Курт.
     - Нет, то другое, - улыбнулся Ланэ его непониманию. - Это письмо такого
рода, что профе..
     - ...запляшет от него, как щука  на  сковородке?  -  догадался  Курт  и
пристально посмотрел на Ланэ.
     И Ланэ смутился и даже испугался его взгляда, быстрого, насмешливого  и
очень ясного.
     Этот человек, которого мельком видел он много  лет  тому  назад,  потом
потерял из виду и забыл так же, как ежедневно мы забываем тысячи лиц, на.ми-
нуту мелькнувших перед глазами и сейчас же ушедших в другую сторону,  теперь
опять встал перед ним,  и  он  почувствовал,  что  не  может  разгадать  его
настоящего значения. Почувствовал он это только сейчас,  но  зато  сразу  же
решил, что Курт не просто Курт, а кто-то еще, а вот кто  -  он  не  знает  и
может только догадываться. Может быть, шпион Гарднера?
     И все-таки письмо он отдал ему, а не кому  другому.  Почему?  Этого  он
тоже не мог уяснить себе.
     В первую минуту подействовали, конечно, растерянность  и  невозможность
быстро сообразить все обстоятельства, что ему иногда  было  свойственно:  уж
слишком хотелось Ланэ в ту пору показать профессору, что он  не  подлец.  То
есть, может быть, он и подлец, но какой-то особый  подлец,  такой,  который,
несмотря на все, в самой глубине своего падения сохраняет благородство. Ведь
и падения-то бывают разные: один  падает  в  пропасть,  а  другой  просто  в
помойную яму. Разве можно его, ученого хранителя музея предыстории, сравнить
с каким-нибудь дезертиром, попавшим в плен и со страху выболтавшим все,  что
он знал и не знал? Это он уяснил себе ясно и хотел, чтобы так  же  ясно  это
понял и профе
     А так как Курт согласился передать это письмо профессору немедленно, то
он, не подумав, и отдал его Курту.
     Итак, в первую минуту  подействовали  растерянность,  необдуманность  и
желание скорей, скорей во что бы то ни стало  спихнуть  с  себя  хоть  часть
этого страшного груза.
     Во вторую, когда Курт уже ушел, Ланэ быстро и растерянно подумал:
     "Господи, что ж я такое сделал? Ведь это значит передать письмо прямо в
руки Гарднера".
     Он даже схватил было шляпу, чтобы бежать за Куртом, но только  вздохнул
и вяло подумал: "Теперь уж все равно. Будь что будет".
     Но в третью минуту он уже  почувствовал  глубокую,  спокойную  и  ясную
уверенность: отдал - и отлично сделал, что отдал! Пусть  Гарднер  прочтет  и
узнает, что он, Ланэ, хотя и от убеждений своих не  отказался,  но  и  в  их
лагерь перешел с открытыми глазами и бежать обратно не собирается. Но  в  то
же время он осознает глубину своего падения и ужасается ей.
     "И профессора Мезонье призываю к тому же, вот что им особенно важно,  -
мелькнуло у него в мозгу быстро и воровато. - Ну а про обезьяну тогда зачем?
- вспомнил он. - Эх, и висеть же мне за эту обезьяну на одной перекладине  с
Гагеном!"
     Но и тут он нашел себе оправдание и почти успокоился на  нем,  а  потом
плюнул и сказал: "А в общем, будь что будет".
     В тот же день он все-таки позвонил Гарднеру и попросил  принять  его  и
выслушать.
     - А что? Что-нибудь очень спешное? - спросил Гар - Если  нет,  то,
может быть... Видите, я сейчас так загружен, что, право, даже и не знаю...
     Но Ланэ сказал ему, что дело очень важное и ждать он никак не может. На
него уже находило то отчаяние трусости,  которое  иногда  толкает  людей  на
подлинно геройские поступки.
     - Ладно! - ответил Гарднер, подумав. - Тогда приходите сегодня ночью. Я
закажу пропуск.
     В большом и гулком вестибюле, где перемешались все  восточные  стили  -
между крылатых быков с человеческими головами,  черных  фивейских  сфинксов,
высеченных из твердого и блестящего камня,  базальта,  наверное,  толстых  и
трехгранных колонн, увенчанных распускающимся лотосом,  и  фресок,  где  все
люди изображались с поднятыми руками и  только  в  профиль,  Ланэ  заставили
долго ждать.
     То есть пропуск на него был уже заготовлен,  но  маленький,  сухонький,
аккуратный человечек в пенсне, сидящий на их выписке,  поглядел  на  него  и
спросил:
     - Ланэ? Есть, есть пропуск! Одну минуточку! - и снял телефонную трубку.
     - Придется подождать! - сказал он через минуту, -  Вон  на  ту  лавочку
присядьте, пожалуйста.
     Ланэ сел и огляделся.
     Особняк раньше принадлежал акционерному обществу "Ориенталь", и  в  нем
помещалось правление. Теперь его заняло гестапо.
     Чистота везде была  прежняя.  Каменный  пол  из  глазированных  голубых
плиток со стилизованным изображением озера, обсаженного пальмами, был  чисто
вымыт и блестел так, что местами даже испускал неяркое, матовое  сияние.  Но
вот кое-где дорогие фрески были залеплены какой-то серой  бумажной  шелухой,
на дорогом столе из белого, едва ли не каррарского, мрамора  лежала  грязная
газета. На ней стоял черный от копоти чайник.  Ланэ  поглядел  на  фивейских
сфинксов и увидел, что кончик носа у одного из них слегка отколот.
     "Неужели они стреляли в него?" - подумал он и встал со скамейки.
     На львином теле сфинкса в  одном  месте  виднелась  черная  впадина,  в
другом - след от удара каким-то железным  орудием,  ломом,  может  быть.  На
серой колонне какой-то осел много раз подряд химическим  карандашом  написал
свою фамилию и украсил ее огромным росчерком и закорючкой.
     "К чему же это?" - даже с некоторой оторопью подумал Ланэ. Он подошел к
фрескам.
     На одной из них фараон Рамзес Великий, поднявшись на боевой  колеснице,
стоя поражал своих врагов из лука. Но тело фараона выглядело обезглавленным.
Верхнюю половину его закрывал плакат. Огромный черный  паук  с  человеческой
головой и мохнатыми лапами плел паутину вокруг земного шара.  Лицо  у  паука
этого было жирное, обрюзглое, с кривым орлиным носом, наглые глаза навыкате,
двойной подбородок и черные же  курчавые  волосы.  Внизу  плаката  помещался
неуклюжий стишок в четыре  строчки,  с  двумя  восклицательными  знаками  на
конце. Буквы были готические, и от этого убогий стишок  выглядел  еще  более
тяжелым и никчемным.
     "Господи, кого же они тут еще агитируют?" - горестно подумал Ланэ.
     Потом пришли двое в глухой военной форме и синих фартуках  поверх  нее,
принесли с собой лестницу и стали обмерять стену. Мерка  проходила  как  раз
через фигуру Рамзеса.
     - Все мерите, строители? -  насмешливо  спросил  человек,  выписывающий
пропуска. - Строить-то когда же будете?
     Один из пришедших полез наверх, другой остался внизу и достал  записную
книжку.
     - Восемь сорок три! - крикнул человек  сверху.  -  Записал?  Не  плачь,
сошьем тебе конурку, будешь сидеть да поплевывать...
     - Вы сошьете! Вы уж сошьете! - не обижаясь,  ухмыльнулся  тот.  -  Ваше
дело - курятники строить. Да и то я бы...
     - Да не плачь, сошьем! - крикнул тот, что стоял внизу.
     "Ну, пропали фрески!  -  скорбно  подумал  Ланэ.  -  Настроят  они  тут
курятников!"
     В это время зазвонил телефон. Сухонький человечек в пенсне взял трубку,
послушал немного и крикнул:
     - Господин Ланэ, идите сюда, сейчас вас проводят!
     Его повели по длинным коридорам, залитым белым светом неоновых ламп.
     Стены и двери были свежевыкрашены, и в коридоре пахло свежей  замазкой.
В конце, где коридор переходил в лестницу, стояли две лавки, и на них сидело
несколько человек в военной форме. В другом месте и  около  другой  лестницы
Ланэ встретил человека, который шел между двумя  солдатами.  Поравнявшись  с
Ланэ, человек взглянул на него и остановился.
     Остановился и Ланэ.
     Человек выглядел очень грязным, растрепанным, давно не бритым. Сорочка,
у него была в ржавых пятнах, один рукав пиджака  был  мокрым  и  черным,  на
другом была дыра, и из дыры лезли какие-то тряпки. Ланэ  с  трудом  узнал  в
этом оборванце журналиста Швейцера.
     - Боже мой! - сказал он ошарашенно. - Это вы! Швейцер  вдруг  оттолкнул
солдата и рванулся к нему.
     - Жене передайте! Улица Марикер, двадцать восемь, - несвязно  заговорил
он, хватая Ланэ  за  одежду.  -  К  своей  матушке...  пусть  едет  к  своей
матушке... Господин Ланэ... Господин Ланэ... Вы понимаете, они хотят,  чтобы
я... - Он все цеплялся за его одежду.
     - Стой! Куда? - крикнул, опомнившись, солдат и рывком за ворот отбросил
Швейцера.
     - Улица Марикер, двадцать восемь! - отчаянно крикнул Швейцер, падая.
     - А вы  чего  тут  слушаете?  -  набросился  на  Ланэ  солдат  с  двумя
нашивками, очевидно, ефре - Вам чего? Где ваш пропуск? Кто вас вызвал?
     - Альфонс Коппе должен мне две тысячи пятьсот, - кричал Швейцер с пола.
- Пусть жена возьмет их...
     - Ты!.. - рявкнул на него солдат и занес руку для удара.  -  Будешь  ты
молчать или нет?!
     - Идемте, идемте, - сказал Ланэ тот, который  его  вел,  -  идемте,  не
задерживайтесь.
     Ланэ слепо посмотрел на Швейцера, приоткрыл рот, чтобы что-то спросить,
но вдруг прыгнул в сторону и побежал по лестнице.
     Но на лестнице его остановили опять.
     Высокий офицер, который, очевидно, стоял тут  с  самого  начала  и  все
слышал, загородил ему дорогу и спросил:
     - Вы к кому идете? Где ваш пропуск?
     Ланэ растерянно сунул ему в руки бумажку.
     - Ага! - кивнул головой оф - Отлично, идите!  -  и  отдал  пропуск
обратно.
     Он спустился с последней ступеньки и зашел в кабинет напротив.
     Когда Ланэ добрался до Гарднера, тот только что положил трубку и что-то
записывал на полоску бумаги.
     Кивком головы он отпустил солдата и показал Ланэ на кресло перед собой.
     - С кем это встретились в коридоре? - спросил он безразличным тоном.
     - Со Швейцером, - ответил Ланэ и почувствовал, что бледнеет.
     - Вы с ним были знакомы?
     - Я был с ним знаком, - оцепенело сознался Ланэ (врать он уже  не  смог
бы).
     - Так вот! Можете выполнить все его поручения. Не полагается это  -  ну
да уж что делать. Раз так вышло.  Только  вот  что.  -  Гарднер  значительно
улыбнулся: - От передачи ваших собственных впечатлений  воздержитесь!  Зачем
расстраивать женщину? Ведь она и так страдает, незачем же  причинять  лишнюю
боль там, где это не нужно? Не правда ли?
     - Правда! - с восторгом согласился Ланэ. - Ах, это такая правда!
     После того как он уверился, что ему ничего не угрожает, он почувствовал
такое облегчение, такую бурную радость, такую  легкую  и  даже  восторженную
готовность пойти на любую подлость, что даже в голове у него  зашумело,  как
от легкого вина.
     - Когда же вы сходите к госпоже Швейцер? - спросил Гар
     - Да нет, нет, - заторопился Ланэ. - Зачем я туда пойду? Вы не думайте,
пожалуйста.
     - Ну вот, почему же не пойдете? Сходите! Обязательно сходите! И скажите
ей и про долг и про то, чтобы она  уезжала.  С  какой  стати  женщина  будет
страдать за чужой грех? Она, может быть, о  нем  и  не  знала  совсем!  Нет,
сходите, сходите! Обязательно даже сходите! Мы ничего  не  имеем  против.  И
даже, наоборот, я прошу вас сходить! Пусть она не бегает к нам и не отнимает
у нас понапрасну время. Ох, эти женщины! Беда, господин Ланэ, когда жизнь их
выбрасывает за пределы трех Ка.
     - Трех Ка?! - радостно взвизгнул Ланэ.
     - Трех Ка, - улыбнулся Гар
     - Трех Ка! Трех Ка! - с почти истерическим восторгом повторял  Ланэ.  -
Какая это глубокая правда! Это ведь  немецкая  народная  мудрость?  Народная
мудрость, не правда ли?.. Три Ка! Я завтра же схожу к госпоже Швейцер!
     - Сходите, сходите,  -  кивнул  головой  Гарднер  и  погладил  себя  по
волосам. - Ну, а что за разговор у вас ко мне?
     Ланэ довольно связно рассказал ему  о  письме,  и  рассказал,  конечно,
только то, что считал нужным сказать, и от этого понять можно было не все.
     - Но вы писали ему, - перебил его Гарднер,  -  что  вы  окончательно  и
бесповоротно порываете со  своим  прошлым,  что  иллюзий  насчет  реванша  и
реставрации быть не может и что он только тогда сохранит свое место  и  даже
жизнь, если безоговорочно последует вашему примеру?
     - Ну разумеется! - воскликнул Ланэ, обрадованный тем,  что  Гарднер  не
старается уточнять  вопрос  в  нежелательном  для  него  направлении.  -  По
существу, только об этом я и писал!
     - Так в чем же тогда дело? - удивился Гарднер, который уже  очень  ясно
понимал, что и такое мог нагородить Ланэ.  -  Что  ж  вы  еще  волнуетесь?..
Профессор Мезонье - ваш учитель, и личные отношения с ним мы  вам  никак  не
можем запретить! "Хоть кривой, да свой!" - говорят в Чехии.
     Ланэ потел и елозил по стулу.
     - Да ну же, в чем дело? - мягко подстегнул его Гар
     - Дело в том, что некоторые выражения...  Я  ведь  писал  о  себе...  -
выдавил наконец из себя Ланэ. -  Видите  ли,  кто-то  из  наших  публицистов
сказал: "Никогда и никто  не  бывает  побит  так  сильно,  как  раздавленный
собственными доводами". (Разумеется, что эту цитату Ланэ выдумал только что,
потому что надо же было на кого-то сослаться.) Так вот я...
     "А что он так противно трясется? - неприязненно подумал  Гар  -  И
кто это его царапнул по щеке? С женой он, что ли, подрался? -  Он  скользнул
взглядом по фигуре Ланэ и докончил привычно ту же мысль:  -  Вот,  наверное,
сопит и потеет. И как она с ним живет?"
     - Одним словом, - сказал он громко, - делайте и пишите что вам  угодно,
но если вы уж взялись за эту почетную задачу - сохранить вашего учителя,  то
и не забывайте основного: убедить профессора в том, что для игры  в  страусы
он выбрал неподходящее время. А чтобы облегчить вам это, я думаю,  будет  не
лишним, если мы отправим вас к профессору для личных переговоров.
     - Что?! - в  ужасе  вскочил  Ланэ,  совершенно  забыв  о  том,  где  он
находится. - Мне лично?
     - Ну да, вам! Лично! - твердо повторил за ним Гар - Лично  вам!  А
что вы так испугались? Ничего страшного тут нет! Приедете вы, разумеется, от
себя, но только привезете от нас ему некий документ. То есть  опять-таки  не
от нас, а от коллектива работников вашего института. Вот и поговорите  тогда
с ним лично обо всем.  Кстати,  вы  и  о  письме  своем  потолкуете.  Вы  не
смущайтесь, что в нем вы не пощадили себя, - это мы  вам  в  вину  никак  не
поставим. "Унижение паче гордости" - в данном случае это изречение  как  раз
подходит... Впрочем, это еще не сейчас, а потом,  через  некоторое  время...
Да, - вспомнил он вдруг, - кстати! В прошлый  раз  вы  показали,  что  Ганка
назвал того человека, которого вы видели у него, Отто Грубером. Скажите,  ну
а профессор Мезонье этого Отто Грубера не видел и не знал?
     - Нет, не знал! - быстро ответил Ланэ.
     - А почему вы так уверены? - вцепился Гар
     - Ну,  во-первых,  он  пробыл  у  Ганки  всего  один  день,  во-вторых,
профессор никогда не мешался в политику!
     - Как и вы? - улыбнулся Гар
     - Как и я!
     - Как и Ганка!
     - Как и Ганка! - ответил с разбегу Ланэ  и  спохватился:  как  же  так,
политикой не занимался, а  арестован  за  политику.  -  Ну,  о  Ганке-то  я,
собственно, не знаю, - поправился он. - Ведь вот вы его...
     - Политикой не занимался, - Гарднер выдвинул ящик стола и достал  книгу
в пестрой обложке. - Ну а вот  эту  статью  в  "Ежемесячном  обозрении"  как
назвать иначе, как не самым  наглым  протаскиванием  политических  идей  под
видом чистой науки?
     - Это верно, - уныло сознался Ланэ.
     - А  книга  профессора  Мезонье,  где  он  пытается  опровергнуть  наше
миропонимание в самых истоках его возникновения и отнять  наше  историческое
право на переустройство мира? Неужели это тоже  не  политическая,  не  четко
политическая концепция? А? Как, по-вашему?
     - Вы правы! Это политика! - опять согласился Ланэ.
     - Отнимите у нас наше право, выработанное историей, нашу  кровь  и  наш
дух, сложившийся в течение тысячелетий, заставьте нас отречься от  учения  о
нашей исключительности - и что тогда останется от нас? Слепая военная машина
- и только? Не правда ли?
     - Правда! - снова согласился Ланэ.
     - То-то, что правда, и вот это вам и  нужно  объяснить  профессору.  Он
либо не понимает этого действительно, либо делает вид, что не  понимает.  Не
посылать же мне ему на дом брошюрки министерства пропаганды! Он, вероятно, и
не представляет себе,  насколько  серьезно  стоит  вопрос  о  нем  и  о  его
институте, все думает отделаться шуточками этого, кого  он  там  цитирует?..
Платона, что ли, или кого?
     - Сенеку! - усмехнулся Ланэ.
     - Отделаться шуточками да цитатками  из  Сенеки.  Нет,  это  теперь  не
пройдет. Мы кровь проливаем, а он чернила льет,  но  право-то  крови  всегда
выше права чернил. Передайте ему это. Он любит афоризмы.
     - Скажу, все скажу, - заторопился Ланэ и подумал: "Боже  мой,  он  ведь
по-настоящему волнуется!"
     Гарднер сидел и смотрел на Ланэ.
     - Вот и ваше письмо тоже политика, - сказал он вдруг.
     "Пропал!  -  ужаснулся  про  себя  Ланэ.  -  Уже  читал!  Значит,  Курт
действительно предал меня".
     - Только правильная политика, умная политика, такая, которая нам нужна,
поэтому, - Гарднер встал и очень дружелюбно, совсем  как  равному,  протянул
Ланэ руку, - и поэтому до свидания, господин Ланэ! Вот ваш пропуск! Идите  и
спите себе спокойно! Мой привет вашей супруге...
     Ланэ откланялся и, пятясь, пошел к двери. Но тут Гарднер снова окликнул
его:
     - Когда вы побываете у жены Швейцера с поручением от ее мужа, то...  Вы
когда у нее будете?
     - Завтра утром! - смиренно ответил Ланэ.
     - Так вот, после этого позвоните мне, только из  собственной  квартиры,
разумеется. Хорошо?
     - Хорошо! - ответил Ланэ.
     - Так спокойной ночи! -  кивнул  головой  Гарднер  и  раскрыл  какую-то
папку.
     Снова  коридор,  запах  масляной  краски,  неоновые  лампочки,   первая
лестница, вторая лестница, фивейские сфинксы - один  с  отколотым  носом,  -
обезглавленный  Рамзес,  поражающий  врагов,  паук  с  человеческим   лицом,
последняя дверь - и вот она, улица!
     - Уф! - вздохнул с наслаждением Ланэ и потер  переносицу.  "Жив!  Слава
Богу, жив! Вот оно! Не так, как Ганка и Швейцер! Три Ка! Три  Ка!  Какие  же
это три Ка? Кюхе, киндер, а что третье? Клейдер или кирхе? А Гарднер  совсем
не страшный..."
     Вдруг он вздрогнул.
     "Сходите к госпоже Швейцер и после позвоните мне, но  только  из  своей
квартиры", - раздалось у него в ушах. - Зачем же ему звонить? Звонить  после
посещения?.. Значит..."
     Он стоял, смотря в темноту. Ветерок налетел и погладил его по лицу.  Он
досадливо поморщился.
     "Значит, я все-таки стал его агентом? - решил он вдруг с печальным,  но
спокойным убеждением. - Как же это так получилось? Этот  Швейцер?  Да  и  не
Швейцер сначала, а Курт! Да и не Курт даже, а кто же? - Он вдруг  усмехнулся
и махнул рукой. - Ах, да что тут думать. Не все ли равно, кто! Важно, что  я
достукался!"
     ...Вот все это и вспомнил Ланэ, глядя на Курта.  Теперь  все  это  было
позади, но как бы там ни было, видеть шпиона Гарднера было ему неприятно.
     А Курт поднял с земли новый кол - четвертый, наверное, - и стал  тесать
его быстро и умело,  сбрасывая  на  землю  красивые  белые  стружки.  И  кол
заблестел и становился все более похожим на клык.
     - А вы Курцера не видели? - спросил Курт.
     - Да ведь он, кажется, у себя в комнате. А что? - спросил Ланэ,  смотря
на Курта.
     - Да так... Не хотелось бы мне ему на глаза попадаться.
     Это неожиданное признание так озадачило  Ланэ,  что  он  даже  стал  на
мгновение в тупик.
     - Разве вы его... - начал он.
     - Нет, - предупредительно пояснил Курт, - не  знаю,  то  есть  я  знаю,
но... да и нет, не знаю... Просто не хочу встречаться - и все.
     И тогда, смотря на его сердитое и даже  чуть  расстроенное  лицо,  Ланэ
вдруг мгновенно понял все.
     Ну, конечно, так оно и есть, совсем не шпион Гарднера этот малый, и  не
служит он в гестапо, а просто несет тайную  охрану  Курцера.  Ведь  это  так
ясно. Во-первых, он прибыл одновременно или даже, может, немного раньше, чем
немецкие войска вошли в город; во-вторых, когда не было Курцера в городе, не
была на даче и Курта. Курцер появился в городе - Курт пришел  на  дачу.  Все
осмотрел, обнюхал и подготовил. В-третьих, теперь понятны слова  Курта,  что
он не хочет показываться на глаза Курцеру. Охраняемые почти всегда не терпят
своих охранителей: они обязательно напоминают о тех,  от  кого  надлежит  их
охранять, - сколько раз Ланэ читал об этом в мемуарах. В-четвертых,  понятно
и то, почему около Курцера нет никакой охраны. Она есть, но тайная: один или
двое - Курт и камердинер - несут службу в самом доме  профессора,  остальные
ограничиваются внешней охраной. Оно и понятно. Кого можно опасаться в  самом
доме? Профессор, его жена, Ганс, служанка  Марта  -  вот  и  все,  кто  есть
внутри. А что сад хорошо охраняется снаружи, это он видел  сам:  прежде  чем
дойти до дома профессора, ему пришлось встретиться с тремя пикетами, и  один
был у самой калитки. Сидел человек в белом костюме и курил папиросу, а когда
Курт подошел к калитке вместе с камердинером, он спросил: "А кто это?" И тот
ему что-то быстро и тихо ответил. Теперь и еще  одно  понятно:  отчего  Курт
ловит птиц - занятие, кажется, не совсем подходящее для  садовника  и  очень
подходящее  для  человека,  обслуживающего  (пусть  даже   тайно)   Курцера:
единственно только этим Курт способен заслужить благоволение своего хозяина,
а если он еще научит этому и  племянника...  Да,  хитрая  бестия,  чертовски
хитрая и продувная бестия этот Курт! Они стояли, смотря друг на друга.
     - Вы только, пожалуйста, профессору не проговоритесь,  -  вдруг  сказал
Курт, словно прочитав мысли Ланэ, и это окончательно утвердило  Ланэ  в  его
догадке.
     - Ну вот, - обиженно сказал Ланэ,  -  действительно,  стану  я...  -  И
сейчас подумал: "Обязательно надо предупредить профессора: ведь он  все-таки
пришел с письмом от меня, ему доверяют, а я..."
     - До свидания, Курт, - сказал он печально и пошел по дорожке.
 
                                Глава вторая 
 
     Ланэ так и не нашел Курцера. Тот был в городе.
     Их было трое в его просторном кабинете - сам он,  полковник  Гарднер  и
еще одна персона, очень, очень видная. Несколько  странным  казалось  только
то, что это был маленький черноволосый человек, с длинным черепом, крупными,
резкими чертами лица, столь острыми и прямыми, словно кто-то взял топор да и
вырубил его из камня. У него было желтое лицо и большие,  светящиеся  глаза.
Очень страшные глаза были у этого могучего и чахлого уродца, такие  глубокие
и ясные, что тот, кто глядел в них, чаще всего вспоминал даже и не зверя,  а
какую-нибудь крупную  хищную  птицу  или  гада,  -  например,  бывают  такие
пристальные и синие глаза у сетчатого питона, которого можно видеть в  любом
порядочном зоопарке.
     Курцер ходил и говорил.
     Гарднер стоял, прислонясь к переплету большого  венецианского  окна,  и
слушал. Время от  времени  он  вскидывал  руку  и  молча,  медленно,  плавно
проводил  по  волосам  -  постоянный  жест  его,  когда  он  к   чему-нибудь
прислушивался или ждал и думал.
     Сейчас он радовался. Курцер сердится и, видимо, говорит невпопад, а  по
тому, как внимательно и даже почтительно слушает его этот уродик,  по  тому,
как он неподвижно сидит, поддакивает ему и сочувственно улыбается, по  всему
этому Гарднер уже ясно видел - Курцер запоролся, потерял меру  возможного  и
допустимого и, кажется, ломает себе шею. Эти уродцы куда как злопамятны!
     А Курцер говорил зло, вежливо и спокойно.
     - Поверьте, я отнюдь  не  заинтересован  в  уничтожении  этого  старого
маньяка. Если ваше министерство находит, что он должен существовать, ну  что
же, - Курцер пожимает плечами и делает жест рукой, - я только очень рад. Да,
да, я очень рад. Вот и все, что могу  сказать.  Ведь,  как-никак,  вопрос-то
идет о моей семье, этого забывать все-таки не нужно.
     - А кто вам сказал, что мы  забываем?  -  ласково  улыбнулся  уродик  и
поглядел смеющимися глазами, на Курцера сначала, на Гарднера потом.
     "Эх,  -  довольно  подумал  Гарднер,  опуская  ресницы,  -   это,   что
называется, в самый глаз".
     Курцер наклонил голову, вынул из кармана  зажигалку,  подбросил  ее  на
ладони, и губы у него дрогнули.
     Карлик посмотрел на него снизу  вверх,  полез  в  карман,  вынул  двумя
пальцами длинную, тонкую коробку с папиросами, открыл ее и протянул Курцеру.
     - Турецкий табак особой выдержки, - сказал он. - Курю только по  ночам,
когда работаю. Замечателен по действию на нервную систему.
     Курцер взял коробку, выбрал длинными и тонкими пальцами  одну  кремовую
папиросу, но курить ее не стал, а так и продолжал держать в руке.
     - Я надеюсь еще и на то, - сказал он, несколько даже резковато,  -  что
ваше министерство учитывает и двусмысленность того положения,  в  котором  я
очутился. Как бы  там  ни  было,  враг  или  не  враг  Мезонье,  но  он  мой
родственник, и поэтому вся эта история дается мне далеко  не  легко.  А  вот
нужна ли она кому-нибудь, право же, я в этом сомневаюсь.
     - А вот не надо вам сомневаться, - мягко сказал  уродец,  закуривая.  -
Она очень нужна и очень своевременна. - Он поискал что-то в кармане.  -  Что
же касается до двусмысленности положения, то, как я полагаю, вы  уже  довели
все до логического и желательного конца. Долго задерживать мы вас тут теперь
не будем... - Он улыбнулся. - Хорошо сказал Шиллер:  "Я  сделал  свое  дело,
теперь черед за вами, кардинал". Кардинал-то я,  конечно,  -  усмехнулся  он
совсем уж добродушно. - Как вы думаете, полковник?
     - Ну, - сказал Гарднер, - сделали мы все-таки много. За месяц  Германия
приобрела единственный в мире институт с таким штатом сотрудников, что  этим
шавкам и думать нечего о том, чтобы  начать  лаять  на  нас  за  поверженную
науку.
     - Слышите? - сказал уродец. - Тут и я согласен  с  нашим  коллегой.  Он
ведь  действительно  хорошо  поработал.  Да,  результаты  несомненны,  -  он
откинулся на спинку кресла. - Теперь хозяева науки о расе - мы.  Теперь  наш
взгляд - это взгляд всей передовой науки. Вот  наше  величайшее  достижение.
Ради этого стоило нам и вас потревожить, доктор Ку Стоило, стоило.  Что
же касается вашего  двусмысленного  положения  -  ну,  чем  же  оно  уж  так
двусмысленно? Ведь вы все-таки спаситель. Что бы было с семейством  Мезонье,
если бы не вы? Не правда ли, господин Гарднер?
     - Правда, - сказал Гар - С этим уж не поспоришь.
     Курцер как будто мельком, но так поглядел на Гарднера, что у того сразу
дрогнула челюсть.
     - Мой коллега, - сказал Курцер, крепко  растирая  папиросу  о  стол,  -
конечно, неправ, ему, работающему  на  столь  малоинтеллектуальном  участке,
извинительно еще радоваться нашей победе, но он скоро увидит, как  мало  эта
победа чистого интеллекта убавит у него черной, повседневной  работы  в  его
собственном ведомстве, и - пусть уже он извинит меня за резкость!  -  не  об
этом ему стоило бы сейчас думать.
     - А о чем же? - спросил Карлик, с удовольствием поглядывая на обоих.  -
Может быть, вы разъясните и  это,  доктор?  Беседа-то  у  нас  товарищеская,
доверительная.
     Курцер глубоко сел в кресло.
     - А вот хотя бы об улучшении своего аппарата. За  этими  академическими
диспутами об обезьянах он совершенно забросил свои текущие дела. Вот хотя бы
ближайший пример: мы здесь все время говорим, что нам предстоит  огромная  и
очень  интенсивная  работа  по  освоению  страны,  начиная  с  ее  первой  и
обязательной   стадии,   то   есть    самой    жестокой    дезинфекции    ее
сорокапятимиллионного населения. Двадцать два миллиона из них, то есть почти
половина, находятся в ведении полковника Гарднера. И вот как ни странно,  но
оказывается, что полковник Гарднер не учел специфики  своей  работы.  Прежде
всего от него  требуется  введение  хорошо  развитой  системы  заключения  и
уничтожения, соответствующей тем специальным целям, которые мы ставим.  Если
этого нет, то ничего нет, это же нам  понятно.  Но  в  том-то  и  беда,  что
понятно нам, а не полковнику  Гарднеру.  Что  же  он  делает?  Прежде  всего
оставляет нетронутым старый  концентрационный  лагерь,  доставшийся  нам  по
наследству от павшего правительства, но набивает его уже до отказа.  Что  ни
делай, для ста тысяч человек он мал. Больше трети туда не всунешь, даже  при
изобретательности Гарднера. Люди  начинают  вымирать  в  таких  темпах,  что
полковник чешет затылок. Но только чешет, а не думает. Нет, моего коллегу не
легко заставить думать. Он наскоро разбивает второй лагерь, численностью  на
восемьдесят тысяч человек. Я видел, что это такое. Колючая проволока  в  два
ряда,  какие-то  купальни  вместо  бараков,  два  дачных   коттеджа   вместо
управления. В общем, лунапарк, а не лагерь, -  все  построено  из  спичечных
коробок. Но через неделю,  конечно,  и  этот  лагерь  мал.  Берлином  дается
распоряжение позаботиться о разгрузке. Где же это делается? А вот где. Здесь
же, в лагере, за оградой, а то  и  еще  того  лучше,  -  во  дворе  гестапо.
Средства? Пуля, петля, топор, то есть  излюбленный  ассортимент  полковника.
Минуточку,  минуточку,  Гарднер,  не  перебивайте  меня!  Я  уж,  с   вашего
разрешения, закончу свою мысль. Мой высокий коллега спросит:  что  из  этого
получается? Во-первых, конечно, огласка.  Все  время  около  зоны  оцепления
появляются какие-то женщины.  Так  вот  изволь  возись  еще  и  с  ними.  Но
полковника Гарднера смутишь не скоро. Он приказывает: забирать и уничтожать.
Хорошо. И забрали и уничтожили. А детей куда же?  И  детей  уничтожать?  Но,
знаете, есть пределы даже для  человеческого  терпения.  Волна  недовольства
нарастает. Начинают появляться листовки, трактующие все эти события в  самом
нежелательном для нас смысле. За границу просачиваются  сведения  -  и  даже
довольно точные - о  лагере  смерти.  Начинают  трещать  бульварные  газеты.
Какого-то ребенка ловят, вывозят за границу - и вот результат: в иностранной
печати опять появляются сведения о лагерях уничтожения  -  и  теперь  уже  в
самых солидных и правительственных изданиях. Вот, не угодно ли полюбоваться?
- Он встал, неслышными, рысьими  шагами  подошел  к  столу,  вынул  из  него
большой пергаментный конверт, открыл и  положил  на  стол  кипу  вырезок.  -
Пожалуйста! "Таймс" большой подвал. "Геральд ньюс" - два  столбца  в  статье
"Комбинат смерти", "Нью-Йорк геральд" - тут еще  скромно,  сорок  строк,  на
третьей странице "Правды" очень хорошо ориентированная статья. И  главное-то
- теперь эти сведения настолько уже конкретны, что даже и  фамилия  Гарднера
появляется полностью, с тем пышным набором эпитетов, которые ему сопутствуют
повсюду. Приятно ему это? Думаю, нет. Но нам это еще менее приятно.  И  вот,
наконец, в одной из крупнейших английских газет появляется и моя фотография.
Оказывается, я коллега господина Гарднера.  Он  разбойничает,  а  я  стою  и
благословляю его. Не так ли, Гарднер? Видите, вы молчите!
     - Одну минуту, - сухо ответил Гарднер, - я сейчас отвечу вам.
     Он подошел к столу  и  повернул  выключатель.  И  сейчас  же  на  столе
затеплился большой, с человеческую голову, желтый   Он  горел  каким-то
необычным, ровным, желтым, тусклым светом, и поэтому сразу же все, что  было
вокруг него - стопка бумаг, зеленое сукно стола, чернильная бронза и розовый
фарфор - померкло, стало неподвижным, мертвенно желтым и странным.
     - Ну-с? - спросил Гар - Что  вы  теперь  скажете?  Эта  лампа  вам
ничего не осветила?
     - Но ведь это... - ответил карлик ошалело, - это похоже...
     Это ни на что не было похоже, и поэтому фразу он не окончил.
     Шар не был пустым. Со всех сторон он был разрисован тончайшим, точечным
узором - голубым, зеленым, красным. И чего только не было на нем! И  корабли
с надутыми парусами, и черные якоря, и кресты, и цепи, и  змеи,  и  какие-то
надписи, и голые красавицы.
     - Интересно? - спросил радостно Гар
     - Да что же это такое,  наконец?  -  спросил  карлик,  поворачиваясь  к
Курцеру.
     Курцер, усмехаясь, пожал одним плечом.
     - Демонстрируется моя коллекция татуировок,  -  сказал  он  спокойно  и
иронически посмотрел на Гарднера. - Только  я  не  знаю:  почему  полковнику
полюбился именно этот абажур! Он сделан из второсортных дубликатов и  ничего
особенного не представляет. У меня есть и куда лучшие экземпляры.
     Карлик с испугом поглядел  на  Курцера,  встал,  подошел  к  абажуру  и
тихонько потрогал его пальчиками.
     -  То  есть  это  человеческая  кожа,  -  сказал  он  осторожно.  -  Вы
коллекционируете?.. Странная, право, коллекция! Если бы она попала за рубеж,
была бы большая неприятность.
     - Ну, - сказал Курцер, - если бы и полковник Гарднер попал за рубеж, то
тоже была бы неприятность! Но разрешите, я продемонстрирую вам свои  альбомы
полностью? Полковник  Гарднер,  тогда  уж  будьте  любезны,  докончите  вашу
демонстрацию. Вон там, в нижнем отделении моего стола  -  он  не  заперт,  -
лежат альбомы. Дайте-ка их сюда!
     Альбом, который подал Гарднер, был огромным, тяжелым,  переплетенным  в
крокодиловую кожу. Большими латинскими литерами на переплете было вытиснено:
"Татуировка   как   реликтная   форма   первобытных   тотемов.   Альбом   I.
Неисторические народы Европы".
     - Эту коллекцию я собираю ровно десять лет, - сказал  Ку  -  Здесь
больше двух тысяч образцов, представляющих татуировочное искусство  двадцати
народов и шестидесяти  трех  профессий.  История  каждого  образца  подробно
прослежена в моей монографии.
     - Действительно, любопытно, - сказал карлик, потянул к себе один альбом
и быстро перебросил несколько тяжелых серых  листов  картона  с,  серебряным
обрезом. Четырехугольные и круглые, смотря  по  характеру  рисунка,  образцы
были глубоко врезаны в эти листы и сверху покрыты  еще  светлым,  прозрачным
лаком. Внизу стоял номер и этикетка, очень короткая - только  год,  место  и
профессия того, с чьей груди, спины или руки был содран экспонат.
     Карлик небрежно листал альбом.
     "Иоганн  Ранке,  немец,  рабочий  завода  Цейса,  1940  год".   Портрет
красавицы. Старательная, тонкая работа, чувствуется рука профессионала.
     Следующая страница.
     "Тереза Лафортюн, Париж, проститутка, осуждена за укрывательство".  Две
обнимающиеся обезьяны. Тщательная работа иглами в несколько цветов.
     "Ван ден Гроот, профессия не выяснена". Морская змея, поднимающаяся  из
запенившегося океана. Грубая матросская работа. "Педерсен, Копенгаген".  Без
всякого обозначения и статьи. Аккуратный, мелкий пунктир -  герб  Советского
Союза.
     "Неизвестный". Женщина с заломленными  руками.  Очень  хороший,  точный
рисунок, а под ним:
 
                      Пусть сердце биться перестанет. 
                      Когда забуду я тебя. 
 
     "Джонс Старк. Английский моряк". Скелет во фраке  держит  в  руке  свой
улыбающийся череп. Крышка с черепа снята, видны румкорфовы катушки, спирали,
какие-то валики.
     "Фамилия  неизвестна.  Летчик,  приземлившийся  в  Голландии".  "Особое
обращение". Крупная зеленая татуировка - орел.
     "Тайкнопс - профессиональный бандит". Бутылка вина, женщина, три карты.
Надпись:
 
                      Вот что нас губит! 
 
     Неизвестно, с чьей груди содранный образец. Цветок розы, надпись:
 
                      Твое имя пребудет со мной вечно. 
 
     Грубый, циничный рисунок из двух фигур и надпись, от которой у  карлика
рот полез в стороны.
     Солнце.
     Дельфины.
     Бутылка.
     Чьи-то сплетенные инициалы.
     Сердце, пронзенное стрелой.
     И наконец: снова огромный - с носовой  платок  -  государственный  герб
Советского Союза и какая-то надпись русскими буквами.
     - Откуда этот экземпляр у вас? - спросил карлик и закрыл альбом.
     На этот вопрос ответил Гар Он был очень зол и поэтому шел ва-банк.
     - Вот, - сказал он, - с этого вопроса  и  надо  было  бы  начинать.  Вы
спрашиваете, откуда этот экземпляр? Я могу вам кое-что рассказать  об  этом.
Хорошо. Я - зверь, хам, грубая скотина. Я не понимаю, не  ценю  тонкую  душу
моего коллеги и начальника. Но, осмелюсь доложить, я иным-то и быть не могу.
Я - солдат. Мое рабочее орудие - рука, а не мозг или язык, как бы они быстро
у меня ни вертелись.
     - Они у вас вертятся достаточно быстро, - сказал Курцер, - но не всегда
к месту.
     - Извините, коллега, - сказал Гарднер, - но  я  слушал  вас  до  конца,
разрешите же и мне сказать кое-что.  Так  вот.  Пусть  наш  высокий  коллега
скажет, кто я такой и  что  обслуживаю.  При  экспериментальной  лаборатории
доктора Курцера или при концентрационном  лагере,  доверенном  мне  приказом
самого военного министра? Этот вопрос нуждается  сейчас  же  в  максимальном
уточнении, ибо у моего высокого ученого коллеги на этот счет особое  мнение.
Ему думается, что  я  главный  лаборант  при  его  станции,  где  содержатся
подопытные собаки, и его очень удивляет, если я возражаю против этого. Взять
эти опыты с газами высокой концентрации. Вот получаю приказ, читайте. "Лицо,
содержащееся  по  делу  Э  24581,  должно  быть  немедленно  казнено.  Вещи,
находящиеся в его пользовании, изъяты и уничтожены. Лагерное дело, равно как
и  все  остальные  документы,   должно   быть   переслано   в   распоряжение
следственного  отдела  министерства.  Начальник  следственной  части  пятого
особого отдела Фогт". Ясно? Ясно. Скажите, к чему же я поведу этот Э 24581 в
газовую камеру, буду собирать еще партию или  ждать,  когда  она  соберется,
когда написано "немедленно"? Значит, вот и все! - Он щелкнул себя по  виску.
- Делаю соответствующее распоряжение, чтобы покончить с этим  в  семь  часов
утра на следующий день. Вдруг влетает ко мне господин Курцер и...
     - Слушайте, - встал с места  Курцер,  -  господин  Гарднер,  я  бы  вас
все-таки попросил как-то выбирать выражения. Что это значит "влетает"?  Даже
я не говорю о вас так.
     - Извините, извините, - кисло улыбнулся Гар - Итак, говорю,  вдруг
входит мой высокий коллега и спрашивает меня: "Поступил к вам приказ о казни
Э 24581?" - "Поступил". - "Это тот самый субъект, которого я осматривал?"  -
"Тот  самый".  -  "Так  вот,  будьте  любезны,  доставьте  его  труп   моему
препаратору". - "А вот этого, говорю,  никак  не  могу.  По  точному  смыслу
документа все, что останется от осужденного, должно быть уничтожено. Тело  я
кремирую". - "Пожалуйста, кремируйте, но до  этого  я  хочу  иметь  с  груди
осужденного лоскут кожи величиной с носовой платок". Я говорю, что  не  имею
же права этого делать. Тогда обида и угроза. Приходится покориться. Но  ведь
этим же я совершаю преступление. Арестант был засекречен настолько, что  его
в лагере-то не держали, он все время в одиночке сидел. Ведь татуировка-то  -
опознавательный знак! Мой высокий коллега как-то не хочет с этим  считаться.
С его коллекцией вообще, - извините меня, господин Курцер, - происходят черт
знает какие странности. Ведь прежде всего неизвестно, в чьи руки она попадет
и какая судьба ее постигнет.
     - Интересно, - сказал Курцер и встал. - Вот это очень интересная мысль.
Ну а за судьбу национал-социалистической партии вы не побоитесь поручиться?
     Губы у Гарднера вздрогнули. Он искоса поглядел на карлика. Тот сидел  в
кресле, положив руки на поручни, и улыбался.
     - Если бы у руководства партии были бы такие вожди,  как  вы,  господин
Ку.. - начал Гарднер, помедлив, глухим и каким-то отдаленным голосом.
     - Ну? - рывком нагнулся к креслу Ку
     - То я бы, конечно...
     - Вот что! Довольно!  -  сказал  карлик  и  поднял  руку.  -  Довольно,
довольно! Разрешите сказать тогда мне.
 
     Он  заговорил  медленно,  убеждающе,  часто  останавливался  в   местах
особенно значительных, как бы подчеркивая смысл и ожидая  ответной  реакции.
Говоря,  он  то  постукивал  пальцем  по  крышке  стола,  то  брал  с   него
какой-нибудь предмет - нож для разрезания  или  пресс-папье  -  и  вертел  в
руках. Вообще же речь его была чрезмерно легкой и непринужденной, даже  чуть
рассеянной, пожалуй.
     - Видите ли, - начал карлик, - я понимаю вас обоих.
     Он взял со стола пресс-папье, начал его раскручивать, но,  раскручивая,
смотрел  не  на  свои  маленькие,  верткие,  обезьяньи  лапки,  а  на   лица
собеседников.  Курцер  сидел   неподвижно,   приоткрыв   рот   и   показывая
великолепные, рысьи, белые зубы. Гарднер по-прежнему неподвижно стоял  около
переплета окна и, наклонив красивое длинное лицо, осторожно поглаживал  себя
по волосам.
     - Да, - продолжал карлик, взглянув на него, - страсти много, но,  кроме
нее, в ваших спорах, пожалуй, ничего и  нет.  Поэтому  по  существу  вопроса
только два слова. Господин Гарднер, сейчас я обращаюсь только к вам. Нет, вы
неправы. То, чем занимается доктор Курцер, - это не  просто  наука,  это  не
всякая наука с большой буквы, нет, это наша специальная наука. Не было бы  у
нас в руках этой нашей науки, по образцу и подобию их науки, не  было  бы  у
нас в руках и автомата, чтобы добить их науку. Сначала слова, а  потом  меч,
дорогой коллега. Но только потом меч! И не только меч, а и петля,  тем,  кто
ее заслужил.  Вот  чего  вы  не  должны  забывать,  господин  Гар  Идея
покорения мира родилась не на поле сражений, не в громе пушек, не в  огне  и
дыму, а в  тихих  кабинетах  физических,  медицинских,  антропологических  и
химических лабораторий. - Он кончил развинчивать  пресс  и  положил  его  на
стол. Потом встал и подошел к Гарднеру. - Да, дорогой, - сказал он  ласково,
-  даже  и  антропологических!  Потому  что  антропометрический  кронциркуль
доктора  Курцера  устранил  не  меньше  наших  врагов,  чем  его  образцовая
газкамера, несмотря на то, что вы возражаете против нее, - он укоризненно  и
мягко улыбнулся. - А я вот знаю,  для  того  чтобы  быстро  отрубить  голову
преступнику, требуется, чтобы нож весил девять пудов, чтобы он  был  особого
сечения  и  падал  он  с  высоты  не  меньше  чем  полтора  метра  на  горло
осужденного. Чтобы тело не сорвалось с петли,  требуется,  чтобы  на  каждый
килограмм веса приходился один сантиметр веревки и веревка эта  должна  быть
тоже определенной толщины. Чтобы задушить пятьдесят  человек,  требуется  на
такую-то   квадратную   площадь   столько-то   кубометров   газа    такой-то
концентрации, и подаваться он должен такими-то порциями в течение  такого-то
числа минут. Все! Наука! Не  пренебрегайте  же  ею,  пожалуйста,  слушайтесь
нашего крупнейшего теоретика господина Курцера. Это раз. Не так ли, господин
Курцер?
     - Так, -  сказал  глухо  Ку  Насмешка  карлика  доходила  до  него
полностью, но он решил не принимать ее.
     - Так точно, господин Ку Но это я лил воду  на  вашу  мельницу,  а
теперь я хочу обратиться и к вам. Истина не бывает однолика. У нее  два  или
три лица. Наука-то наукой, конечно, но уж  очень  плоха  та  наука,  которая
приносит нам излишние  осложнения  в  политике.  Тогда  нам  уже  приходится
выбирать, а время-то такое, что если бы я сегодня спросил  фюрера,  что  нам
больше нужно, скальпель ученого или гильотина полковника  Гарднера,  как  вы
думаете, что бы ответил мне фюрер? Не знаете? А я вот знаю, господин Курцер,
да и вы, по-моему, тоже знаете! Вот, значит, и не  нужно  давать  повод  для
таких вопросов. А вы, к сожалению, дали... Ну вот и все. Больше  я  к  этому
возвращаться не буду. А теперь, господа мои высокие коллеги, обращаюсь к вам
уже обоим. Я сказал как-то: "Огласка сейчас нежелательна".  Это  не  простые
слова. Сейчас мы находимся накануне таких событий, перед которыми  померкнет
все сделанное до сих пор! Вот! - Он подошел  к  стене  и  быстрым  движением
своей маленькой ручки сразу перечеркнул всю карту Европы с запада на восток.
- Вопрос нашего жизненного пространства, - сказал он четко  и  раздельно,  -
великая восточная война! И сразу же наступило молчание. Карлик  стоял  около
карты с протянутой рукой. Неподвижно и молча, каждый со своего места, Курцер
и Гарднер смотрели на него. Наконец карлик туго улыбнулся, спрятал обе  руки
в карман и пошел к ним.
     - Великая восточная война, - повторил он. - Она разрубит  все  узлы,  в
том числе и ваш, полковник Гар
     - Когда же она начнется? - спросил Гарднер и провел кончиком  языка  по
губам.
     - Гм, - усмехнулся карлик и посмотрел ему прямо в глаза. - Она начнется
в год, месяц и число, назначенные нашим  фюрером.  Когда  календарно,  я  не
знаю, но сколько бы ни ждали этого приказа, он будет.
     - Он будет? - спросил жадно Гар
     - Он будет. Логика вещей такова,  что  до  тех  пор,  пока  на  востоке
существует советский колосс, мир, объявленный  нами  вне  закона,  не  будет
считать себя побежденным. Море нечистых рас  на  востоке  отрицает  нас  уже
одним фактом своего существования. А когда мы пойдем на восток,  обещаю,  мы
уже не будем смущать вас мелкими придирками. Вот где  заработают  на  полном
ходу все формы "Б-214". - Он усмехнулся.
     Опять помолчали.
     - Тогда я прошу разрешения задать и другой вопрос, - сказал осторожно и
вкрадчиво Гар - Это будет длительная война?
     Карлик с улыбкой повернулся к Курцеру.
     - Вы слышите, что он спрашивает? Разъясните же вы  ему,  пожалуйста,  в
какой войне придется участвовать нашему коллеге.
     - Особенно разгуляться  вам,  господин  Гарднер,  не  придется,  -  зло
улыбнулся Ку - Хотя с теорией о двух-трех неделях я не согласен,  но  я
не допускаю, чтобы война затянулась  на  зиму.  Глиняный  колосс  рухнет  от
германского меча, хотя для этого придется ему нанести порядочное  количество
ударов. Да, это будет все-таки серьезная война. Россия -  страна  с  твердым
укладом, с плотно  налаженным  государственным  бытием,  с  большой,  хорошо
обученной армией и невыразимо огромным человеческим потенциалом.
     Карлик нахмурился.
     - С вашего позволения, и я принадлежу  к  партии  двух-трех  недель,  -
сказал он. - Если война будет затянута на  зиму,  конец  ее  вообще  неясен.
Долгую войну с двухсотмиллионным населением мы не выдержим. Но долгой она в*
будет. Наше спасение в том,  что  многорасовое  государство  не  может  быть
прочным. Нечистый всегда ненавидит чистого. При первых же наших победах  это
огромное одеяло из разноцветных кусочков распадется  на  лоскутки.  Начнется
резня, сведение расовых счетов, которые накопились за двадцать пять лет, и в
конце концов все перегрызутся так, что еще и нам будут рады. Вот тогда нам и
потребуется  ваша  рука,  коллега  Гар  Мы   строго-настрого   запретим
кому-либо мешать вам в исполнении вашего солдатского долга. Мы  вам  поручим
очищение и расовое освоение всего этого почти  космического  пространства  в
двадцать  два  миллиона  квадратных  километров,  а  сейчас,  уж  ничего  не
поделаешь, надо вам несколько потесниться. Вы вот часто любите повторять: "Я
солдат". Да, вы солдат, это хорошо, но здесь нужно быть не только  солдатом,
здесь нужно быть немного и ученым, и политиком, и  даже  дипломатом.  А  вот
этих-то качеств у вас и нет.  Хорошо,  что  мы  заговорили  обо  всем  этом.
Коллега Курцер, я вас прошу лично заняться делом Войцика. Я знаю, вы  мастер
на интеллектуальные разговоры. Так вот, поговорите с  Войциком  отдельно,  а
полковник Гарднер уже не будет вам мешать. Не правда ли? 
     - Правда, -  сказал Гарднер и опустил голову.
  
                                Глава третья 
 
     Расхаживая по комнате, Курцер диктовал:
     - "Таким образом, эти сведения  приобрели  большую  долю  вероятия.  Не
желая, однако, показывать свой страх или,  того  более,  явиться  в  смешном
виде, я  ограничился  только  расстрелом  заложников  и  облавой  в  рабочих
кварталах города. Но, конечно, как я и ожидал, никаких  результатов  это  не
дало. Правда, военный трибунал вынес несколько сотен смертных приговоров  на
основании чрезвычайных законов об охране нации, но ни суд, ни  прокурор,  ни
тем более я, к которому приговор пошел на утверждение, не могли скрыть,  что
он не может считаться обоснованным. Тем не менее..."
     Он запнулся и замолчал.
     - Тем не менее, - сказал секретарь, не поднимая глаз от листа бумаги, -
вы их все-таки расстреляли?
     Курцер подошел к дивану, сел на него и скинул подушки на пол.
     - Память у вас хорошая, это я знаю,  -  сказал  он  устало.  -  Да,  мы
все-таки "обслужили", как выражается  Гарднер,  этих  бедных  каналий,  что,
кстати, никакого удовольствия мне не доставило, я ведь не  мой  гестаповский
коллега. Так на чем мы остановились?
     - "...не может считаться обоснованным. Тем не менее..."
     - Хорошо. Переделайте фразу так: "Несмотря на то,  что  описательная  и
результативная часть приговоров, несомненно, справедлива в свете наших общих
задач в деле замирения страны, самые приговоры, однако, не  могли  считаться
достаточно обоснованными. Так, например, не выполняется  ряд  процессуальных
норм, которыми  суд  по  самому  своему  характеру  чрезвычайного  трибунала
заниматься не мог". Написали?
     - Написал, - сказал Бенцинг. - Так действительно выходит приличнее. Вот
тут и можно начать: "Тем не менее..."
     - "Тем не менее, - заговорил размеренно Курцер, -  все  эти  меры  были
бессильными и, конечно, не могли  сколько-нибудь  упрочить  наше  положение.
Земля каждый день взрывалась  и  горела  под  нашими  ногами.  И  что  могли
изменить в этом усиление внутренней охраны, облавы, чуть  ли  не  поголовные
расстрелы жителей того дома и даже  той  деревни,  около  которых  произошла
диверсия или покушение? Опасность, однако, пришла с той стороны, с которой я
ее никак не ожидал. Слишком нелепа была та ловушка, в которую я попался". Та
ловушка, в которую я попался, - повторил он медленно, вдумываясь не  в  свои
слова, а в то, что скрывается за ними.
     - Я уже это написал, - сказал Бенцинг и  положил  перо,  демонстративно
показывая тем, что продолжения он и не ожидает.
     С минуту еще Курцер молча ходил по комнате, потом подошел к стене, снял
английский винчестер, осмотрел его, взвел  курок  и  стал  целиться  в  свое
отражение в зеркале. Положив перо, секретарь сидел неподвижно, опустив глаза
на желтоватый лист бумаги.  Курцер  прищурился  и  щелкнул  курком.  Бенцинг
глубоко вздохнул и повернул голову.
     - Все? - коротко спросил он, медленно и сонно поднимая и опуская веки.
     - Все, - сказал Ку Вынул зажигалку и подбросил  ее  на  ладони.  -
Спокойной ночи, Иоахим.
     Бенцинг молча встал, бесшумно выдвинул ящик стола, сунул туда рукопись,
потом подошел  к  окну,  опустил  шторы,  погасил  настольную  лампу  и,  не
прощаясь, пошел из кабинета.
     - Иоахим! - окликнул его Курцер, когда тот был на пороге.
     Бенцинг остановился и с улыбкой поглядел на него. Улыбка была открытая,
понимающая, совсем не такая, которая пристала секретарю.
     - Все на том же месте? - сказал Курцер с кривой улыбкой.
     - Я так и знал, что мы здесь кончим, - ответил Бенцинг, и тогда  Курцер
опять молча зашагал по комнате.
     Секретарь затворил дверь. Курцер  походил,  походил,  потом  подошел  к
туалетному столику, снял флакон с одеколоном, налил себе на  ладонь  немного
зеленой жидкости, обеими ноздрями с наслаждением втянул ее запах - он больше
всего любил ангорских кошек, хорошие духи и шоколадные конфеты  -  и  крепко
провел рукой по волосам. Потом бодро кашлянул, подошел к письменному  столу,
сел за него, достал голубую тетрадку и начал быстро писать.
     "Все это  очень  плохо  отражено  в  протоколах  следствия  и  судебных
материалах, хотя поплатилось за это более  десяти  тысяч  человек.  Я  знаю,
пожалуй, ненамного больше, чем следователи этого дела, тем не менее то,  что
я знаю, больше не знает никто. Вот если бы я был писателем..."
     Не отрывая пера от бумаги и не  перечитывая,  он  зачеркнул  написанное
косым крестом и продолжал уже не останавливаясь.
     "Я писал про ловушку: "идиотская и нелепая". Так оно  и  было.  Однажды
секретарь доложил мне, что с личным  письмом  от  "Медведя"  ко  мне  пришла
женщина. Было три часа ночи, и я приказал уже  вызвать  автомобиль.  Тем  не
менее  я  задержался  и  письмо  прочел.  Оно,  несомненно,  было   написано
"Медведем" и имело номера схожие с теми, которые стояли  на  его  переписке.
Внизу был оттиск его печати. Я прочел его до  конца  и  увидел,  что  ничего
существенного в нем нет, речь шла о каком-то заложнике, -  тем  не  менее  я
принял посетительницу. Меня поразило, что она была одета очень провинциально
с изысканностью мещанки, так, как полагается одеваться всем  просительницам.
Даже черная вуаль и та была на ней. Потом я подумал, что у "Медведя"  вообще
вкус неважный,  и  больше  думать  об  этом  не  стал.  Утверждаю  с  полной
ответственностью: я уже понимал, что ввязываюсь в  скучную  и,  по-видимому,
совершенно бесполезную историю. Тем не менее я предложил ей сесть и изложить
существо дела. Она воскликнула: "О, спасибо!" - и продолжала стоять. Тогда я
сказал ей довольно резко, что мне неудобно так смотреть на нее снизу  вверх,
она села, и я мог разглядеть ее как следует.  Ей  было  лет  около  двадцати
двух, никак не больше, у нее была великолепная матовая кожа, очень гладкая и
мягкая, черные и несколько косо, по-кошачьему, расставленные глаза. Вот  это
я сразу  заметил,  а  потом  забыл,  -  а  забывать-то,  оказывается,  и  не
следовало. У нее было жесткое выражение лица,  а  когда  она  заговорила  со
мной, то меня так и резанул ее голос,  ясный,  и  резкий.  Ах,  зачем  я  не
обратил на это  внимания  тогда!"  Рука  Курцера  безостановочно  бегала  по
бумаге. Он покусывал побелевшие губы, а замазки во рту набиралось все больше
и больше, в голове начинало звенеть, но он все-таки был доволен.  Наконец-то
он нашел в себе мужество написать ясно и прямо о том, что давило  его  почти
физически. С этой женщиной он прожил два дня.  Он  не  был  трусом.  Даже  в
секретных бумагах  министерства  внутренних  дел  и  государственной  тайной
полиции, когда речь заходила о ней,  всегда  отмечалось  особо,  что  только
мужество и самообладание наместника сохранило ему жизнь и  дало  возможность
задержать преступницу. Впрочем, это была дешевая победа. Она  сумела  как-то
отравиться до прихода охраны. Итак, Мужество и Самообладание. Он  чувствовал
его в себе все меньше и  меньше.  И  серьезно  думал,  что  вряд  ли  теперь
заслужит похвалы гестапо. Главное, если бы  хотя  опасность  была  открытая,
ясная, лобовая, а то ведь все скрывалось в тумане. Теперь он  писал  о  том,
что письмо оказалось поддельным, а сама она успела отравиться и умерла около
него, на ковре. Нити оборвались. Враг показал на минуту свое страшное  лицо,
свое  почти  сверхъестественное  всемогущество  и  ушел   в   воздух,   стал
уэллсовским невидимкой, дал ему еще какой-то срок, - а  какой?  Кто  же  это
знает?
     "Мне до сих пор непонятно, почему она не воспользовалась револьвером, -
писал Ку - Полицейская ссылка на то, что выстрел  привлек  бы  внимание
служащих и охраны, явно несостоятельна.  Она  отлично  знала,  что  в  вилле
никого не было, кроме старых слуг, не смевших подниматься наверх без особого
на то сигнала. Кроме того, в кабинете за стеной находился сообщник, личность
которого  так  и  осталась  невыясненной.  В  эту   ночь,   как   выяснилось
впоследствии, были пересняты все главнейшие документы,  находящиеся  в  моем
сейфе, в том числе... - Эти слова и следующие за ними  четыре  строчки  были
тщательно зачеркнуты. - Вообще же я думаю - разгадка в  том,  что  она  была
очень жестокой. Однажды ночью я проснулся от того,  что  около  меня  никого
нет. Я поднял голову и увидел - на столе горит настольная  лампа,  лежит  ее
раскрытый портсигар, а ее в комнате нет. Через открытую дверь я увидел - она
стоит на балконе и, заложив за затылок обе руки, смотрит на луну,  и  только
что я хотел ее окликнуть, как вдруг она  быстро  обернулась,  посмотрела  на
меня и пошла. Походка ее была бесшумной, кошачьей, такой, какой она  никогда
не ходила днем.
     Она дошла до края каменного балкона и остановилась. "Как оборотень",  -
подумал  я.  С  секунду  она  простояла   неподвижно,   словно   к   чему-то
прислушиваясь или выжидая чего-то,  потом  быстро,  как  змея,  перегнулась,
вытянулась и протянула пальцы по направлению к соседнему окну. Это было окно
моего кабинета. "Вот оно что, - мгновенно понял я все, - "план  Кримгильды".
И сейчас же в ответ из темноты раздался тихий, сухой и раздельный стук. Один
раз, потом другой  и  третий  -  стук  пальцем  по  стеклу.  Она  облегченно
вздохнула, даже слегка кивнула головой, выпрямилась, своей обычной  походкой
вошла в комнату, закрыла дверь,  подошла  к  столу,  выбрала  из  портсигара
папиросу, постояла так немного, держа ее в зубах,  потом  погасила  лампу  и
пошла к кровати. Я схватил ее,  когда  она  легла  со  мной  рядом  и  сонно
повернулась на бок. Мне хотелось ее взять  живьем,  и  поэтому  я  приказал:
"Лежи смирно. Я все знаю!" И тут произошло что-то  такое,  чего  я  не  могу
объяснить до сих Я схватил ее за горло, а под  моими  пальцами,  руками
оказалось что-то сильное,  мускулистое,  пружинистое,  такое,  как  будто  я
хватал не женщину, а огромную змею или рыбу. Она мгновенно ушла из моих рук,
и  прямо  над  собой  я  увидел  со  странной,   навек   запомнившейся   мне
отчетливостью  ее  занесенную  руку  и  лицо  -  вот  эти  проклятые,   косо
прорезанные, кошачьи глаза, прямую, короткую, тигриную складку  на  лбу,  -и
сейчас же меня всего залила такая жгучая боль и  тошнота,  что  я  закричал.
Потом уже я понял - она метила в сонную артерию  и  промахнулась.  Как-то  я
сумел изловчиться и ударить ее головой в нижнюю челюсть, а когда она рухнула
- страшнее этого удара  нет  ничего,  -  соскочить  на  пол  к  звонку.  Она
задохнулась,  упала,  потом  села  на  кровать  и  с  минуту  так  просидела
неподвижно. В это время колени у меня тоже дрогнули, и я опустился у ее  ног
на пол. "Кто ты?" - спросил я ее. Она не ответила и отвернулась... Тогда...
     Тут на столе зазвонил телефон, и Курцер осторожно положил ручку и  снял
трубку.
     - Да, да, - сказал Курцер и перевел взгляд на секретаря, который  вошел
в комнату и остановился у двери.
     -  Здравствуйте,  коллега,  -  сказала  Курцеру  телефонная  трубка.  -
Напоминаю вам, что вы мне обещали  поговорить  с  господином  Войциком.  Мне
нужно уезжать, и я хотел бы  присутствовать  при  разговоре.  Я  ему  придаю
серьезное значение.
     - Когда вы уезжаете? - спросил Курцер, и лицо его перекосилось.
     - Я за вами прислал автомобиль, - сказала телефонная трубка. - Я  хочу,
чтобы вы испытали  его.  Это  новая  машина  фирмы  "Опель",  пятый  пробный
экземпляр, вышедший из сборочного цеха всего три дня тому назад.
     - Хорошо, - сказал Курцер и обернулся к Бенцингу.  -  Что,  машина  уже
прибыла? Я сейчас еду. Только позовите мне Курта. Он спит, но его все  равно
надо разбудить.
 
     Курт пришел и остановился около двери. Курцер сидел за столом и  что-то
быстро писал карандашом в блокноте.
     - Да, да, Курт, - сказал он, мельком взглянув на садовника. -  Да,  да,
голубчик. Давно, давно мы не виделись с вами.  Очень  давно.  Я  вот  сейчас
кончу и... Вы курите, Курт?
     - Только трубку, - тихо  ответил  Курт,  не  сводя  с  Курцера  больших
горящих глаз. - От папирос у меня болит грудь.
     - Ага, только трубку! Хорошо, хорошо, если трубку. Бенцинг!  -  крикнул
он, и Бенцинг вошел. - Вот, - сказал Курцер, - возьмите и прочтите.  Это  на
тот случай, если я почему-либо задержусь.
     - Так, сударь, слушаюсь,  -  сказал  Бенцинг,  бегло  прочитав  листки,
исписанные закорючками и крючками. - Понятно.
     - Это только тогда,  разумеется,  действительно,  если  я  задержусь  в
городе, но я не задержусь там.
     - Все понятно, сударь, - ответил Бенцинг и слегка поклонился.
     - Да, да, Курт, - сказал Курцер, отворачиваясь от Бенцинга. - Вас  ведь
Куртом зовут? Так? Слушайте, мы ведь где-то виделись?
     - Так точно, - ответил Курт тихо и почтительно и вытянул руки по  швам.
- Так точно! Виделись. При вашей лаборатории служил. Там  еще  баллон  тогда
взорвался, помните?
     - А как же мы с вами расстались? - вдруг слегка нахмурил брови  Курцер,
словно не то что припоминая, а просто что-то ставя на вид Курту и  прося  от
него объяснения. - Вы ведь, кажется... - он остановился, глядя на него.
     Глядел он так, точно хотел  проверить  что-то,  на  самом  же  деле  он
действительно  ничего  не  помнил.  Странные  вещи  происходили  у  него  за
последнее время с памятью (он упорно приписывал это ранению, но вряд ли  это
было в действительности так). Внезапно стали обнаруживаться провалы, и  все,
что попадало  в  них,  он  не  помнил  совершенно.  Вот  события  смежные  и
последующие припоминались до мельчайших подробностей, но то, что попадало  в
зону этого черного  слепого  пятна,  растворялось  совершенно.  Иногда  даже
приходилось гадать: да полно, было ли это в  действительности,  может  быть,
вообще ничего не существовало? Он тщательно скрывал этот недостаток,  прятал
его от всех и делал это с такой легкостью и умением,  что,  пожалуй,  только
кое-кто из его личного секретариата кое-что подозревал. И происходило это не
потому, что он стыдился или слишком  больно  переживал  воспоминания  о  том
страшном и темном куске его жизни, когда  он,  обливаясь  кровью,  лежал  на
ковре... Нет, все эти соображения не могли  быть  особенно  весомыми  в  его
глазах. Наоборот, он гордился этим приключением. Ведь как-никак  он  остался
жив. И получил даже  Железный  крест.  И  за  дело,  конечно,  его  получил.
Попробуй-ка кто другой уйти живым из этой ловушки! Кто посмеет сказать,  что
она плохо  была  задумана!  Нет,  совсем  иные  соображения  заставляли  его
скрывать свой недостаток. Сознаться в нем - не значило ли это  прежде  всего
показать свою неполноценность, зависимость от памяти и доброй  воли  кого-то
другого? А ведь дело-то обстоит так: он не помнит, он  не  знает  -  значит,
должен помнить и знать другой. А это в свою очередь значит, что нужно  этому
другому верить.  А  где  гарантия,  что  тот,  другой,  с  хорошей  памятью,
удержится от какой-нибудь авантюры, где страдательным лицом будет Курцер,  -
и опять-таки ввиду этого своего недостатка? В том волчьем мире, в котором он
живет, нельзя показывать своей раны, какой бы незначительной она ни была.  В
его же положении... Ну, одним словом, он отлично понимал, почему, зачем и от
кого надо скрывать этот недостаток. В  истории  с  Куртом  ему  все  портило
настроение: и то, что он помнил только  самое  начало  и  самый  конец  этой
истории, и то, что Курт Вагнер ловит зачем-то птиц, и даже то, что  он  знал
когда-то его отца. Но вот он наконец перед ним. Бывший не то лаборант, не то
старший служащий при лаборатории Э 5. Потом что-то такое случилось (что  же,
что именно, черт возьми?), и Курт Вагнер исчез. И исчез не потому, что 
Значит, сбежал. Наверное! Так вот: при каких обстоятельствах, а главное - от
чего он сбежал?
     - Так где же вы были после? - спросил Ку
     Курт вздохнул.
     - С тех пор много воды утекло, - ответил он задумчиво. -  Где  был?  Да
везде был. На родине был, потом уехал на юг Франции.
     - Куда же именно? - спросил Ку
     - Сперва  на  курорте  заведовал  теплицами.  Каждое  утро  должен  был
выставить на столики, в бокалы, полсотни черных, желтых и  алых  роз.  -  Он
остановился, выжидая ответа. - Вы думаете, это легко?
     - Ну, потом? - спросил Курцер, постукивая пальцами по столу.
     - Ну, потом был в Берлине. Поставлял цветочной фирме "Гаубсберг и  сын"
минеральные удобрения для комнатных растений "Тропики" -  две  марки  пакет.
"Пальмовые рощи расцветают в вашей комнате. Около вашего камина наливаются и
созревают золотые плоды ваших  любимых  цитрусовых".  Ну  и  так  далее.  На
двадцать строк мелкой печати, в середине рисунок -  целующаяся  парочка  под
апельсиновым деревом в золотых плодах. Очень хорошо шел этот т
     - Так. Что дальше? - спросил Ку
     - Так продолжалось год. Потом...
     - Вот что, Курт, - сказал Курцер увесисто и  спокойно.  -  Я  свободный
человек, у меня хватит времени выслушать ваши арабские сказки, но лучше было
бы, если бы мы договорились с вами без них. Понимаете, для нас лучше.
     - Как, вы мне не верите? - ошалело спросил Курт. - Так вот, пожалуйста,
я вам покажу рекламу. - Он полез в  карман  и  вынул  оттуда  многокрасочную
этикетку, такую, какой обыкновенно оклеивают дешевые консервы:  "Минеральные
удобрения "Тропики".
     - Ах, вы даже и пакетик с собой захватили? - засмеялся  Ку  -  Ну,
Курт, давайте без дураков. Вы видите, здесь это не пройдет. Говорите  прямо:
куда вы убежали из лаборатории?
     - Я? Убежал? - очень изумился Курт.
     - Да. Вы убежали. Лопнул баллон, и вы убежали,  -  спокойно  подтвердил
Ку - Так вот: куда и почему?
     С минуту оба молчали. В дверях показался секретарь, но увидел  Курта  и
исчез.
     - Почему и куда? - повторил Ку
     - Я ушел из лаборатории потому, что у меня слабые легкие.
     - Ага, - сказал Ку
     - И работать с собаками я уже не мог. Да еще  с  этим  газом,  будь  он
проклят.
     - Ага, - принял к сведению Ку
     - После этого я стал кашлять кровью. У меня болела грудь, и я...
     - Ага, - подытожил Ку
     - Ну и ушел, - с неожиданным раздражением закончил Курт. - Что  мне,  в
самом деле, издыхать, что ли, из-за этих собак?
     - Так, - сказал Курцер, потому что он понял все окончательно. - Значит,
вам не понравилось и вы сбежали?
     - Да не сбежал я, - протестующе ответил Курт, - не сбежал. Я просто...
     - Ну да, у вас болела грудь. Не издыхать же вам из-за этих собак. Знаю,
знаю! Так вот, послушайте теперь меня. Вы  сбежали,  и  сбежали  из  военной
лаборатории в самое горячее время, не потрудившись даже сдать ключи. Если бы
я вас тогда поймал, я бы вас  расстрелял  через  двадцать  четыре  часа  как
дезертира.
     - Воля ваша, - тускло ответил Курт.
     - Моя воля! Я расстрелял бы вас через двадцать четыре часа. Но я вас не
расстрелял  и  не  расстреляю.  Наоборот,  я  дам  вам  возможность   хорошо
заработать. В каких отношениях вы с моим племянником и профессором?
     - Ваш племянник хороший мальчик, - ответил Курт.
     - Да? Но это оставим, - слегка  поморщился  Ку  -  Что  у  вас  за
отношения с его отцом?
     - Господин профессор безумный человек, -  быстро  и  убежденно  ответил
Курт.
     - Безумный? - немного удивился и даже поднял брови Ку - Отчего  же
вы так думаете?
     - А вы посмотрите на сад, - ответил горячо Курт. - Разве это  сад?  Это
куст крапивы. Бурьян. Скотный  Это... это,  извините,  черт  знает  что
такое.
     - Да?
     - Да, господин полковник. Я ведь помню  этот  сад  при  вашем  батюшке,
двадцать пять лет тому назад. Ну разве есть что-нибудь похожее?  Тогда  если
это клумба, так она была клумба. Пруд так пруд. Аллея - так она аллея. Ну  а
сейчас?
     - Значит, в саде все и дело? - спросил Ку
     - Аллеи. Ну, по совести, что это за аллеи?
     - Курт, - вдруг встал с места Курцер, - не надо! Не надо со мной валять
дурака! Понимаете, я вам не Ганс.
     - Господи, да я... - взмахнул рукой Курт.
     - Да! Вы, вы! Вот вам и не надо обманывать меня. Понимаете, ни  к  чему
это. Давайте поговорим честно и открыто. Я согласен вас использовать, но для
этого вам нужно бросить со мной эту нехорошую, совершенно бесцельную  манеру
играть какого-то дурачка. Дело, конечно, не в саде.
     - Ну, дело и в саде,  -  горячо  ответил  Курт.  -  Я  ваших  мыслей  в
отношении меня не понимаю, но уж если вы со мной говорите, то разрешите  вам
заметить, что дело и в саде. Порядочный хозяин так сада не запустит. Это  же
твое жилище. Сад-то! Если живешь свинья свиньей, то и в  голове  у  тебя  не
может быть ничего порядочного. Вот как я считаю.
     - Ладно, - вдруг рассмеялся Ку - Пусть дело будет в саде. Я забыл,
что вы работали еще с моим отцом. Так вот,  мое  первое  поручение  вам:  вы
завтра берете мальчика и ведете его к оранжерее. Понимаете?
     - Понимаю, - сказал Курт.
     - Вы его уводите ловить дрозда, и что бы там, в доме, ни случилось,  вы
его домой не пускаете.
     - И это понимаю, - ответил Курт и даже не позволил себе улыбнуться.
     - Ну вот и отлично. Повторяю: какими угодно средствами, но чтобы завтра
мальчика там не было. Понимаете? - Он ткнул пальцем в потолок  комнаты,  где
помещался кабинет профессора.
     - Понятно, - ответил Курт и глубоко вздохнул.
     - Ну вот, значит, и договорились, -  сказал  Курцер  и  поднялся  из-за
стола.
 
     Впереди  что-то  крикнули.  Автомобиль  резко  остановился.   Несколько
человек стояло впереди на дороге. Белые и красные пятна фонарей приблизились
и скакали по земле. При красном свете было видно  несколько  больших  черных
шпал, положенных одна на другую  поперек  дороги.  "Настоящая  баррикада,  -
подумал Ку - Быстро работают!" Несколько поодаль, накренясь  на  правый
бок, стоял автомобиль охраны. Белый фонарь подошел совсем  вплотную  и  стал
скользить по колесам - кто-то осматривал их со всех сторон.
     - Вот, - сказал Курцер Бенцингу, - опять что-то неладно.
     - Я выйду узнаю, - и Бенцинг взялся за ручку дверцы.
     - Сидите, сидите, - приказал Курцер, - сейчас опять поедем.
     Они проехали несколько шагов и опять остановились.
     - Черт! - выругался Ку
     Сзади с визгом накатил и остановился последний автомобиль охраны.
     - Что еще за история? - сказал Ку
     Охранник подошел к шоферу и сказал ему чтото, потом  осторожно  отворил
дверцы пассажирской кабины.
     Через мутные сумерки - было видно, что наступает  уже  утро.  -  Курцер
узнал подошедшего и встал, нащупывая в кармане ручку браунинга.
     - В чем дело, лейтенант? - спросил он недовольно. -  Лопнула  шина  или
что?
     Он хорошо понимал, что это не шина лопнула,  это  случилось  что-то  на
дороге - и, может быть, весьма серьезное...
     - А? - переспросил он, раздраженно морщась,  так  словно  не  расслышал
ответа, хотя лейтенант еще не успел ему ничего ответить.
     Лейтенант стоял навытяжку, держа руку под козырек. Он быстро  и  звучно
дышал и казался очень помятым, но рука около козырька не дрожала.
     - Господин полковник, - сказал он, - дорога оказалась заваленной. Кроме
того, впереди еще натянут стальной трос,  у  переднего  мотоциклиста  снесло
голову.
     - Недурно, - сказал Курцер тем  спокойным,  беспощадным  и  равнодушным
тоном, который он всегда принимал в таких случаях. - Значит, одного уже нет?
Ну-ка, я выйду.
     - Когда автомобиль остановился, - быстро продолжал лейтенант,  стараясь
опередить его движения, - из  кустов  стали  стрелять.  У  меня  прострелена
фуражка.
     - Еще того лучше, - усмехнулся Ку - Да вы же герой, лейтенант!
     - Когда я вышел из автомобиля, на меня из-за кустов  выскочил  мужчина,
но я...
     - Где он? - коротко спросил Ку Происшествие было много  серьезнее,
чем он даже думал.
     - Впереди лежит.
     - Идемте, - сказал Ку
     Он легко выскочил из автомобиля и широким,  мягким  шагом,  похожий  на
быстро крадущуюся белую рысь, пошел по дороге.
     Были только первые минуты рассвета. В неподвижном белом воздухе четко и
ясно рисовались немногие предметы - круглые черные кусты  по  бокам  дороги,
черная же, тускло блестевшая  в  канавке  вода  и  в  перспективе  несколько
высоких, прямых деревьев. Деревья стояли совершенно  неподвижно,  как  будто
выхваченные одним взмахом ножа из целого куска фанеры или жести. Еще дальше,
как за толстым, мутным стеклом, виднелось  поле,  кусты  и  тусклые  красные
крыши, вытянутые в одну нитку. Видимо, там находилась деревня. В ту секунду,
когда Курцер выпрыгнул из машины, вдалеке пронзительно закричал петух.  И  в
тончайшем, ломком, как ледок, от утреннего холода воздухе его крик прозвучал
особенно гулко.
     "И  пропел  петел  в  третий  раз",  -  вспомнилась  почему-то  Курцеру
евангельская цитата.
     Убитый лежал на дороге, полуоткрыв рот и показывая крепкие желтые,  как
каленые  орехи,  зубы.  Около  его  головы  уже  наползла  небольшая  черная
маслянистая лужица.
     - Куда вы его? - спросил Курцер и опустился на корточки.
     - В лоб, - поспешно сказал лейтенант.  -  Вам  надо  отойти  с  дороги,
охрана обшаривает кусты.
     - Вы уже связались с городом? - спросил  Курцер,  неотрывно  смотря  на
убитого.
     - Пока не удалось включиться в телефонную сеть. На  большом  расстоянии
перерезаны провода.
     - Здорово! - похвалил кого-то Ку - Молодцы! - и повернул  ладонями
кверху руки трупа.
     При фонаре были видны желтые мозоли, толстая, продубленная кожа. Курцер
даже слегка пощелкал по ней пальцем. Потом провел рукой по бокам  брюк,  где
находились карманы.
     - Ничего нет, - сказал стоящий над ним  солдат.  -  Вот  только,  -  он
протянул маленькое круглое зеркальце в черепаховой оправе.
     Курцер посмотрел на него, но в руки не взял.
     Около накренившегося автомобиля стояла группа военных, человек восемь -
десять. Из них двое в  ординарной  военной  форме,  забрызганные  грязью,  с
винтовками старого образца, с примкнутыми неуклюжими  австрийскими  штыками.
Серый отблеск утра блестел в широких лезвиях штыков. "Откуда эти чучела?"  -
смутно, не удивляясь, подумал Ку Он снова пбглядел в  лицо  трупа.  Оно
было ничем не  примечательно.  Ординарнейшее  широкое  лицо  с  зеленоватой,
неживой кожей городского жителя, все в мелких желтых веснушках. Нос широкий,
расплывчатый. Небольшие висячие усы.
     Курцер поднялся и резким движением отряхнул руки.
     - Альфред! - позвал он лейтенанта и показал  на  солдат  с  примкнутыми
штыками: - Это кто такие?
     - С ближайшего полицейского поста, -  ответил  лейтенант.  -  Оказались
поблизости и выскочили на выстрел. Пьяные. Видно, что шли к бабам. У  одного
новая женская рубаха под мышкой. Живут тут две недели и вот ничего не знают.
     -  Как  это  всегда  и  полагается  регулярной   охране,   -   спокойно
констатировал Ку - Гарднеровская система работы. Недаром  при  нем  уже
убили одного наместника. Нет, все-таки придется сменить этого идиота.
     Он подошел к солдату.
     - Где ваш пост? - спросил он миролюбиво.
     - За два километра отсюда, - ответил один солдат, робко глядя на него.
     - А сколько вас всего? - спросил Ку
     - Сорок пять человек рядовых и один лейтенант, - ответил тот же солдат.
     - Сорок пять человек! Ну как же вы сегодня очутились тут?
     - Мы были посланы в обход. И, кроме того...
     - Вот что, братцы, - миролюбиво сказал Ку - Вы мне не врите, я  не
ваш комендант. Что там за обход? Два человека за две версты от поста? Что вы
мне морочите голову, как глупенькому? И бабья рубаха у вас зачем-то?..
     - Господин начальник может это проверить, - ответил бойко  до  сих  пор
молчавший солдат. - Так точно, посланы в обход старшим лейтенантом Родэ.
     - Запишите, Альфред,  Родэ  -  старший  лейтенант,  -  сказал  спокойно
Ку - Бабья рубаха, бабья рубаха как сюда попала? - закричал он вдруг. -
Что это вам - штык, ружье, револьвер? За каким чертом она вам?
     - Мы по дороге должны были зайти... - робко сказал второй солдат.
     - Ну? - крикнул Ку - Должны были зайти...
     - К моей невесте, - наконец выдавил из себя первый. - Я вот и...
     - Вот! - облегченно вздохнул Ку - С этого и следовало было начать.
Значит, так: вы ушли с поста к бабам? Где же они живут?
     Солдаты молчали, переминаясь.
     - Черт вас возьми, ослов! - заревел Курцер во все горло и не топнул,  а
пнул ногой в землю. - Если вы будете молчать, я расстреляю вас на месте!
     Он в самом деле был взбешен до крайности. Вся эта идиотская  история  с
выстрелами   из-за   кустов,   остановленным    автомобилем,    застреленным
террористом, двумя перепуганными болванами в солдатской форме, бабьей ночной
рубахой - ее, распустив, держал перед ним Альфред, так  что  он  досыта  мог
налюбоваться на все ее банты и кружевные оборки, - окончательно  вывела  его
из себя. Он чувствовал, что может заорать во все горло, кинуться с кулаками,
затопать ногами, вообще проделать что-то ужасное и смешное.
     Он глубоко вздохнул, вытащил  из  кармана  портсигар,  подержал  его  и
спрятал: это не  годилось  показывать  -  пальцы  у  него  дрожали  мелко  и
противно, и он сам не знал, от злости или от страха.
     - Ну, я вас, голубчики, кажется,  научу  служить,  -  сказал  он  тихо,
злобно и спокойно. - Вы у меня, кажется, узнаете, что такое война.
     - Эти женщины живут тут, за бугром,  -  быстро  и  тонко  сказал  вдруг
бойкий солдат. - Если герру оберсту угодно, мы покажем.
     - Нет, это герр оберет сейчас вам кое-что  покажет,  -  сухо  улыбнулся
Ку - Альфред, посадите к себе этих героев, пусть ведут.
     В это время за кустами что-то произошло, быстро и прямо блеснул зеленый
фонарь, и вот на дорогу вывели высокую девушку в  наручниках.  На  ней  было
модное, но разорванное платье - рукав висел - и городские туфли.  Сзади  нее
шел охранник, держа парабеллум.
     - Вот с ним и говорите, - сказал он тихо, кивая головой на Курцера, - а
мы что!
     Старший из группы подошел к Курцеру.
     - В кустах ничего не обнаружено, - сказал он громко. -  В  одном  месте
трава примята, и там лежат две консервные  банки,  но  они  после  дождя  до
половины полны водой и,  видимо...  -  он  задохнулся,  потому  что  слишком
торопился и трусил.
     Этот анекдотический рапорт совершенно взорвал Курцера. Он повернулся  и
пошел к автомобилю. Руки у него слегка тряслись. Он тяжело дышал.  Дымчатый,
синеватый рассвет почти совсем растворил темноту, но Курцер не видел  этого.
Желая дать простыть гневу, он наклонился и сорвал  лоснящийся  широкий  лист
ландыша. Полная, круглая капля, непрозрачная, как комочек  ртути,  скатилась
по его руке. Он приложил к разгоряченному лицу жесткий лист и простоял так с
минуту неподвижно. Потом молча подошел к автомобилю, сильно рванул дверцу  и
залез в него. И сейчас же около него появились  с  разных  сторон  начальник
охраны и секретарь,
     Курцер сидел, призакрыв лицо одной перчаткой, и около нижней губы  его,
как часы, пульсировала какая-то жилка.
     - Альфред? - спросил он после небольшой паузы.
     - Да? - наклонился к нему начальник охраны.
     - Откуда они взяли эту ундину?
     - Она сидела в кустах и когда  увидела  нас,  то  прыгнула  в  овраг  и
бросилась бежать. Говорит - шла в город  на  работу  и  остановилась,  чтобы
отдохнуть.
     - Что же, может быть и так,  -  согласился  Ку  -  Увидела  вас  и
испугалась.
     - Но она из здешней деревни, - сказал секретарь.
     - Что же, и это вполне вероятно, - сказал Курцер, закрывая  глаза.  Ему
на секунду все стало противно и безразлично.  Огромная,  безликая  усталость
находила на него. Но он знал, что это сейчас же пройдет.
     - Ио странно, - сказал  секретарь,  -  она  должна  была  видеть  этого
убитого. Не может быть, чтобы он не прошел мимо нее.
     Курцер молчал.
     - И то еще странно, - пожал плечами лейтенант, - что она села отдыхать,
находясь за версту от деревни.
     - В деревню! - вдруг  приказал  Курцер  и  вскинул  голову.  -  Едем  в
деревню! И бабью рубаху тоже захватите! - продолжал он яростно, так что даже
пена показалась у него на губах. - Там мы отдадим ее по назначению.  Хочу  я
посмотреть, что это за гнездо. Едем!
 
     Женщины, к которым  шли  солдаты,  жили  за  бугром.  Но  Курцер  вдруг
опомнился: "Еще чего недоставало! Ехать в такое  время  к  бабам!  Проверять
комендантскую охрану! Я в самом деле схожу с ума".
     - Альфред! - крикнул он. -  Поворачивайте  к  самому  крайнему  дому  и
машину остановите шагов за десять. В дом я войду один.
     - Но, полковник, - пробормотал лейтенант, с испугом глядя  на  него,  -
ведь только что...
     - Я войду один! - зло повторил Ку - Идите вы к дьяволу, лейтенант!
Поняли?..
     ...Дверь отворилась  не  сразу.  Сначала  кто-то  долго  кашлял,  потом
заскрипела деревянная расходившаяся кровать, кто-то  прошлепал  в  туфлях  и
вслед за тем зазвенело что-то металлическое - видимо, он задел ведро.  Потом
уж кто-то подошел к двери и остановился, прислушиваясь. Закусив губу, Курцер
толкнул дверь.
     - Кто там? - быстро спросил тогда хриплый старческий голос.
     - Отворите! - приказал  Ку  -  Продовольственный  комиссар  вашего
округа.
     С минуту за дверью молчали.
     - Ну, - сказал лейтенант и ловко локтем оттер Курцера и  сам  встал  на
его место, - мы же ждем вас! Скорее!
     Звякнул крючок, но дверь не отворилась. Тогда лейтенант ударил  кулаком
по двери, она распахнулась.
     Высокий  старик  с  длинной  желтой  бородой,  лиловыми  мешками  около
тяжелых, красных, вывороченных век стоял перед ним. Он выглядел как человек,
с которого содрали одежду, - такой он был растерянный и сбитый  с  толку.  В
его склерозной, жилистой руке, покрытой лиловыми узлами, была зажата уже  не
нужная ему свеча. На нем была кремовая длинная рубаха,  и  на  ней  неуклюже
сидела красная суконная жилетка (когда же и  кто  носил  такие  костюмы?)  .
Старик молча, по-детски вздохнул и отшатнулся от входа,  и  тогда,  чуть  не
сшибая его с ног, в дом прошел сначала лейтенант,  потом  Курцер  и  четверо
человек охраны.
     - Надо открыть окна, - сказал лейтенант, стоя среди комнаты. -  Быстро,
ну!
     Сзади Курцера что-то завозилось и быстро перебежало комнату. Он мельком
посмотрел - ставни были уже открыты, - и Курцер  увидел,  что  это  старуха,
желтая, морщинистая, в длинной белой рубахе и в ужасном кружевном чепце.
     Он огляделся. Комната чистая, даже беленая, но не особенно  большая.  В
углу стояла крупная фигура  богоматери  со  сложенными  руками,  похожая  на
кормилицу, с двумя венками из пыльных,  серых  бессмертников.  В  простенках
висело несколько швейцарских видов, и на одном из них низвергался с отвесной
острой горы водопад, выложенный перламутром, а под ним, и совсем не к месту,
висело распятие, опять-таки в венке из бессмертников. На специальных  полках
стояли  две  большие  узорные  пивные  кружки,  украшенные  белыми   слепыми
барельефами.
     Курцер отодвинул сломанный стул и сел.
     - Вы и есть хозяин? - спросил он старика. Вынул из кармана портсигар  и
положил его на стол.
     - Так точно, ваша милость, - ответил старик, глядя на Курцера.
     -  Вас  только  двое?  -  спросил  Курцер,  быстро  оглядывая   комнату
прозрачными, рысьими глазами. - Вот я вижу богоматерь, вы католики?
     - Так точно, ваша светлость, - повторил старик, кланяясь, - католики, и
я и старуха.
     Курцер не сводил с него глаз. Лицо у старика было встревоженное, но  не
видно было, чтобы он особенно трусил.
     - И больше с вами никого нет? - Курцер все  оглядывал  стены,  стараясь
выхватить какой-нибудь характерный предмет, который бы говорил о присутствии
третьего лица, и не мог. Швейцарские виды, статуя мадонны, распятие  да  две
немецкие пивные кружки - вот и все, что было в комнате. - Сына у вас нет?
     - Не видим его пятый год, - ответила старуха, - даже где он,  и  то  не
знаем. Говорят, что живет где-то в городе Париже, а правда, нет - так  и  не
знаем. Прислал года два тому назад карточку - он в автомобиле за шофера, - и
больше от него ничего нет. Вот, не угодно ли взглянуть, ваша светлость?
     Она  выдвинула  ящик  комода  и  вытащила  оттуда   кипу   разноцветных
конвертов, перевязанных зеленой ленточкой. Руки у нее тряслись. Приговаривая
что-то, она стала их распутывать.
     - Не надо, не надо! - брезгливо поморщился Ку -  Что  там!  А  вот
скажите мне...
     - Еще живет со мной внучка, да сегодня ушла к подруге.
     - Да, - вдруг вспомнил Курцер, - давайте сюда эту Лорелею.
     Он стал успокаиваться, но ему, видавшему всякие  виды,  неприятно  было
уже и то, что он хотя на минуту потерял самообладание, - и все  оттого,  что
заболел. И верно, он болел - во рту становилось все слаще, все сильнее пахло
замазкой.
     Он наклонился и сплюнул прямо на пол.
     Ну зачем он заехал сюда? Что ему здесь было нужно? Разве это его  дело?
На то есть гестапо и Гарднер, а вот теперь распутывайся с этими стариками  и
дезертирами. Рыжая девка еще приплелась к чему-то, с ней возись еще...
     Ее привели, и она стала, заложив руки назад. Он украдкой  посмотрел  на
старуху. Пригорбившись, стояла она и качала головой. Нет, это не ее  внучка.
Черт знает, кто она такая вообще!
     Он окинул девушку молниеносным изучающим взглядом с головы до ног.  Она
выглядела очень помятой. Платье было все в  рыжих  пятнах,  рукава  кофточки
порваны в клочья, выше левой коленки багровел изрядный синяк, потому  она  и
припадала на одну ногу.
     - Что у вас с ногой? - спросил Курцер, скользнув взглядом по ее сильным
плечам, нежному лицу, смуглому, с каким-то  непередаваемым,  чуть  лиловатым
оттенком, особенно около глаз и губ, растрепанным волосам,  очень  нежным  и
пушистым, наверное, похожим на морскую траву, и прищурился, соображая.
     "Здешняя женщина! - подумал он. - Вот ведь они какие! Нет, не похожа на
крестьянку!"
     Девушка стояла, неприятно и прямо смотря ему в лицо,  и  от  этого  ему
стало особенно не по себе.
     - Так что же у вас с ногой? - спросил он.
     - Набросились ваши солдаты, - она сделала  подчеркнуто  резкий  жест  в
сторону окна, - повалили меня лицом на землю, и один сапогом начал бить меня
по ногам.
     -  Зря!  -  осуждающе  и  солидно  покачал  головой  Курцер,  продолжая
рассматривать  ее  красивую,  точно  вылитую   из   воска   голову,   чем-то
напоминающую головку змеи. - Очень зря, этого уж никак не одобришь.
     - Скажите это вашим молодцам,  -  резко  сказала  девушка  и  перенесла
тяжесть тела на здоровую ногу.
     - Нет, нет, это я вам говорю, а не солдатам, - мягко улыбнулся  Ку
- Если бы вы,  когда  их  увидели,  не  побежали,  а  остались  на  месте  и
по-человечески объяснили, кто вы, куда идете и зачем, то, во-первых, были бы
избавлены от побоев, а  потом,  возможно,  я  и  вообще  не  имел  бы  чести
разговаривать с вами. Ну, ладно. Кто же вы такая?
     - Я шла в город, - ответила девушка.
     - Так. Отлично. Откуда же вы шли? - спросил Курцер и вынул зажигалку.
     - Я была у своей тетки, за пять верст отсюда, и торопилась на фабрику.
     - Вы работаете на фабрике? - спросил Курцер и вздрогнул.
     Кого же, в самом деле, она ему напоминала? А она кого-то напоминала,  и
сходство это было почти пугающее.
     - Я работаю  укладчицей  на  шоколадной  фабрике,  -  коротко  ответила
девушка.
     "Пожалуй, что и так,  -  подумал  Ку  -  Что  ж,  девушка  чистая,
опрятная и миловидная. Такие особенно уживаются на кондитерских фабриках".
     -  Но  у  вас  есть,  конечно,  документ  о  праве   беспрепятственного
передвижения в этой зоне?
     - Я живу в городе, - ответила девушка, чуть помедлив, - и поэтому...
     - Ай-ай-ай! - солидно покачал головой Ку - Как же так, как же так,
дорогая? Вы же отлично знаете, где вы и в какое время живете.  И  вот  вдруг
пускаетесь в такую длинную дорогу даже без документа... Ну что сейчас мне  с
вами делать? Вы подлежите военному закону о  подозрительных,  захваченных  в
зоне военных действий с оружием в руках.
     Как подняла она на него брови!
     - Потому что мимо вас, - твердо и спокойно сказал  Курцер,  -  пробежал
человек, который стрелял в мой автомобиль и был убит на месте, возможно, что
и другие пробежали тоже мимо вас и скрылись. Вот об этом обстоятельстве  мне
и хотелось бы поговорить с вами. Вы сидели в кустах, отдыхали, говорите  вы,
- значит, вы не могли не видеть, что происходит. Что же именно  происходило?
Кто стрелял? Сколько их было? Это я и просил бы вас мне прояснить.
     Девушка молчала. Курцер подбросил зажигалку, поймал ее и снова  спрятал
в карман.
     - Это и расскажите мне, - повторил он упорно и ласково.
     Он смотрел на  девушку,  не  отрываясь,  ясным,  пристальным  и  точным
взглядом. Он улыбался, и от этой улыбки и еще больше от этого  пристального,
ласкового взгляда девушку вдруг передернуло быстрой дрожью. Она вздохнула  и
на секунду опустила веки. Это была именно та секунда, когда Курцер твердо  и
ясно понял, что она все видела и все знает. Он тоже  опустил  веки  и  целую
минуту просидел неподвижно, соображая. "Знает, безусловно, знает все, а если
не все, то, во всяком случае, очень многое".
     - Ну? - спросил он, улыбаясь.
     Девушка открыла рот, чтобы что-то сказать, быстро вздохнула, но  только
встряхнула головой и ничего не сказала.
     - Значит, так, - спокойно и загадочно протянул Курцер, встал с места, и
вдруг его затрясло. - Альфред! Забрать эту потаскуху! Немедленно!  -  заорал
он вдруг неожиданно для себя и ударил кулаком по столу.  -  А  если  она  не
будет ничего рассказывать...
     Он рванулся к ней,  все  это  происходило  как-то  помимо  его  воли  и
участия, но уже не мог сдержать себя, даже если  бы  хотел,  и  для  чего-то
рванул ее за ворот. Девушка пошатнулась и схватилась за стену, Курцер рванул
еще... - сверкнуло голое плечо и ниже матово-голубая припухлость  кожи.  Тут
он только опомнился. Отшатнулся, встряхнул руку, как будто отбрасывая что-то
липкое, и отошел в сторону. И тут неожиданно  кто-то  в  кулак  схватил  его
сердце и сдавил несколько раз. Он сразу же сел. Стало  тоскливо,  одиноко  и
скучно. Комната выцвела и потухла. Он взглянул на старика и старуху, в ужасе
теснящихся около постели. Увидел желтые лица, каменное  распятие  и  веночки
бессмертников, пивную кружку и чуть не закричал от боли и тоски. "Да,  я  не
Гарднер, - подумал он с завистью. - Как все-таки легко живется этим болванам
на свете!"
     Он поднял голову и  посмотрел  на  девушку.  Около  нее  уже  суетилось
несколько солдат, которые  плохо  понимали,  чего  хочет  Курцер  и  что  им
надлежит делать с арестованной.
     Курцер вернулся к столу,  сел  и  положил  на  него  руки.  Пальцы  его
заметно, четко дрожали.
     - Так вот, милая моя, - сказал он с сухой, сдержанной злобой, - значит,
так мы с вами и договоримся...
     Девушка смотрела на него молча, изучающе, неподвижно. И,  глядя  на  ее
презрительно прищуренные и, как теперь он понял, косо  прорезанные,  кошачьи
глаза, он вдруг сразу понял, отчего он волнуется и кого она ему  напоминала.
Это пришло к нему сразу, как озарение, как понимание  всего  случившегося  и
как оценка своей роли и предстоящего конца, и это было так страшно,  что  он
дрогнул и побледнел.
     - Стерва! - сказал он ошалело и тупо, чувствуя, как  от  этого  у  него
холодеют концы пальцев и начинает ломить под ногтями, будто  он  заглянул  в
глубокий овраг. - Взять ее, да и...
     Шофер его быстро зашел в комнату. Он  повернулся  к  нему  всем  телом,
радуясь предлогу закончить допрос и отдать гестапо новую жертву  -  пусть  и
это расхлебывает Гар
     - Ну что? - спросил он отрывисто. - Опять стряслось что-нибудь?
     - Автомобиль исправлен, - ответил солдат, - телефонная же линия...
     - Едем, - сказал Курцер и встал из-за стола. - Посмотрим, каких  зверей
наловил нам Гар
     И он продолжал говорить, улыбаться,  махать  руками,  обращаться  то  к
одному, то к другому, пока его не посадили в машину и автомобиль не тронулся
с места. Тогда он глубоко вздохнул, провел ладонью по лицу, как бы стирая  с
него все, закрыл глаза и глубоко задумался.
  
                              Глава четвертая 
 
     Камера, куда посадили  Ганку,  пахла  какао,  корицей,  ванилью  и  еще
каким-то редким и пахучим товаром, и Ганка понимал, откуда этот  запах.  Еще
неделю тому назад здесь помещался склад колониальных товаров, а теперь товар
куда-то спешно вывезли, а склад превратили в военную тюрьму. Чтобы попасть в
камеру, надо было сначала пройти по длинному,  узкому  коридору,  в  котором
кое-где еще попадались пустые фанерные ящики с  многокрасочными  наклейками,
потом пересечь огромное и  почти  совершенно  пустое  помещение,  где  стоял
только деревянный некрашеный стол, а за ним трое солдат постоянно резались в
карты, и, наконец, опять очутиться в коридоре, еще  более  темном  и  узком.
Здесь надзиратель, ведший Ганку, вынул ключ, отпер ему камеру, сказал что-то
такое: "Вот, пожалуйста, сюда", - и ушел.
     Ганка огляделся и осторожно сел на край грубо, наспех сколоченных 
Они сейчас же заскрипели, как-то особенно противно и тягуче, и он  сразу  же
почувствовал, что у него болит голова. Он  робко  дотронулся  до  затылка  и
зашипел от страшной, жгучей боли - кожа с затылка была ободрана.  Он  понял,
что его где-то били, и били, очевидно, долго и упорно.
     "Это чтобы я встал на ноги",  -  почему-то  догадался  он  и  сразу  же
почувствовал, что да, так оно и было. Он лежал на полу или на земле,  а  его
пинали сапогами и  покрикивали:  "А  ну,  вставай!  Вставай,  тебе  говорят,
скотина! Ишь  дурака-то  ломает!  Вытянулся,  как  мертвый,  и  не  дышит...
Вставай, падаль!"
     "Надо бы перевязать, - смутно подумал он, - а то может быть сепсис. Или
нет, не сепсис, а как его там... сотрясение мозга".
     Он было даже встал с нар, чтобы подойти  к  двери,  но  только  быстро,
глубоко вздохнул и остался на месте. Зато как  только  он  сделал  движение,
опять протяжно и сладко заскрипели, как будто заблеяли, нары. Он  поморщился
от боли и сжал себе виски. Это было -его давнишнее, испытанное  средство  от
мигрени. Сжать себе голову эдак покрепче - и боль постепенно  начнет  таять,
таять, уходить куда-то под кожу, а под конец исчезнет совершенно. Но  сейчас
как он ни жал, ничего не получалось. Тогда он взглянул на свои худые, тонкие
пальцы и увидел, что они дрожат.
     "Значит, боюсь", - понял он, но страха у него не  было.  Он  подошел  к
стене и провел по ней ладонью. Стена была неровная, вся в каких-то  желваках
и впадинах.
     Он прошелся еще раза два по камере - три  шага  туда,  три  обратно,  -
потом подошел к двери и уперся в нее кулаком.
     Дверь не подавалась.
     Он налег на нее плечом, а потом и всем телом - все равно не подавалась,
а стояла неподвижная и непоколебимая, как стена.
     "Боюсь," - подумал он снова и сам испугался этого страха.
     Заметил в двери  узкую  трещину,  опустился  на  корточки  и  попытался
заглянуть в нее, но ничего не увидел, кроме надоедливого  мелькания  желтого
рассеянного света - и то только тогда, когда быстро поводил головой  взад  и
вперед. Он поднялся и снова сел на нары.
     Опять они заблеяли - противно, тягуче и приторно.
     Он посидел в камере не больше десяти минут, а ему уже  и  не  верилось,
что на свете существует что-нибудь, кроме этих шершавых стен,  так  некстати
пропахших южными пряностями, желтой лампочки и скрипучих  Разрыв  между
тем, что было наверху, там, где светило солнце, ходили люди,  текла  звонкая
вода, дул свежий, пахнувший водою и горькими  тополевыми  почками  ветер,  и
этой застоявшейся, вялой тишиною  был  так  резок,  что  он  не  сразу  даже
почувствовал горечь утраты.
     В его теле стояла такая же сонная, неподвижная  тишина,  что  и  в  его
камере.
     Но он отчетливо знал почему-то,  что  эта  душевная  анестезия  у  него
ненадолго, и со страхом ждал следующего утра.
     Так оно и вышло.
     Он внезапно проснулся и не сразу понял, где находится.
     Дома он мог спать только при спущенных шторах, и обязательно около него
на стуле горел фарфоровый ночник, стоял  стакан  с  водой,  лежали  круглые,
плоские  часы  и  коробка  с  мятными  лепешечками.  Просыпаясь,  он  всегда
перегибался с кровати, брал стакан с водой, жадно выпивал его, потом клал  в
рот мятную лепешечку и долго держал ее на языке.
     Вот такое же неосознанное, слепое движение  -  перегнуться  через  край
кровати - он сделал и сейчас и сразу же отшатнулся  и  ударился  затылком  о
стену.
     Ничего не было, кроме серых стен, желтой прозрачной пустоты и  круглого
столика в углу.
     По-прежнему горела тусклая лампочка, и противный свет ее лежал на  всех
предметах.
     "Вот где я!" - вспомнил он и вдруг почувствовал  такую  тяжелую  тоску,
такую боль и такое отчаяние, так твердо и ясно поверил, что он  никогда  уже
не выйдет отсюда, что будь у него с собой револьвер, и не револьвер даже,  а
попросту петля и крючок на стене, он, наверное, сразу бы покончил с собой.
     Это была острая тоска, такая, что сразу заполнила его всего. Он никогда
не поверил бы, что тоска может достигать степени почти физической  боли.  Но
вот сейчас он был готов кричать, биться о стену головой, валяться  по  полу,
делать черт знает что, только чтобы не сидеть, не  думать,  не  слышать  это
противное блеяние
     Он вскочил и побежал по камере.
     Ничего.
     Тишина.
     Даже не слышно почему-то шума собственных шагов.
     Он остановился перед стеной и быстро несколько раз потер переносицу.
     "Здесь должно быть эхо, - подумал он.  -  Где  это  я  читал  об  этом?
Кажется...  У  Пеллико,  что  ли?  Или  нет,  в  "Шильонском  узнике".  -  В
"Шильонском узнике", - сказал он громко и прислушался.
     Нет, ничего. Голос как голос, даже не похоже на то, что он в тюрьме.
     "Вот так же, - подумал он, - чувствует себя человек в водяном колоколе,
если вдруг оборвется веревка".
     - Оборвется веревка, - сказал он стене и пошел по камере.
     Прошелся раз, потом еще раз - побыстрее, а потом еще раз -  бегом,  еще
раз - бегом! Еще раз - бегом!  И  еще  раз  -  бегом!  И  забегал,  забегал,
забегал! Потом внезапно остановился, опустил руки и вдруг почувствовал,  что
плачет.
     Да, да, он стоял под желтой лампочкой, нелепый, растерзанный, со следом
подушки поперек лица, из-под пиджака у него вылезала  сиреневая  сорочка,  -
стоял и плакал.  И  вдруг  ему  захотелось  как-то  сорвать  свое  отчаяние,
сбросить его! Вот  сейчас  подбежать  к  двери,  застучать  в  нее  кулаком,
крикнуть, разбить лампочку,  повалить,  разломать  нары.  Пусть  будет  шум,
прибегут люди, будут на него кричать, грозить ему, пусть его повалят на  пол
и начнут выламывать руки, он тоже будет их бить, кричать и  кусаться.  Одним
словом, пусть сейчас,  сию  минуту,  что-нибудь  произойдет  -  неожиданное,
острое, болезненное, но  непременно  такое,  чтобы  избавить  его  от  этого
неподвижного отчаяния и тишины.
     Но он почему-то не закричал, не побежал, не разбил лампочки. Он  только
подошел к двери и забарабанил в нее кулаком. Ему не ответили на это.
     В коридоре было по-прежнему тихо.
     Он отступил, закусил губу и с  размаху  пнул  дверь  ногой.  Тогда  она
быстро отворилась, так быстро, что он  чуть  не  упал,  и  солдат,  пожилой,
равнодушный, лет  сорока,  -  так  и  думалось,  что  до  войны  он  работал
где-нибудь конторщиком, - равнодушно предложил собраться и следовать за ним.
     - Куда? - спросил Ганка.
     - На допрос, - ответил солдат.
     И они пошли.
 
     Гарднер разговаривал по телефону.
     Комната была светлая, чистая, огромные окна, выходящие во двор,  стояли
открытыми, и в них лезли ветки какого-то большого дерева с нежной, блестящей
корой. Стояло ясное, солнечное утро, где-то  далеко-далеко,  точно  на  краю
земли, надрывался паровозный гудок, и чуть погодя ему отвечали два или три с
разных сторон, еще более отдаленные и тонкие.
     Солнце прозрачными полосами лежало на столе, на бумагах, стекало с края
стола на пол, и на полу тоже стояли прозрачные, чистые лужицы света. Липовая
сережка с выгнутой спинкой, чем-то неуловимо похожая на  бабочку-однодневку,
плавала в этой луже, и Ганка неожиданно сделал шаг, чтобы поднять ее.
     Гарднер что-то кричал в трубку. Когда Ганка вошел в кабинет, он  только
слегка скосил на него глаза и кивком головы отпустил солдата.
     И вдруг здесь, на свету, в приличной и хорошо обставленной комнате, где
не было ни цементных стен, ни желтой лампочки, ни этого запаха корицы, Ганка
осмелел. Сережку, правда, он не поднял,  но  выдвинул  стул,  сел  на  него,
независимо заложил ногу за ногу и стал демонстративно  отряхивать  солому  с
брюк.
     Гарднер говорил о каких-то грузовиках, его плохо слышали, он морщился и
кричал, прикрывая  трубку  ладонью.  Потом  вдруг  резко  оборвал  разговор,
положил трубку на рычаг и стал что-то записывать на длинной полоске  бумаги.
В это время в дверь сильно постучали.
     - Да! - сказал Гарднер густым, приятным голосом.
     Вошел военный, круглолицый, большеглазый, с пушком на лице, видимо, еще
очень молодой и спросил:
     - Слушай, у тебя есть охотничье ружье?
     - Ружье? - повторил Гарднер и улыбнулся. - Нет, конечно, ты же  знаешь,
какой я охотник. А что?..
     - Да вот, понимаешь... - Тут молодой офицер облокотился на стол и  стал
рассказывать Гарднеру, какая здесь прекрасная охота, сколько  уток,  как  он
вчера случайно проезжал мимо озера и вспугнул целую  стаю  каких-то  крупных
птиц - лебедей, наверное.
     - Наверное! - засмеялся Гар - Хороший охотник! Не знаешь даже,  на
какую птицу хочешь охотиться!
     - Не важно, - улыбнулся молодой офицер, - было бы ружье.
     - Нет, у меня нет, ты же знаешь, я не охотник.  Правда,  -  сказал  он,
подумав, - убил я раз зайца...
     - Да и то жестяного, в тире, - окончил  молодой  офицер,  и  оба  опять
засмеялись.
     - Да! - сказал вдруг Гарднер и полез в ящик стола. - Ведь Кирстен живет
с тобой в одной квартире?
     - В одной-то в одной, - сказал офицер, - только я его никогда не  вижу.
А что?
     - А вот! - Гарднер протянул ему пакет.  -  Читай:  "Передать  лично,  в
собственные руки".
     - Даже так? - смешливо удивился оф - Ну, давай, передам и лично  и
в собственные руки. - Он взял письмо, прочитал обратный адрес на конверте  и
засмеялся. - Ну, так я знаю, от кого это, честное слово, знаю.
     - Знаешь? - спросил Гарднер и что-то отметил на том же  длинном,  узком
листе бумаги.
     Молодой офицер стал рассказывать об особе, которая написала это письмо.
     - И вот, понимаешь, раз я встречаю их в театре.  Честное  слово,  после
того, что я знал о нем и о ней, я глазам не поверил. Но факт - та  же  самая
девушка.
     -  Девушка!  -  засмеялся  Гар  -  Брюнетка,  говоришь?  Не  люблю
брюнеток: они мне почему-то напоминают....
     Зазвонил телефон. Гарднер снял трубку.
     - ...напоминают мелких муравьев, - докончил он быстро.
     - Ну! - сказал круглолицый офицер и засмеялся.
     - Такие же черные, сухие, кусачие, -  договорил  Гарднер  и  крикнул  в
трубку: - Да!
     Офицер спрятал письмо и, продолжая улыбаться, вышел из кабинета.
     С минуту Гарднер слушал неподвижно и внимательно, а потом закричал:
     - Голову, голову надо иметь на  плечах,  а  не  пустую  тыкву!  Вам  не
автомобили нужно, а... Одним словом, это меня не касается!.. А, да идите  вы
все к черту!.. А что вы раньше думали?  -  Его  не  расслышали,  он  слишком
кричал.  -  Что  ж  вы  рань-ше,  говорю,  ду-ма-ли?..   А   сейчас,   когда
понадобилось, так вы забегали!.. Да идите вы с вашим транспортом!
     "Транспортом"! При чем тут транспорт? - подумал Ганка. -  Ведь  Гарднер
начальник гестапо, а не..." Но это он подумал  только  вскользь,  мимоходом,
какой-то ничтожнейшей клеточкой сознания. Он весь  был  заполнен  совершенно
иным, простым и ясным чувством: он казался себе таким  маленьким,  жалким  и
гадким, вот в этой смятой сорочке, без галстука  (и  галстук  даже  сняли  -
боялись, что он повесится!), смятой, нечистой сорочке, смятом же  пиджаке  -
рядом со здоровыми, чистыми, красивыми людьми,  которые  говорят  об  охоте,
театре и женщинах, смеются и острят и не замечают его потому, что он уже  не
живой человек, а вещь, мебель, часть обстановки, до существования которой им
нет никакого дела. И вот опять, как тогда, в камере, в этой большой, светлой
комнате, широко залитой солнцем и пронизанной терпким зеленым ароматом,  ему
подумалось опять, что то, что произошло, уже ничем не поправимо. Он поглядел
на свои грязные руки, смятую, как будто изжеванную одежду, вспомнил, что  он
уже третий день на брился, и опять  почувствовал  глубочайшее  неуважение  к
себе.
     Гарднер со звоном обрушил трубку и тускло, не издеваясь, не сердясь, не
любопытствуя, поглядел на Ганку.
     -  А  я  ведь  вас  не  приглашал  садиться,  -  сказал   он   каким-то
безразличным, но, во  всяком  случае,  не  угрожающим  тоном.  -  Вам  нужно
запомнить, господин Ганка, что здесь ничего не делают самовольно,  а  только
исполняют приказ... Впрочем, сидите!
     Он выдвинул ящик стола, вытащил оттуда толстый  том  и  открыл  его  на
заложенной странице.
     - Вот, -  сказал  он,  -  слушайте.  "И  вот  теперь,  опубликовав  эту
фальшивку, Кениг требует, чтобы в награду за искусство его выбрали  в  члены
академии.  Что  ж,  вполне  возможно,  что  эта  просьба  и  будет   уважена
Геббельсом. Калигула приказал же посадить в сенат своего  коня,  и  на  этом
основании мы не смеем утверждать, что Кениг  уже  вовсе  недостоин  места  в
Прусской академии, давно превратившейся в самый разношерстный  зверинец.  Но
смеем поставить на вид Кенигу, что в  данном  случае  его  претензия  звучит
просто смешно. Его фальсификация черепов обнаруживает торопливую и  топорную
работу. Деформировать череп - еще не значит что-то доказать. Надо знать, как
и в каком направлении должна быть проделана эта работа. Кенигу прежде  всего
следовало бы придумать объяснения тому ничем и никем не опровержимому факту,
что в разных концах мира - в Европе, в Африке, в Азии  -  находят  черепа  с
одними и теми же характерными чертами строения, дающие при реставрации  одну
и ту же четкую картину. Эти черепа первобытного антропоида открыты  и  около
Пекина, и в Западной Европе, и  в  Индонезии.  Только  самая  незначительная
часть их прошла через руки профессора Мезонье или подвергалась исследованиям
в его лаборатории. Вообще  же  деформация  препарированного  черепа  -  дело
технически трудное и вряд ли даже исполнимое. Автор  этой  статьи,  конечно,
помнит, что когда кто-то впервые встал на путь подлога, то и он,  этот  ныне
прожженный авантюрист и шулер в области науки и политики, занялся отнюдь  не
деформацией черепов, а простой подтасовкой разрозненных  костных  фрагментов
человекообразной обезьяны и так  называемого  курганного  человека.  Что  из
этого получилось,  конечно,  автору  тоже  отлично  известно.  Нужно  только
прибавить, что разоблачен этот кто-то был все тем  же  профессором  Мезонье,
которого ныне Кениг обвиняет в таком же, только несравненно  более  искусном
подлоге. Впрочем, дело отнюдь не  в  этом..."  Вот  это  было  напечатано  в
"Ежемесячном обозрении наук и искусств". Автор этой статьи - вы.
     "Значит, они арестовали редактора, - быстро подумал Ганка. -  Или  нет,
конечно... Редактор уехал в Англию и не вернулся... Но тогда кто же?"
     Он посмотрел на Гарднера. Тот сидел,  постукивая  корешком  журнала  по
столу. Лицо его было по-прежнему спокойно.
     "Что же ему теперь сказать? - подумал Ганка. - Хотя ведь он  все  равно
не поверит".
     Гарднер бросил журнал на стол и встал.
     - Вот что, - сказал он негромко, - когда я вас о чем-нибудь  спрашиваю,
надо мне отвечать сейчас же. Автор этой статьи - вы! Что же значат  все  эти
туманные намеки: "Автор этой  статьи,  конечно,  помнит,  что  когда  кто-то
впервые встал на путь подлога..." - ну и так далее? Кто же этот "кто-то"?  И
далее: "этот ныне прожженный авантюрист и шулер". Кого вы так называете? Кто
это шулер, на кого вы намекаете?
     Ганка молчал. Мысль его работала быстро и неустанно.
     "Что сказать? Что сказать? Господи, что  же  сказать?"  -  думал  он  и
ничего не мог решить, мысль его толклась на одном месте.
     - Так! - Гарднер не сводил глаз с его лица. - Теперь вон  что!  У  меня
есть полная возможность заставить вас говорить, и я, безусловно, прибегну  к
ней, но по такому пустяку... - Он слегка пожал плечами. - Впрочем, если  вам
это желательно... - Он снова вернулся на свое место и  посмотрел  оттуда  на
Ганку спокойно и жестоко.
     Ганка почему-то не испытывал  страха.  Уверенное  и  спокойное  чувство
безнадежности было настолько полным  и  заглушающим  все,  что  на  жестокую
улыбку Гарднера он ответил улыбкой  же,  оцепенелой  и  почти  спокойной.  И
все-таки тогда же он почувствовал, что говорить ему следует. "Там, где можно
обойтись без этого, - подумал он, избегая мысли "об этом",  то  есть  о  том
страшном и неизбежном, что ему придется перенести, -  там  нужно  попытаться
это сделать".
     - Мне было известно, что автором статьи является брат  жены  профессора
Мезонье.
     - Да? - Гарднер смотрел на него ясно, выжидающе, в упор, но  опять-таки
без всякой угрозы. - Ну а сам профессор, он знает это?
     - Нет, не думаю, - Ганка покачал головой, - во всяком  случае,  он  мне
сказал бы.
     - А вы ему?
     - Я тоже ничего не говорил.
     - Значит, профессор не знает? - подытожил Гар - Хорошо!  Ну  а  вы
что знаете? Вот конкретно: что  значит  фраза  о  том,  что  Кениг  знает  о
каком-то  фальсификаторе,   который...   вот   тут   "разрозненных   костных
фрагментов", обломков костей, что ли? Так в чем тут дело? Объясните.
     "Зачем ему это? - подумал Ганка. - Ведь  я  признался.  Чего  он  хочет
еще?"
     И коротко он сказал, что ему было известно о крупной  ссоре  профессора
Мезонье с его шурином, случившейся пятнадцать лет тому назад.
     - А подробнее, подробнее! - подстегнул его Гар  -  Вы  же  близкий
человек в доме профессора, вы должны знать все это.
     "Ну, уж если так тебе хочется..." -  подумал  Ганка  и  рассказал,  что
пятнадцать лет тому назад господин Курцер работал у  профессора  в  качестве
младшего научного сотрудника.
     - Младшего! - даже крякнул от удовольствия Гар
     - Да, младшего. На его обязанности лежало  препарирование  материала  и
описание некоторых второстепенных коллекций.
     - Так, так, - Гарднер не сводил глаз с лица  Ганки,  -  второстепенных!
Дальше!
     - А дальше произошло вот что.  Однажды  пришлось  произвести  кое-какие
небольшие раскопки разведывательного порядка, профессор был очень  занят  по
подготовке Международного антропологического съезда по вопросам предыстории,
который должен был произойти в здании института. Его сотрудники были  заняты
тоже. И вот послали Курцера.
     - Потому что старших научных сотрудников профессор от  работы  отрывать
не пожелал? - спросил понимающе и даже сочувственно Гар
     "Но почему это так его интересует? - подумал Ганка.  -  Неужели  он  не
знал этого раньше от самого Курцера?" И вдруг понял, что именно от самого-то
Курцера Гарднер никогда этого не узнает. Не такая это история, чтобы  о  ней
можно было рассказывать всем,  а  тем  более  Гарднеру:  ведь  он  именно  и
радуется потому, что поймал Курцера на какой-то лжи. Наверное,  тот  выдавал
себя  за  главного  сотрудника   института,   чуть   ли   не   руководителя,
родственника, друга и правую  руку  знаменитого  профессора  Мезонье,  а  на
поверку оказывается, что он был младшим сотрудником,  -  может  быть,  самым
младшим из всех! Что он употреблялся для каких-то разведывательных  работ  и
только тогда, когда все остальные были в разгоне, а  то,  возможно,  его  не
послали бы и на эти... как их там?.. разведывательные раскопки.
     "Подбирает материал", - подумал Ганка и уже совсем иным  тоном  -  даже
некоторая легкая фамильярность звучала в нем - продолжал:
     - Раскопки надо было сделать небольшие и недалеко, пятьсот  -  шестьсот
километров от института. Господин Курцер поехал и провел  там  десять  дней.
Это, знаете, очень мало - десять дней, тут требуется совсем  особая  техника
раскопок, с учетом всех геологических слоев и мест  находок.  Профессору  он
сказал, что ничего им не обнаружено, так, есть какие-то кости, но совсем  не
на той глубине и не такие, как предполагалось вначале. Профессор не стал  их
и смотреть. Потом прошло недели две, Курцер уехал куда-то на летние каникулы
и оттуда прислал свою статью в газету "Вечерний обозреватель" о том, что  им
найдены останки человека новой ископаемой расы, жившей  в  третичную  эпоху,
обнаруженные в таких-то слоях, при таких-то и  таких-то  обстоятельствах,  -
подробности я даже, право, и не помню.
     - Неважно, - сказал Гар Он слушал с большим вниманием и  временами
отмечал что-то на полоске бумаги. - Что произошло потом?
     - А потом произошло  вот  что.  Профессор  немедленно  написал  Курцеру
письмо, требуя, чтобы он приехал, привез  ему  останки  этого,  как  он  его
называл, эоантропа. В газете был помещен снимок -  челюсть,  часть  черепной
коробки и четыре зуба. Курцер приехал, привез ему кости, и тут оказалось...
     Ганка остановился  и  посмотрел  на  Гарднера.  Тот  сидел  неподвижно,
положив обе руки на стол, и смотрел на Ганку. Глаза у него поблескивали.
     - Да! И что же оказалось?
     - Оказалось, что эта находка сделана в стенах института.
     - В стенах института? - спросил Гар - Как же это так?
     - Оказывается, Курцер нашел в одном из шкафов челюсть шимпанзе, которая
пролежала в земле много времени, в другом шкафу  отыскал  древний  череп  из
курганного  погребения,  то   есть   тоже   ископаемый,   но   принадлежащий
современному человеку, отделил от него часть черепного свода и  составил  их
вместе.
     - Так, - сказал Гарднер и дотронулся до карандаша. - Дальше!
     - А дальше - профессор просто-напросто выбросил Курцера  вместе  с  его
костями. Кажется, даже замахнулся на него палкой.
     - О! Палкой? - с уважением переспросил Гар - Вот как!
     - Да, кажется, мне так именно рассказывала мадам Мезонье.  Впрочем,  не
знаю... Но, во всяком случае, скандал был большой. Курцер много лет скитался
по свету, работал в каких-то бульварных газетах, пока  он  наконец...  -  Он
вовремя остановился: совершенно незачем было обострять отношения.
     - Да! - Гарднер записал на полоске бумаги  несколько  строк,  обвел  их
рамкой и положил карандаш. - Значит, на эту историю вы и  намекали  в  своей
статье? - сказал он тем же тоном, что и начал, показывая этим, что  разговор
окончен и начался допрос.
     "Пока все идет хорошо", - подумал Ганка и почувствовал какое-то смутное
томление, как будто после спокойной  и  строгой  безнадежности  промелькнула
какая-то надежда, и он на миг поверил в нее.
     Гарднер перегнул бумажную полоску вдвое и положил на нее карандаш.
     - Теперь поговорим о вас, - сказал он. - Предупреждаю, что я  хотел  бы
обойтись без третьей степени. Вы ведь знаете, что такое третья степень?
     "Вот оно! - подумал Ганка. - Вот оно самое!"
     - Я думаю, мы с вами договоримся быстро. Вы  человек  культурный  и  не
заставите меня... Ну, одним словом, я хотел бы знать, кто из  друзей  Гагена
сотрудничал в листке "Закованная Европа".
     Ганка  ошалело  смотрел  на   Гарднера.   Он   не   представлялся,   он
действительно ничего не мог понять и даже переспросил:
     - "Закованная Европа"? Листок "Закованная Европа"?
     - Да, да, - повторил Гар - Именно листок  "Закованная  Европа".  А
почему это вас так удивляет?
     - Во-первых, в листке "Закованная Европа" все статьи были подписаны,  а
во-вторых... я ведь не пишу в газетах, у меня  и  слога  такого  нет...  вы,
наверное, путаете меня с кем-то другим.
     - Ни с кем я вас не путаю, - сказал Гар
     Он подошел к шкафу, отпер его, вынул оттуда толстую папку,  полистал  и
вынул из нее конверт.
     - Это ваш почерк? - спросил он. -  Узнаете?  Оно  написано  месяц  тому
назад к Гагену.
     - Да, это мое письмо, - ответил Ганка, тщетно стараясь  вспомнить,  что
же в нем было написано, хотя в то же время твердо  был  уверен,  что  ничего
особенно важного в нем не было, - их отношения с Гагеном никогда  не  носили
характера тесной дружбы.
     - Так, - сказал Гар - Для меня понятно  ваше  молчание.  Вы  имели
связь с редакцией  и  доставляли  ей  сведения  о  зверствах  на  территории
протектората.
     - Я? - изумился Ганка совершенно искренне. Он и понятия не имел, откуда
и как редакция собирает материал, хотя и читал иногда эти страшные  короткие
письма на последней странице  газеты,  под  рубрикой  "В  застенках  средней
Европы". - Откуда я мог бы...
     - Значит, - посмотрел на него Гарднер, - помочь вы нам не хотите?
     - В чем помочь?! - крикнул Ганка и вскочил.
     - Садитесь! Спокойно! - приказал Гар -  Помочь  в  том,  чтобы  вы
очутились на воле.
     - Какой же ценой? - спросил Ганка убито.
     - Ну, о цене договоримся, - успокоил его Гар - Да сидите,  сидите!
Слушайте, доктор, говорю серьезно, не устраивайте мне больше истерик. Больше
одного раза я этого не  выношу.  Итак,  вот.  Назовите  мне  друзей  Гагена,
немного, ну, двух-трех  человек,  и...  идите  к  своим  обезьянам.  Кстати,
передайте  привет  господину  профессору.  Ланэ  говорит,  что  я  осквернил
какой-то его череп... Как его там? Ну? Что у него стоял на  столе?  Какой-то
антропос, кажется?
     - Питекантроп! - свирепо сказал Ганка.
     - Ага, питекантропос. Ланэ говорил мне...
     - Ничего вам не говорил Ланэ, - не выдержал Ганка.
     Гарднер, прищурившись, посмотрел ему в лицо.
     - Не говорил? Ну а если все-таки говорил? Конечно, не исключено  и  то,
что я вам и вру. Ганке говорю про Ланэ, а Ланэ - про  Ганку.  Даже  наверное
это так. Ну а если на этот раз я все-таки  сказал  вам  правду?  Что  тогда?
"Какой крах! Какое падение! Какая беда!" - продекламировал он.
     Ганка пыхтел, молчал и смотрел на пол.
     - Ладно. Оставим пока это. Так вот:  назовите  две-три  фамилии  друзей
Гагена, но, конечно, живых, не повешенных, - и пожалуйста, я раскрываю двери
темницы... Нет ли у Сенеки какой-нибудь подходящей цитаты на этот счет?
     - Господи, как все это глупо! - вдруг воплем вырвалось у Ганки.
     - Что именно? - быстро и учтиво осведомился Гар - Что я  вас  хочу
выпустить на свободу или... что еще?
     Голова Ганки разламывалась на части. Он  был  готов  ко  всему,  прежде
всего к ответу за свои статьи, направленные  против  Кенига,  -  тут  бы  он
мужественно боролся до конца. Но вот его допрашивали о статьях  и  людях,  о
которых он не имел никакого представления, и это оказывалось страшнее всего.
"Что за идиотизм? -  подумал  он  оцепенело.  -  Что  же  я  скажу?  Ведь  я
действительно ничего не знаю  о  Гагене...  Ну  а  если  бы  знал,  -  вдруг
пронеслось у него в голове, - тогда что?" И он по холодел  оттого,  что  эта
мысль пришла ему в голову.
     - Ну? - спросил Гар - В чем же дело? Я жду...
     И вдруг Ганка быстро, неразборчиво залепетал:
     - Господи, как все это глупо! Вы же поймите... поймите, я же  думал,  я
же думал, что вы меня будете спрашивать о нашем институте, а  вот  вы...  Но
ведь я тут ничего, ровно ничего не знаю... Вот вы говорите: Гаген. Говорите,
мой друг! Гаген - мой друг? Какой же он мне друг?.. Совсем он мне не друг. И
он никогда не разговаривал о своих делах.  Вы  его  не  знаете...  какой  он
замкнутый и молчаливый... Он очень, очень молчаливый...
     - Ну, как не знаю! - добродушно улыбнулся Гар - И что  молчаливый,
тоже знаю. Сообщников своих он не назвал, очевидно, именно по  причине  этой
замкнутости... Вот я вас и прошу дополнить эти показания.
     Ганка молчал.
     Гарднер посмотрел на Ганку.
     - Ну и еще одно, чтобы вы  ясно  понимали  свое  положение.  Я  мог  бы
немедленно отправить вас в сад пыток вашего  благожелателя  Коха.  Ну,  того
самого, с которым у вас произошел некий инцидент. Но  есть  ряд  причин,  по
которым я желал бы вас оставить живым. Я думаю, что в  этом  отношении  наши
желания совпадают. Не правда ли? - тут Гарднер опять улыбнулся.
     Ганка был в страшном волнении.
     Во-первых, в словах Гарднера  почувствовалось  ему  что-то  похожее  на
правду Да и в самом деле - не похож был этот допрос на те, которые в гестапо
устраиваются смертникам. Вот того же Гагена допрашивали,  конечно,  не  так.
Он, Ганка, запирается, а его не бьют. По всему видно,  что  Гарднер  задумал
какую-то ловкую комбинацию. Так вот, надо  узнать,  какую  именно,  и  тогда
почему не обдурить этого молодца... Кстати, он и не выглядит особенно умным.
Во-вторых, он, Ганка, думал, что его сразу же  станут  спрашивать  о  работе
института, а тут, как видно, этим вовсе и не  интересуются.  Вот,  например,
его статья только и выплыла в связи с тем, что Гарднеру потребовалось узнать
кое-что из биографии Курцера. Самый же смысл ее остался для него  совершенно
неясным или он не обратил на него особенного внимания.  И  в  самом  деле  -
научная статья по очень, очень частному и специальному  вопросу.  Разве  тут
так легко разобраться, в чем дело? Он вдруг вспомнил, что и при аресте  тоже
не забрали его рукописи, а между тем один из обыскивающих листал  ее,  видел
снимки и диаграммы и все-таки ничего толком не понял.  Значит,  может  быть,
верно, есть надежда вырваться. Но вместе с тем он видел - и это было третье,
- что его не то принимают за совсем другого, близко связанного  с  редакцией
человека, не то действительно что-то вычитали такое в его письме,  что  дает
им основание причислять его к эмигрантским кругам, занимающимся политической
деятельностью. Вот из всего этого следовало немедленно, сейчас  же,  сделать
какой-то вывод, а соответственно с ним и повести себя.
     Но как? Как?
     Голова шумела.
     Он снова заметил, что дрожит.
     Это нелепое и позорное предложение путало все его карты. Ведь  еще  час
тому назад все было ясно, и ясно до такой степени, что и думать ни о чем  не
приходилось. Он знал твердо, что погиб,  и  ему  оставалось  только  одно  -
умереть как следует. Но, кроме того, он знал, что так просто ему умереть  не
дадут. Что перед этим его станут бить, выламывать ему руки, лить в уши и нос
воду, может быть, приставлять к телу обнаженный провод,  -  вот  все  это  и
нужно вынести. Он догадывался, как и кем все это проделывается, и  именно  к
этому и готовил себя. Но то, что потребовал  от  него  сейчас  Гарднер  -  и
потребовал отнюдь не крича и не угрожая, - совершенно  сбило  его  с  толку.
Потом эти шуточки насчет Ланэ. Конечно, Гарднер врет и  издевается...  он  и
сам не скрывает этого... но, Господи, Господи, как все  это  неприятно!  Все
это не то, совсем не то, чего он ждал, чего боялся и к  чему  готовился.  Он
растерянно  и  глуповато  смотрел  на  Гарднера,  и  даже  рот  у  него  был
полуоткрыт.
     А Гарднер тоже смотрел и тоже ждал.
     - Ну что, - спросил он, - подумали?
     - Но я... - начал Ганка и махнул рукой: о чем он мог говорить?
     - Хорошо. - Гарднер взял телефонную трубку и назвал какой-то н
     - Это вы, Бранд? - спросил он. - Этот еще у вас? - Несколько секунд  он
слушал молча. - Так вот что! Быстро кончайте и ведите  его  сюда...  Уже?  У
меня в кабинете!.. Хорошо! Хорошо! Хорошо, Бранд! Так я жду!
     Он положил трубку, взял карандаш и что-то быстро  записал  на  бумажной
ленте.
     - Положение-то вот  какое,  -  сказал  он  миролюбиво.  -  Дела  вашего
института меня не особенно интересуют. - Он усмехнулся. - Конечно,  вы,  так
же как и ваш руководитель, заслужили двадцать раз петлю, но пока это не  мое
дело. Тут действует иное ведомство, и, надо думать, оно доведет это дело  до
счастливого конца. Если вы будете полезны нам кое в чем еще другом, вот  вам
моя рука - я согласен поставить крест  на  всем  вашем  прошлом.  Видите,  я
открываю перед вами все карты. Но для этого необходимо, чтобы вы помогли нам
в другом отношении.
     Дверь отворилась и вошли - сначала офицер, за ним два солдата, а  между
ними...
 
                                Глава пятая 
 
     ...Между ними шел высокий черный человек с короткими жесткими волосами,
тяжелым, четырехугольным лицом.
     Одет он был в глухое черное осеннее пальто с оборванными и болтающимися
пуговицами, очень длинное,  из-под  которого  высовывались  только  красные,
некогда модные туфли с острыми концами.
     Не дойдя шага до стола, он остановился и стал спокойно ждать.
     - Так, -  сказал  Гарднер,  с  удовольствием  всматриваясь  в  него.  -
Отлично. Очень хорошо. Господин Ганка, встаньте и подойдите ко мне.
     Ганка подошел.
     - Скажите, не знаете ли вы вот этого человека?
     - Вовсе он меня не знает, - быстро сказал вошедший.
     - Да! - выпалил вдруг Ганка и осекся: все, что угодно, все, что угодно,
но именно этого не следовало ему говорить.
     - Да, да, - ухватился Гарднер, - знаете, и звать его... ну... ну?..
     - Да не знает он меня, не знает, - сказал длинный  и  обернул  к  Ганке
свое страшное, зеленое лицо. - Я же никогда и не был в этом городе. Я...
     Гарднер встал, кряхтя перегнулся через стол и с наслаждением тюкнул его
тяжелым пресс-папье по макушке.
     - Ты, грязная свинья! - крикнул он, но не особенно  зло.  -  Все  равно
ничего не выйдет. Придется рассказать все по порядку. Уж я из  тебя  все  по
ниточке повымотаю!
     Он бросил пресс-папье на стол и сломал им карандаш.
     Высокий покачнулся, но так же спокойно и окончил:
     -  ...я  же  австриец,  меня   зовут   Отто   Гр   Я   мастер   по
динамоустановкам. - Он как бы машинально провел рукой по волосам и  стряхнул
с пальцев тяжелые капли крови. - Я Отто Грубер! - повторил он.
     - Заткните  ему  глотку!  -  приказал  Гар  Солдаты  подскочили  к
высокому и схватили его за руки. Ганка же смотрел ему в  лицо  и  вспоминал:
где он его видел?
     Вспомнить же было очень просто.
     Год тому назад этого человека действительно привел к нему Гаген, но кто
он такой, не объяснил. Просто сказал:  "Вот  этого  вашего  соотечественника
нужно спрятать на две, на три ночи" (он именно сказал "ночи", а не "дня",  и
Ганка сейчас же обратил на это внимание). Был тогда этот человек  в  цветном
драповом пальто, дорогом и хорошо сшитом, очевидно, по специальному  заказу.
В руке у него была тросточка с ручкой из слоновой кости, и, войдя, он сейчас
же прислонил  ее  к  стене.  И  этот  жест,  почти  машинальный,  спокойный,
очевидно, очень привычный, сразу же запомнился  Ганке.  В  то  время  прошел
небольшой быстрый  дождь,  насквозь  пронизанный  солнцем  и  ветром,  и  на
драповом пальто и серебристой шляпе гостя лежали черные капли  дождя.  Гость
снял шляпу и отряхнул ее. Потом он снял пальто; под ним  оказался  почему-то
очень приличный, но все-таки никак не костюм,  а  просто  комбинезон  синего
цвета. Он отряхнул и его и прошел вслед за Ганкой в комнату. Вечером  пришел
Ланэ и утащил Ганку в театр, а гость остался.
     - Кто это у вас? - спросил Ланэ, и Ганка, застигнутый врасплох,  назвал
ему фамилию гостя.
     - Он нехороший человек! - сказал Ланэ, подумав. - Я ему не  доверил  бы
дом. Вы его хорошо знаете?
     - Ну как хорошо! Нет, конечно, - ответил  Ганка.  -  А  почему  вы  так
говорите, что нехороший? Разве вы...
     - А вы взгляните на его лицо: оно  тупое,  четырехугольное  и  какое-то
тяжелое.  Впрочем,  австрийцы  в  большинстве  такие...  Лафатер,  например,
пишет...
     -  Лафатер!  -  засмеялся  Ганка.  -  Вот  откуда  подуло!   Подождите,
подождите, я скажу профессору, что вы читаете, он вам задаст Лафатера...
     - Нет, нехороший человек, -  вздохнул  Ланэ.  -  Даже  и  без  Лафатера
нехороший: такое тяжелое лицо... Вот увидите.
     Когда Ганка пришел домой, гость сидел перед шахматным столиком, курил и
смотрел на фигуры.
     - О! - сказал Ганка. - Так вы шахматист? Гость встал.
     - Ну, какой там шахматист... Так просто, балуюсь.
     Он был, очевидно, недоволен тем, что его застали за  этим  занятием,  и
даже слегка покраснел.
     - А вот мы сейчас сыграем, - сказал Ганка и весело потер руки. - Ну-ка,
ваши какие? Белые?
     - Да нет, не буду, - засмеялся гость. И опять смущенно: - Я же так, для
себя... Кто это приходил к вам?
     - Разве я вам не представил его?
     - Только фамилию сказали.
     - А!  Так!  Это  мой  товарищ  по  институту,  ученый  хранитель  музея
предыстории Иоганн Ланэ. Он вам понравился?
     - А что? - спросил гость и, подойдя к столу, смешал шахматы. - Я же его
не знаю, но, кажется, добродушный, хороший человек.
     - Почему? - удивился Ганка.
     - А что, разве я не прав?
     - Нет, правы, конечно, если это только опять не по Лафатеру.
     - По чему? - спросил гость и сдвинул брови. - По  Лафатеру?  Это  ведь,
кажется, что-то из области физиономистики? -  нерешительно  вспомнил  он.  -
Нет, я этим не занимаюсь. Но он такой толстый, одышливый...
     - "Толстый - значит  добрый  человек",  -  пишет  где-то  Сервантес,  -
заметил Ганка. - Вы правы, конечно: и хороший, и добрый. Только...
     - Только немного трусливый? - угадал гость.
     - А откуда вы знаете про Лафатера? - нахмурился Ганка.
     - Так! - неохотно ответил гость и стал складывать  шахматы  в  ящик.  -
Когда я еще бегал в школу, у нас на рынке сидел старик и гадал,  и  над  ним
была большая вывеска: "Определение характера и способностей по Лафатеру",  -
вот я и запомнил.
     На другой день они сыграли в шахматы, и гость легко побил Ганку.
     - Что за  черт!  -  сказал  ошалело  Ганка.  -  Нет,  это  случайность!
Давайте-ка еще!
     Сыграли еще раз, и Ганка опять был побит.
     - Чудеса! - сказал Ганка. - Ничего не понимаю!
     Он встал, походил по комнате, пофыркал,  потом  вернулся  к  шахматному
столику.
     - Нет, не могу! - сказал он. - Что ж, вы меня два  раза  обыграли,  как
мальчишку... Я ведь считался... А ну, давайте-ка еще...
     И третий раз Ганка проиграл. Он сначала нахмурился, засопел,  зафыркал,
потом подошел к гостю и хлопнул его по плечу.
     - Ничего не поделаешь, - сказал он, с явной симпатией рассматривая  его
неподвижное четырехугольное лицо, - не гожусь! Вот  тебе  и  Лафатер!  -  Он
довольно потер руки и захохотал. - Вот тебе и Лафатер! - повторил он весело.
     ...Все это вспомнил Ганка, смотря на Отто Грубера,  но  целая  пропасть
была между тем молчаливым, замкнутым, но очень сильным и живым  человеком  и
этим  страшным,  костлявым  призраком,  с  которым  двое  солдат,  очевидно,
неопытных и молодых, делали что-то непонятное. Словно какой-то ветер  прошел
по его лицу и стер все, чем отличается живой человек от мертвеца. Именно  от
трупа, тронутого не тлением, а грязной желтизной медленного  увядания,  была
окаменелая неподвижность лица: и цвет кожи, и даже то неживое спокойствие  и
прямота взгляда, которым он смотрел перед собой.
     "Лафатер?" - почему-то вспомнил Ганка, и вдруг ему показалось,  что  он
сходит с ума...
     А кровь текла и текла.
     Теперь на полу уже была изрядная лужица, и  волосы  на  голове  Грубера
были липкие и красные.
     Солдаты повалили его зачем-то на пол, вернее - не  повалили,  а  как-то
пригнули, и остановились, растерянно пыхтя и  не  зная,  что  же  им  делать
дальше.
     Гарднер встал из-за стола.
     - Господин Ганка, -  сказал  он  громко,  -  так  как  же  звать  этого
человека?
     - Я не знаю, - ответил Ганка.
     - Но вы же сказали "да"? - нахмурился Гар
     - Я ответил: "Да, я не знаю".
     - Позвольте, позвольте! Я спросил вас: "Вы знаете этого человека?" И вы
мне на это ответили: "Да, я знаю".
     - Вы сказали, - поправил Ганка: - "Вы не знаете этого человека?" - И  я
вам сказал: "Да, я не знаю".
     - Ловко! - присвистнул Гар - Выходит, что я вам и  подсказал,  что
вы не знаете? Вот она, школа Курцера! - обратился он к офицеру.  -  Узнаете?
Как я сказал, Ганс?
     - Вы спросили подследственного, -  методически  ответил  офицер,  -  не
знает ли он этого человека, и на это подследственный вам ответил: "Да".
     - Понятно! - Гарднер посмотрел на солдат - те все пыхтели  и  прижимали
Грубера к полу. - Отпустите вы его, - с отвращением сказал Гар
     Солдаты отошли и встали поодаль, опустив красные руки по швам.
     Грубер шумно вздохнул,  поднял  голову,  оперся  рукой  о  пол  и  стал
подниматься.
     Кровь лилась.
     - А ну! - сказал офицер и рывком поднял его с пола.
     - Уведите его! - махнул рукой Гар
     Грубер повернулся к Ганке.
     - Я не знаю, что вы хотели сказать, - проговорил он спокойно, - но если
вы...
     - Да что же это?! - рявкнул Гар - Что  вы  стоите,  как  истуканы!
Выкиньте его!.. Ну!..
     Грубера опять схватили за руки. Офицер подошел,  развернулся  и  ударил
его.
     Все они вышли из комнаты. Гарднер подошел к двери и посмотрел им вслед.
     - Ганс, опять в рубашку его! - крикнул он. - На целые сутки в  рубашку.
Я потом приду, посмотрю сам...
     Он повернулся в Ганке.
     - Вот этого человека видели у  вас  на  квартире,  -  сказал  он  своим
обычным тоном. - А чтобы вы не сомневались больше, я даже скажу и кто именно
его видел. Видел его у вас  доктор  Ланэ.  Он  еще  предупреждал,  что  этот
человек  ему  весьма  подозрителен,  вы  же  засмеялись  и  пригрозили   ему
профессором Мезонье. Кто же он такой?
     Он снова сел за стол, поднял пресс-папье, погладил его и оставил. Потом
взял обломок карандаша, посмотрел на него и бросил в корзину.
     Ганка весь дрожал. Лицо Гарднера в ржавых пятнах прыгало у  него  перед
глазами.
     В такие минуты он понимал, что значит увидеть все в красном свете.
     Его передергивало от лютой ненависти и страха перед  тем,  что  сейчас,
сию секунду, должно произойти.
     "Боже мой, Боже мой, - заклинал он сам себя, - что я сейчас сделаю!" Он
почувствовал легкую дурноту и оперся головой о стену.
     Гарднер сидел и гладил пресс-папье.
     И вдруг, вместо того чтобы броситься на  Гарднера  и  вцепиться  ему  в
горло - в кадык, в кадык, в самый кадык, что так омерзительно выглядывал из-
под галстука! - Ганка пошатнулся, ноги у него подогнулись, и он плюхнулся на
пол.
     Необычайная, туманная слабость охватила его. Он снова ощутил  противный
запах ванили, отныне неразрывный для  него  с  подвалом,  тюрьмой  и  желтой
лампочкой. Потом вспомнил, что Грубер безмолвно стоял, стирая кровь с волос,
и она пачкала ему пальцы и капала на пол.
     Он почувствовал такую тоску  и  такое  отвращение  ко  всему,  что  ему
показалось - сейчас у него лопнет сердце.
     "Лафатер! - подумал он. - Боже мой,Боже мой, ведь это я схожу с ума!"
     - В смирительную рубаху, - сказал тогда ктото над ним, и глаза и щеки у
него сразу стали горячими.
     Потом он сидел почему-то на полу, - почему? почему? почему?  -  смотрел
на Гарднера и плакал.
     Слезы текли у него по лицу, - это было очень неприятно, он не  стыдился
и не стирал их.
     Гарднер наклонился, крепко обхватил его под мышки и  легко  оторвал  от
пола.
     - Опля! - сказал он весело.
     Потом Ганка увидел себя на стуле, и около него на столе  лежали  та  же
полоска бумаги и остаток карандаша.
     - А вы закурите, закурите, это очень  помогает,  -  суетливо  советовал
Гарднер и все совал ему папиросу.
     Потом он зажег спичку, дал закурить и смотрел,  как  Ганка,  посапывая,
всей грудью вдыхал дым.
     - Что, хорошие папиросы? - спросил Гар
     - Очень! - ответил Ганка.
     - Так как звать этого человека? - Ганка молчал. - Молчите? Тогда я  вам
скажу: Войцик, Войцик. Карл Иоганн Мария Войцик, вот как  его  зовут.  И  вы
отлично знаете это. Ну что, угадал я?
     - Нет, - ответил Ганка и отвернулся. - Не угадали. Ничего я не знаю про
этого человека.
 
                                Глава шестая 
 
     Сколько времени прошло с этих пор? Шли часы, может быть, дни,  а  может
быть, и недели. Он просыпался, тупо смотрел на потолок, на противную  желтую
лампочку, большой,  видимо,  цинковый  сосуд,  обмазанный  чем-то  черным  и
пахучим, - дегтем ли, смолой ли, сам черт  не  разберет  чем,  -  на  вторую
постель, что стояла напротив, и его сейчас же снова  поглощало  без  остатка
мутное, расплывчатое пятно без образа и звуков.  Он  так-таки  ничего  и  не
осознавал из происходящего.
     Впрочем, нет, он каким-то верхним  чутьем  не  принимал,  а  знал,  что
камера эта не та и положение его уже не то, другое какое-то, и сам он уже не
тот, что раньше. Как это произошло и что он сделал - этот  вопрос  никак  не
приходил ему в голову. ЭРаз, очнувшись, он увидел, что его сосед поднялся  с
койки. Но ему даже не пришло в  голову  поинтересоваться,  кто  он  такой  и
откуда взялся. Потом он видел, как сосед стоит под лампочкой, держит рубашку
и что-то делает с ее воротом - зашивает, наверное, - а потом, сколько он  ни
приходил в себя, камера опять была пуста - сосед спал, свернувшись калачиком
и прикрывшись с головой одеялом. Значит, была уже ночь.
     Так чередовался и сосуществовал этот ясный, простой и страшный в  своей
простоте кошмар с  глубоким  и  мутным  забытьем.  Желтая  лампочка,  серые,
шершавые стены, вторая кровать напротив и на ней его сосед - вот и все,  что
он помнил.
     В первый раз, когда он пришел  в  себя  окончательно,  сосед  сидел  на
кровати и смотрел на него. Ганка поднял голову и улыбнулся.
     - Ну, как? - спросил сосед, и только сейчас Ганка узнал  его:  это  был
Карл Войцик. - Вам лучше?
     Ганка помолчал, соображая, потом вдруг в ужасе вскочил с койки,  сделал
движение бежать, но сейчас же сел опять. Глаза его были широко  открыты,  он
часто дышал.
     - Что это с вами? - спросил Карл Войцик.
     Ганка молчал.
     - Воды хотите?
     - Разве вас не расстреляли? - спросил наконец Ганка совсем тихо.
     - А что, вы дали такие показания?  -  без  особого  возбуждения,  но  с
интересом осведомился Карл Войцик.
     - Ничего я не давал, - сказал Ганка.
     - Ну, а почему же...
     "В самом деле - почему? Во сне, что ли, приснилось?"
     - Мне показалось, - с трудом выговаривая слова, ответил  Ганка,  -  что
вас расстреляли еще вчера, но теперь я вижу, что вы и тот совсем не похожи.
     Войцик смотрел на него, не  сводя  глаз,  с  какой-то  трудно  уловимой
иронией или насмешкой.
     - Так вас водили смотреть расстрел? - спросил он.
     Ганка опять задумался: что-то все время всплывало  и  сейчас  же  снова
исчезало из его памяти.
     - На расстрел? - спросил он, морщась от усилия вспомнить все. - Водили?
Нет, никуда меня не водили, я и вообще не выходил из кабинета... но  вот  из
окна...
     - Ага! - сейчас же понял все  Войцик.  -  Они  подвели  вас  к  окну  и
сказали: "Смотри! Вот что будет с тобой, если  ты  будешь  упрямиться  и  не
слушать добрых советов". Так?
     - Так! - ответил Ганка. Но сейчас же закричал: - Нет,  нет,  совсем  не
так! То есть так, но...
     - Все так! - Войцик очень твердо сказал это, показывая, что разговор на
эту тему он считает оконченным. - Ну и тогда вы  сделали  все,  что  от  вас
потребовали? Не так ли?
     Ганка схватился за голову и заходил по камере.
     - Я что-то  подписывал,  -  сказал  он  жалобно.  -  Я,  верно,  что-то
подписывал... бумагу какую-то, потом письмо,  потом  декларацию:  "Коммунизм
является только нашим первым противником, за ним пойдет и борьба  со  всякой
демократией! Мы расисты!.." Что-то в этом роде!
     - Очень хорошо, - усмехнулся Войцик, - достойнейший документ!  И  после
того, как вы его подписали, вас  послали  ко  мне  и  приказали:  "А  теперь
запоминай все, что тебе будет говорить твой сосед, - в этом  твой  последний
шанс". Так?
     Ганка молчал.
     - Видите? Опять так. Я не хочу притворяться и поэтому играю  с  вами  в
открытую. Так вот, давайте договоримся наперед: из этого...
     - Боже мой, боже мой! - сказал Ганка в ужасе. -  Этого  не  было...  Но
ведь можно и так подумать! Как же я не сообразил всего этого!
     - Ну вот, - кивнул головой Войцик, - а раз сейчас вы  все  соображаете,
давайте договоримся наперед: ничего у вас не получится. Конечно,  от  такого
поручения вы отказаться не можете... Скажите, они сильно вас били?
     Ганка с величайшим напряжением смотрел на него и молчал. Что-то  смутно
припоминалось ему, но все время ускользало, и он никак  не  мог  уловить  то
основное и единственно важное, что  следовало  поймать  и  вырвать  из  этой
путаницы.
     - Я писал, я, верно, что-то  много  писал!  -  повторил  он  уже  почти
бессмысленно.
     - Ну, понятно! - Войцик грубо расхохотался. - Иначе разве  вы  были  бы
тут? - Он отвернулся и лег на кровать, спиной к Ганке.
     Потом  Ганка  снова  спал,  вернее  -  не  спал,  а  впадал  в  тяжелое
полузабытье, во время которого он помнил, однако, что он находится в тюрьме,
в новой камере, что рядом с ним лежит Карл Войцик, считающий его предателем,
и это, пожалуй, верно, потому что не зря, вовсе не зря его  посадили  в  эту
камеру.
     Сколько времени это продолжалось,  он  опять-таки  не  помнил,  но  его
разбудила чья-то грубая рука, которая трясла его за ворот.  Он  приподнялся,
сильным движением плеча сбросил эту руку и сел на кровати. Перед  ним  стоял
солдат и держал в руке какую-то бумажку.
     - На допрос! - сказал он, а так как Ганка продолжал сидеть  неподвижно,
нетерпеливо добавил: - Давай, давай пошевеливайся! Ты не один у меня!
     ... Когда Ганка возвратился, на столе стояла довольно большая оловянная
миска, по дну которой было разлито  немного  мутной  жидкости.  Рядом  лежал
кусок серого хлеба.
     - Ваша порция, - сказал Войцик, не глядя на него.
     Он сидел на кровати, а перед ним на табуретке стояли какие-то  фигурки,
слепленные из хлебной мякоти. - Ганка не сразу даже понял, что это шахматы.
     -  Что,  хоть  покормили  они  вас  там?  -  небрежно  спросил  Войцик,
передвигая какую-то фигурку.
     Ганка стоял, молча смотря на него, но Войцик сейчас же и забыл о  своем
вопросе. Он  сосредоточенно  смотрел  на  шахматную  доску,  начерченную  на
табуретке, и думал.
     - Да! - сказал он наконец громко сам себе и  усмехнулся.  -  И  так  не
выходит, и так не выходит...
     - Войцик! - робко позвал его Ганка.
     - Да? - он все смотрел на шахматы. - Да, говорите, я вас слушаю.
     - Вы знаете, что они мне сказали?
     Войцик двинул было какую-то фигурку, но сейчас  же  покачал  головой  и
поставил ее обратно.
     - Да, что же они вам сказали? - спросил он равнодушно.
     Ганка глубоко вздохнул и ничего не ответил.
     - Что за черт! - выругался Войцик, не сводя глаз с шахматной фигуры.  -
А если... Нет, так тоже нельзя... Ну, ну, что  же  они  вам  сказали?..  Это
Гарднер, что ли, сказал? - поднял он глаза на Ганку.
     - Да, Гар Он мне сказал: "Раз вы  подписали  декларацию  от  имени
работников института против псевдоучения профессора Мезонье, значит вы наш".
А если бы вы знали, какая это гнусность!
     Войцик молчал.
     - Мне осталось только одно! - сказал Ганка и облизал пересохшие губы.
     - Именно? -поинтересовался  Войцик.  Ганка  нерешительно  посмотрел  на
него.
     - Но вы... - заикнулся он. Войцик молчал.
     - Я выйду и убью Гарднера! - вдруг выпалил Ганка.
     Войцик поднял голову - до сих  пор  он  все  переставлял  шахматы  -  и
посмотрел ему в яйцо, быстро, внимательно и злобно, и снова стал смотреть на
табуретку.
     - Ну конечно, вы мне не верите! - жалобно сказал Ганка, и слезы у  него
потекли по лицу.
     -  Не  покупайте,  не  покупайте  меня,  Ганка,  так  дешево!  -  вдруг
раздраженно заговорил Войцик и повернул к нему свое ненавидящее лицо. - Вы в
этих делах еще новичок. И они вас очень... понимаете, просто очень  нехорошо
проинструктировали. Вы спешите и путаетесь. Это же грубая и топорная работа,
как вы этого сами не понимаете! Скажите  им,  что  они  от  меня  ничего  не
получат! Сегодня или завтра они меня выведут и расстреляют, только этим дело
и кончится, - и он злобно смешал шахматы.
     - Гарднер сказал, что я должен предложить вам передать на волю записку.
Сказать, что меня скоро выпустят, и если вы желаете что-нибудь передать...
     - Господи! - вдруг взмолился Войцик. - И это Гарднер! Но вы-то,  вы-то,
Ганка... Ведь вы же умный человек, вы же должны понимать...
     - Гарднер мне сказал, - продолжал Ганка: - "Конечно, он вам сначала  не
поверит, но внушите ему, что  вас  скоро  выпустят,  -  серьезных  обвинений
против  вас  нет,  и  декларацию  вы  уже  подписали,   а   дело   вел   ваш
университетский товарищ Людовик Дофинэ".
     - Как? - очень удивился и даже испугался Войцик. - Вы и про  декларацию
должны были сказать мне?
     - Да, да, и про нее, и даже именно про нее. Он несколько  раз  повторил
мне и про декларацию и про  то,  что  Людовик  Дофинэ,  мой  университетский
товарищ, был моим следователем: "Так вот Войцику и скажите".
     Войцик покачал головой.
     - Ах, какая сволочь этот Гарднер! - сказал он задумчиво.  -  Ах,  какая
сволочь! Вы знаете, Ганка, он только кажется ограниченным, а на  самом  деле
он очень умный, он умнее всего гестапо. Он знает, что врать и как  врать,  и
вот на этом,  именно  вот  на  этом,  они  действительно  могли  бы  поймать
какого-нибудь юнца.
     - А вас? - спросил Ганка.
     Он спросил потому, что последние слова Войцика для него прозвучали так:
- "Но меня, сударь, вы и на этом не поймали бы".
     - А меня... - в раздумье повторил Войцик и остановился. - Нет, то есть,
может быть, да... То есть, конечно, нет. Но это не потому, что я не  поверил
бы вам, - возможно, поверил бы, и даже конечно  поверил  бы,  но  записку  и
адреса не дал бы. Он еще подумал.
     - А когда вас должны выпустить?
     - Да я ведь не знаю, выпустят ли, - сказал тускло Ганка. У  него  опять
начала болеть голова и становилось душно и мутно. - Он сказал мне:  "Сегодня
или завтра отпустим".
     - Понятно! Выпустят, Ганка, обязательно выпустят! Вы им теперь нужны...
- Он криво усмехнулся. - А вот Людовика-то  Дофинэ,  очевидно,  уже...он  не
договорил и щелкнул себя по затылку.
     Ганс посмотрел на него с удивлением.
     - Вы меня не так поняли, - сказал он. - Какой Людовик Дофинэ? Никто  со
мной, кроме Гарднера, не говорил. А Дофинэ и на свете-то не существует.
     - Не существует? - переспросил Войцик. - Да, теперь,  конечно,  уже  не
существует. Раз Гарднер вам  назвал  его  фамилию,  значит,  больше  его  не
существует.
     - А разве?.. - начал Ганка испуганно.
     - "Разве он был?" - хотите вы спросить. В том-то и дело, что  был...  И
университет  окончил,  и  сторонником  народного  фронта  был,   и   работал
следователем в гестапо но нашему поручению. Видите,  все  это  Гарднер  учел
вполне трезво. И если ошибся, то только в одном.
     - В чем же? - спросил Ганка.
     - В том, что ни адреса, ни письма я вам все-таки не дам.
     - Вы не доверяете мне по-прежнему? -  спросил  Ганка  после  некоторого
молчания.
     - Нет, не по-прежнему! - ласково улыбнулся Войцик и дотронулся  до  его
руки. - Теперь я не доверяю вам больше прежнего, потому  что  знаю,  что  вы
непременно попадете опять в руки Гарднера.
     Войцик откинулся на  стену  и  закрыл  глаза.  Вид  у  него  был  очень
утомленный. Так прошло  много  времени.  Потом  он  провел  рукой  по  лицу,
посмотрел на Ганку и улыбнулся.
     - Да, - сказал он. - Это уже все. Кто-то выдает, и умело  выдает.  Что,
вам велели с моей запиской сейчас же прийти к ним?
     Ганка покачал головой.
     - Нет, просто сказали, чтоб я выполнил как можно лучше ваше поручение и
больше ни о чем не думал.
     - Умно! - усмехнулся Войцик.  -  И  умно,  и  дальновидно!  Чем  дальше
знакомлюсь с Гарднером, тем больше отдаю ему должное. Ясно, что он  серьезно
рассчитывает на вас, и какое счастье, что он ошибается. В этом и есть  залог
его гибели, Ганка!
     - Господи! - крикнул Ганка и бросился к Войцику. - Если  бы  вы  только
знали... Если бы вы только знали, что я сделал, подписав эту  подлость...  Я
же... я же погубил профессора! Он не  выдержит,  когда  увидит  мою  подпись
рядом с подписью Ланэ, и если бы вы знали еще...
     -  Знаю,  все  знаю,  голубчик,  -  ласково  сказал  Войцик.  -  И   не
рассказывайте мне ничего больше, не надо, я и так все понимаю.
     Ганка встал, провел рукой по лицу и тяжело сел опять на табуретку.
     - Что же мне делать? - спросил он тихо и как-то исступленно.
     - Теперь я вас спрошу: как вы считаете, они вас действительно выпустят?
- спросил Войцик, что-то соображая.
     - Да, если  соглашусь  и  дальше  поддерживать  декларацию,  которую  я
подписал.
     - Отлично! - Войцик дотронулся до плеча  Ганки.  -  Обещайте  все,  что
угодно, подпишите еще десять деклараций. Если подписали одну, остальные  уже
не имеют значения, но выходите обязательно  -  вы  будете  нужны.  Вы  очень
будете нужны, и если меня не расстреляют сегодня же...
     - Как? - вскочил Ганка. - Но Гарднер мне говорил совсем другое. Я  даже
так мог понять, что они вас не считают даже особенно опасным преступником.
     - Конечно, они хотели вам это внушить, - опять улыбнулся Войцик. - Нет,
Ганка, они отлично понимают, сколько  я  стою,  и  если  я  не  передал  вам
записку, значит делать им со мной нечего. Понимаете?
     - Да, -  сказал  Ганка.  Что-то  давило  грудь  и  не  давало  свободно
говорить. Снова начинала болеть голова. - Да, - повторил он  и  сам  услышал
свой голос со стороны,  как  будто  бы  говорил  не  он,  а  кто-то  третий,
находящийся с ним рядом. - Я понимаю вас, и раз вы...
     - А раз со мной больше нечего  делать,  значит,  надо  меня  как  можно
скорее... ликвидировать! И как можно скорее! А то я,  пожалуй,  сумею  найти
способ предупредить товарищей как-нибудь иначе. Каждый  прожитый  мною  день
повышает на это шансы. Понятно?
     Ганка кивнул головой.
     - А через вас я все-таки ничего передавать не буду и никакого адреса не
назову... Но вот что, Ганка! Если вы можете выбраться, то выбирайтесь, - вот
и все. И обязательно запомните про Людовика Дофинэ. Это очень важно.
     - Вы железный человек, -  сказал  Ганка,  -  и,  знаете,  я  это  понял
почему-то еще тогда, когда мы играли с вами в шахматы. Такие только и  нужны
в наше время. А я...
     - А вы? - спросил Войцик. - Вы какой?
     - Я? - Он беспомощно развел руками. - Видите,  какой?  -  сказал  он  с
жалкой усмешкой. - Очень нехороший.
     - Из мяса, нервов и костей? - серьезно спросил Войцик.
     - Еще хуже. Только из нервов!
     - Да! - Войцик что-то долго смотрел в лицо Ганки. - А вы знаете,  перед
самым арестом как-то случайно мне попала в руки книга о Кампанелле, и я стал
думать о нем.
     - О Кампанелле? - все больше и больше удивлялся Ганка. -  Но...  почему
же именно о Кампанелле?
     - Да, о Кампанелле, - твердо сказал Войцик. -  О  человеке,  всю  жизнь
мечтавшем о городе солнца. Он ведь тоже много перенес,  он  больше  двадцати
лет просидел в подземной тюрьме и писал там сонеты. Писал, может быть, между
двумя допросами, которые всегда кончались  дыбой  или  "испанским  сапогом".
Помните это: "Я двенадцать часов провисел на дыбе и  потерял  за  это  время
шестую часть своего мяса". Но пять шестых этого страшного, истерзанного мяса
продолжали жить, страдать, бороться  и  мечтать!  Вот  что  главное,  Ганка:
мечтать! О городе солнца,  который  будет  построен  после  того,  как  его,
Кампанеллу, снимут с веревки и бросят в яму. И он верил, он пламенно  верил,
что такой час придет и город солнца будет  создан!  А  какая  нечеловеческая
сила веры в будущее была у него, Ганка! Я  когда-то  переводил  его  сонеты.
Помню, он писал в тюрьме:
 
                     Заклеймено проклятьем без предела 
                     То сено, что нескошенным истлело. 
                     Вот так же будет поздно или рано 
                     И с царством многолетнего тирана. 
 
     Он помолчал.
     - И вот, я так же сижу  в  тюрьме,  как  и  он,  я  так  же  борюсь  за
освобождение своей родины, но только я счастливее  его:  я  знаю,  и  твердо
знаю, что город солнца непременно будет построен, а он мог только мечтать об
этом.
     - Да, - сказал Ганка, - я теперь тоже верю в это. Но я еще не  заслужил
того, чтобы вступить в этот город. Я  не  сделал  ничего,  чтобы  миру  было
светлее.
     - Но вы знаете, что нужно делать? - спросил Войцик.
     Ганка посмотрел на него.
     - Кажется, знаю, - сказал он коротко.
     Они оба помолчали.
     - И вот сегодня, - сказал вдруг Войцик, - я умираю за него, хотя у меня
в нем нет ни  одного  знакомого.  Вы  знаете,  -  спросил  он  неожиданно  и
совершенно вразрез разговору, - что такое смирительная рубашка?
     Ганка посмотрел на него удивленно.
     - При чем же... - заикнулся было он, но сейчас же ответил:  -  У  Джека
Лондона  есть  целый  роман  о  ней.  Он,  кажется,  так  и   называется   -
"Смирительная рубаха".
     -  Это  что-то  о  переселении  душ  и   странствии   по   временам   и
пространствам? - поморщился Войцик - Знаю, читал! Нет, это что! Я говорю про
настоящую смирительную рубаху. Вас затягивают в нее так, что  тело  начинает
сразу болеть и пульсировать так, как одна сплошная  рана...  Ах,  какая  это
боль! У вас сразу же отмирает тело, отмирает, но продолжает чувствовать, как
будто вас положили на швейную машинку и прострочили несколько раз. Потом вам
загибают руки и пропускают через ноги. Одним словом, затягивают  узлом...  И
кровь заливает глаза, вы лежите и только  одной  полоской  живота  касаетесь
пола, все остальное находится в  воздухе.  Через  пять  -  десять  минут  вы
теряете сознание. Я в ней пролежал свыше суток и знаю, что  это  такое.  Это
было еще два года тому назад. Так вот, лежа в ней, я вспомнил  Кампанеллу  и
подумал...
     Он не успел докончить. Отворилось маленькое круглое окошечко на двери и
сейчас же захлопнулось. Потом загремели ключи.
     - Это за вами! - быстро сказал Войцик. - Скажите,  что  я  засмеялся  и
плюнул вам в лицо. Про Дофинэ вы мне не сказали: забыли фамилию.
     Он обернулся на дверь - ее все отпирали - и быстро сунул Ганке руку.
     - Когда вы возвратитесь, меня уже тут не будет. Но  вспоминайте  иногда
обо мне, если вам все-таки удастся увидеть, как строят город солнца...
     Внезапно он отскочил от Ганки.
     Дверь приоткрылась. На пороге стоял солдат с бумагой в руках.
     - Ганка, - вызвал он, - собирайтесь!
     - До свидания, Войцик, - сказал Ганка.
     Войцик ничего не ответил.
     Когда дверь закрылась и звонко щелкнул  замок,  он  опять  выдвинул  на
середину камеры табуретку и расставил шахматные фигуры в  том  порядке,  как
они стояли до прихода Ганки. Он сделал несколько ходов,  покачал  головой  и
смешал фигуры.
     Потом встал и заходил по камере.
     - Так-то, Ганка! - сказал он, останавливаясь перед  дверью.  -  Так-то,
дорогой! Может быть, вы и не убьете Гарднера, но все-таки, все-таки...
 
                               Глава седьмая 
 
     Миссия, которую Курцеру пришлось взять на себя, была  ему  явно  не  по
сердцу.
     Не то чтоб этому хорошо выдрессированному, цепкому, умному и совершенно
беспринципному  человеку  претили  воспоминания  о  пережитом   им   некогда
унижении. Этот дикий крик, ругань  на  двух  языках  сразу,  летящие  кости,
бесноватая  фигурка  профессора  -  все  это  теперь,  за  давностью  лет  и
огромностью событий, происшедших за этот промежуток, совершенно  выветрилось
из памяти и теряло свой обидный смысл, и не родственные чувства  говорили  в
нем и уж конечно не совесть, в существование которой он не верил  и  в  свои
лучшие годы. Никак не все это  заставляло  его  отказываться  от  поручения,
навязанного ему ведомством, с которым он не был  связан  уже  пять  лет.  Он
отказывался потому, что считал совершенно бесполезным, смешным, а  для  себя
так и просто унизительным действовать так, как ему предлагали.
     - Этакая мерзость! - говорил он, и даже его красивые губы кривились при
этом, как от сильного отвращения. - Боже мой, что  за  мерзость  и  идиотизм
задумали эти мартышки!
     И когда в министерстве речь дошла до этого,  он  тоже  (хотя,  конечно,
далеко не с такой энергией и ясностью) высказал примерно те же мысли.
     - К чему эта актерская игра? - сказал он недоуменно, разводя руками.  -
Эти хитросплетения и интриги?  Что  это  за  смесь  великого  инквизитора  с
чиновником гестапо, когда для разрешения всех этих вопросов требуется - вот!
- и он слегка хлопнул себя по карману.
     Но  маленький  черноволосый  человек  с  длинным   черепом,   большими,
лунатическими, как у ночных птиц, глазами в ответ на это честное и туповатое
- нарочно туповатое - недоумение только улыбнулся и покачал головой.
     - Мы должны группировать вокруг себя лучшие умы Европы, - сказал он.  -
Выиграть войну физически на поле сражения, - это, разумеется, очень много, -
он поднял кверху палец, - очень много! Но еще далеко не все. После этого  ее
надо еще выиграть и морально, в  умах  людей.  Помните,  что  самые  великие
события совершаются в мозгу. Вот чего не понимают бравые молодцы из военного
ведомства.
     - Извините, -  сказал  Курцер  хмуро,  -  но  и  я  этого  не  понимаю.
Принципиально не понимаю. Для меня это все  слишком  тонко.  По-моему,  так:
если я придавил врага ногой к земле, то он подавлен  физически  и  морально,
победителем он себя уже никак не почувствует. Кулак хорош уже тем одним, что
он одинаково формирует и тело и душу. А  все  эти  хитросплетения,  уговоры,
актерство... - Он махнул рукой. - Нет, все это мне никак не по душе.
     - И, однако, - сказал черноволосый уродец, - вы в  свое  время  отлично
справились с  серией  статей,  написанных  по  нашему  заказу.  То,  что  мы
предлагаем вам сейчас, по существу, только продолжение этой же работы. Мы не
выдумываем вам ничего нового.
     - Видите ли, - хмуро сказал Курцер, - тут есть принципиальная  разница!
Я журналист и могу написать все, что вам угодно, но  между  тем  временем  и
нынешним - целая пропасть. Тогда наши танки еще не ползли по  улицам  столиц
Европы. Профессор Мезонье был для нас недосягаем. Сейчас же все, что  нужно,
вы можете получить прямо через Гарднера. Это будет и скорее и крепче.
     - Вот что, господин Курцер, - сказал уродец после некоторого  молчания.
- Может быть, у вас тут, - он пошевелил пальчиками,  -  замешано  что-нибудь
сугубо личное?.. Вы ведь понимаете, о чем я говорю?.. Может  быть,  мы  и  в
самом деле плохо разбираемся в  ваших  семейных  отношениях?  Тогда  скажите
прямо, и если это так, то...
     - Это совсем не так, - сказал Ку - Я поеду и буду делать  то,  что
вам угодно. Но, - он хмуро улыбнулся, - я, как Наполеон,  никогда  не  люблю
делать бесполезные вещи. Где достаточно физической силы, там  не  надо  этих
обезьяньих кривляний. Впрочем... - он встал с  места.  -  Да  будет  так.  Я
человек ясных и прямых линий. Приказано -  и  я  делаю.  -  Он  помолчал  и,
подумав, добавил: - Вот вы говорите: "моральная победа в мозгу людей".  А  я
хорошо знаю, что такое эти самые моралеобразующие силы в их чистом  виде.  Я
видел и знаю, как изменяется и психика и нравственность под дулом браунинга.
Повторяю: я глубоко убежден, что враг, сбитый с  ног  ударом  моего  кулака,
быстро переходит в мою веру.
     Черноволосый засунул руки в карманы пиджака и от этого  сразу  сделался
еще меньше и тщедушнее.
     - А если нет? - спросил он, с любопытством смотря на Курцера.
     - Значит, я его недостаточно побил, и надо  ударить  в  другой  раз,  и
покрепче.
     - И все? - спросил уродец.
     Курцер слегка  пожал  одним  плечом.  Этот  разговор  начинал  серьезно
раздражать его. Он вынул зажигалку, повертел ее в руках, подбросил  и  снова
спрятал в карман.
     - Конечно, - сказал он медленно, - есть такие злобные и упорные гадины,
которых никакие побои ничему не научат, но таких меньшинство. Я понимаю, как
можно бить для того, чтобы убить, но как сначала бить,  а  потом  убедить...
Нет, это никак не укладывается в моей голове.
     Черноволосый уродец стоял по-прежнему неподвижно.
     - Конечно, - сказал он, - вы будете действовать  в  тесном  контакте  с
Гарднером, и если ничего не выйдет, то...
     - Это-то я понимаю, - сказал Ку - Но если бы с профессором Мезонье
говорил один Гарднер, то результат был бы такой же.
     Уродец посмотрел на Курцера прямо, открыто и пристально. В его  больших
черных глазах что-то на мгновение зажглось и сейчас же потухло, он даже  как
будто слегка зевнул.
     - То, что я знаю о профессоре Мезонье, - сказал он вяло,  -  заставляет
меня не согласиться с вами. Успех императивных мер, по-моему,  здесь  больше
чем сомнителен.
     - А вы думаете, я сколько-нибудь  надеюсь  на  успех?  -  сказал  вдруг
Курцер зло и раздраженно. - Гарднеру все равно придется вступиться рано  или
поздно, но лучше бы сразу было начать с него... - И он взялся было за шляпу.
     Уродец глубоко вздохнул, вынул руки из карманов и прошел к столу.
     - Одну минуточку! - сказал он. - Я вам кое-что дам на дорогу.
     Он выдвинул ящик стола и выкинул несколько книг в разноцветных бумажных
обложках.
     - Вот, посмотрите, - сказал он, - в особенности этот том  "Ежемесячного
обозрения наук и искусства". Здесь есть интересная статья доктора Ганки.
     Курцер быстро взглянул на него, но  он  не  улыбался,  и  птичьи  глаза
смотрели по-прежнему прямо и тускло.
     - Я знаю эту статью, - сказал Курцер и взял журнал.
     - Ну и отлично, - облегченно вздохнул черноволосый уродец. - А как ваше
самочувствие вообще?
     - Благодарю вас, - хмуро сказал Ку - Оно таково, что  я  полностью
выполню все, что вы мне поручили.
     Придя домой, он долго ходил по кабинету, насвистывая какую-то идиотскую
арийку, что-то думал, соображал и наконец сел за стол и начал писать.
     Так его и застал Гарднер, которому он вручил письмо.
     - Заверьте его, - сказал Курцер, - что я немного болен, лежу в кровати,
но через несколько дней буду в городе.
     Гарднер посмотрел на него в недоумении.
     - Значит, вы не войдете в город вместе с нами? - спросил он.
     Ему  под  секретом  рассказали,  что   Курцер   назначается   имперским
наместником этой новой  провинции,  или  протектората,  и  вступает  в  свои
обязанности немедленно. Про миссию же специального порядка он знал смутно  и
не все, ему только специальным отношением из министерства запретили касаться
профессора Мезонье без ведома или санкции Курцера. О родстве  же  Мезонье  и
Курцера он знал до сих пор только то, что сообщали ему  в  министерстве,  то
есть, по существу, ничего, кроме голого факта,  который  мог  быть  расценен
по-разному. Даже настоящие намерения Курцера ему были не вполне известны.
     "Во всяком случае, профессор не особенно  обрадуется  этому  письму,  -
быстро решил Гарднер, смотря, как Курцер вертит в  руках  зажигалку.  -  Да,
если такой начнет чего-нибудь добиваться..."
     А Курцер спрятал зажигалку, подошел к столу, отпер нижний ящик и  вынул
оттуда продолговатую и желтую, как спелый южный плод,  бутылку.  Взял  ее  в
руку, подошел к окну и посмотрел в стекло, как в грань какого-то гигантского
кристалла.
     - Тысяча восемьсот восьмого года! - сказал он с гордостью и поставил ее
на стол. - Войти вместе с вами в город? Нет, зачем же?! - Он усмехнулся так,
что даже Гарднеру стало неприятно. - Нет, я запоздаю недели  на  две.  Пусть
там посмотрят на вас и подумают. На это тоже надо дать время. Если  я  приду
сразу, многие из них и  не  почувствуют  вашей  руки,  а  они,  -  он  снова
усмехнулся, - должны хорошенько войти во вкус всего, что творится.
     "Вот сволочь! - оцепенело подумал Гар - Он даже и не скрывает, что
я ему нужен как черный фон. Видите ли, мы должны быть плохи потому,  что  он
хочет быть хорошим. Да что я ему - негр, что ли?"
     - Скажите, - спросил он официальным тоном, сдвигая брови, - что ж я-то,
собственно, тогда должен делать? Сотрудников института мне,  значит,  нельзя
трогать ни под каким видом? Так, что ли?
     Тут сзади него  что-то  хрипло  и  пронзительно  закричали.  Он  быстро
повернулся.
     Сердитый синий попугай с длинным хвостом сидел  на  жердочке  и  что-то
злобно выкрикивал, хватаясь клювом на решетку.
     - Арра! Аррра! Арррра!! - надрывался попугай, и сейчас  же  из  другого
угла на этот крик кто-то ответил тонким лесным стрекотаньем.
     - Тцит, тцит, туит,..
     Потом помолчал немного и опять:
     - Плень, плень, плень, сссс!
     Гарднер посмотрел туда и только сейчас увидел, что между двумя книжными
шкафами, в углу кабинета, стоит большая клетка с  косой  плетеной  решеткой,
которую он сначала тоже принял за шкаф. Вглядываясь  в  нее,  он  рассмотрел
смутный силуэт срубленного дерева, целиком внесенного в клетку, а на  грубых
суках его - разноцветные комочки пуха: это все сидели мелкие лесные  птички,
устроившиеся на ночной отдых.
     "Черт! - подумал ошалело Гар - Что это у него за  Ноев  ковчег?  И
доволен, сволочь! Стоит улыбается... Да полно, не  сумасшедший  ли  он?  Вон
глаза у него какие!"
     - Арра! Арра! Арра! - надрывался  попугай  и  вдруг  забил  крыльями  и
заговорил: - Герр Кррцер, сахарру, сахарру, герр Кррцер!
     Курцер сиял.
     - Мой зверинец! - сказал он гордо.  -  Знаете,  с  мальчишеских  лет  я
занимаюсь птицеловством. Это вот гиацинтовый  ара,  очень  редкий  вид,  уже
почти совершенно  вымерший.  Этому  экземпляру  лет  пятьдесят.  Вы  знаете,
попугаи очень долго живут. Гумбольдт, например, рассказывает такое...
     "В зверинец бы тебе поступить зазывалой",  -  злобно  подумал  Гарднер,
почему-то ожесточаясь все больше и больше, и в это  время  сердитый  попугай
как будто что-то надумал и радостно закричал:
     - Гарррднер, герр Гарррднер!
     Это  было  так  неожиданно,  что  Гарднер  чуть  не  сел  на  пол.   Он
вопросительно посмотрел на Курцера.
     Тот стоял неподвижно, но все лицо его светилось от тихого восторга.
     - Он знает имена всех моих знакомых, - сказал он с гордым умилением.  -
Подойдите, Гарднер, дайте ему кусочек сахару. Смотрите, какая память! Я  ему
вчера только раза три сказал вашу фамилию.
     Он подбежал к столу, выдвинул ящик и достал оттуда  несколько  кусочков
сахара.
     - Дайте, дайте ему кусочек из собственных рук! - шептал он в  умилении.
- Вот вы увидите, какая это чудесная птица...
     "Да что он, в самом деле сумасшедший?" - думал  Гарднер  уже  почти  со
страхом, а тот все совал и совал ему в руки с
     Наконец Гарднер взял его и подошел к клетке.
     Увидев его, гиацинтовый  ара  задвигался,  перебирая  жердочку  черными
жесткими ногами в крупных чешуйках, высунув нос и как-то боком, с  привычной
деликатностью только тронул с
     Гарднер положил ему в клюв кусок сахару, и тогда попугай, так же быстро
скользя по жердочке, отодвинулся на середину и сочно разгрыз его.
     - А! А! - закричал он и забил крыльями.
     И сейчас же Курцер пояснил с материнской гордостью.
     - Видите, какой умный: съел и благодарит!
     - Тцик, тцик, тцик, тсс, - раздалось сзади.
     Курцер подошел к шкафу и нажал кнопку. Вошел слуга.
     Курцер вынул часы.
     - Восемь часов! - сказал он значительно. - Пора зажигать огонь.  Почему
клетка не покрыта? Видите, птицы беспокоятся оттого, что не могут заснуть.
     - Теньк, теньк, теньк, - снова сказала клетка.
     - Слышите? - нахмурился Ку
     "Сумасшедший!  -  подумал  Гарднер  уже  с  глубокой  уверенностью.   -
Несомненно, сумасшедший! Вот и у Геринга звери и птицы по всему замку".
     Слуга принес большое белое покрывало и набросил на клетку. В ней  сразу
все затихло.
     Курцер зажег электричество,  взял  со  стола  бутылку  и  поднес  ее  к
настольной   лампе.   Она   вспыхнула   и    засветилась,    как    огромный
прозрачно-золотой кристалл.
     - Нет, почему же не арестовывать, - сказал Ку - Ни в  коем  случае
вам никого из них не следует щадить! Наоборот! Сразу же арестуйте  двух  или
трех сотрудников института! Даже прошу -  сделайте  это  как  можно  грубее.
Хорошо, если вы сумеете проделать все это в присутствии  самого  профессора,
так, чтобы он видел.
     Он вдруг улыбнулся злобно и криво.
     - Я же должен явиться спасителем! Так, понимаете, нужно же мне  кого-то
спасать и от кого-то спасать. Вот вы и должны мне в  этом  помочь!  Ну  а  в
общем-то, - он махнул рукой, - конечно, это  никчемное  и  вполне,  кажется,
бесполезное дело! Впрочем, посмотрим!
     "Нет, не сумасшедший, - подумал Гарднер, смотря  на  его  ясные,  рысьи
глаза, - а просто скотина!"
     И от этой мысли ему сразу стало легче.
     Уходя, он уносил с собой том "Ежемесячного обозрения" и довольно твердо
знал, что ему нужно делать, кого арестовывать и даже с чего начинать  первый
допрос. И вот неожиданный просчет у обоих. В дело вмешался Карл Войцик.
 
                               Глава восьмая 
 
     Никогда так быстро не менялись у Карла Войцика следователи, как в  этот
последний допрос.
     Их было двое. И первым начал с ним  разговаривать  Гарднер,  сейчас  же
после того, как отпустили Ганку.
     В коридоре Войцика  остановили,  посадили  на  скамейку  и  надели  ему
наручники. Потом подняли за локти и повели дальше.
     Шли долго. Лифт не работал. Прежде чем добраться до кабинета  Гарднера,
им пришлось миновать несколько  коридоров  и  лестниц.  На  каждой  площадке
Войцик непременно останавливался, как будто для  того,  чтобы  отдохнуть,  и
осматривался по сторонам.
     То, что здание сразу же заняло гестапо, спасло его от разгрома. Большая
часть обстановки сохранилась. Кое-где на площадках стояли даже пальмы, а под
ними, на лавках, явно принесенных со стороны, кучками сидели солдаты.
     Личный кабинет Гарднера помещался так высоко, что в выходящем  во  двор
огромном венецианском окне не было даже решетки. Проходя по  кабинету,  Карл
Войцик по привычке заглянул в него -  он  увидел  далеко-далеко  внизу  угол
двора, а на нем несколько  лоснящихся,  новеньких  автомобилей,  похожих  на
жужелиц.
     "Да, отсюда уже не выпрыгнешь", - подумал он.
     Быстро оглядел кабинет и сразу же понял,  что  Гарднер  в  нем  устроил
склад награбленного. Пол застилал дорогой гобелен, на котором в пестром бес-
порядке мешались безбородые  мужчины,  нагие  женщины,  развалины  какого-то
многоколонного храма, а между ними - горящие треножники, жезл с  воробьиными
крылышками, лавры, доспехи, мечи и белые лошади.
     "Краденый", - подумал Войцик.
     Он отыскал глазами в углу кресло, наискосок от стола,  пошел  и  сел  в
него, и тогда над ним с темнооливкового полотна наклонилась  Венера,  только
что вышедшая из породившего ее океана, и посмотрела на него с тихой и мудрой
улыбкой. С ее тела спадала на сиреневый песок побережья самая легкая вещь  в
мире - морская пена - тот единственный материал, из которого она могла  быть
создана даже богами.
     "А вот Еву синайские евреи просто вылепили из куска сирийской глины"  -
почему-то смутно подумал Войцик. Он поднял глаза и увидел Гарднера.
     Гарднер сидел  за  столом,  поглаживая  бронзовую  чернильницу  в  виде
лотоса, и лиловатые губы его уже вздрагивали.
     "И лотос этот тоже украл", - пронеслось в голове Войцика.
     - Вам никто не  предлагал  садиться,  -  вдруг  с  раздражением  сказал
Гарднер и приподнялся со стула. - А ну, встать сейчас же!
     Войцик только хмыкнул и заложил ногу за ногу.
     - Зачем вы так кричите? - спросил он спокойно. - Вы же знаете,  стоя  я
разговаривать не буду.
     - Не будете? - спросил Гарднер мурлыкающим голосом. -  А  не  много  ли
берете на себя? Будете! Заставлю!
     - Имейте в виду еще вот что, - продолжал Войцик так же  спокойно,  -  я
ведь отлично понимаю, для чего вы меня сегодня вызвали.
     - Понимаете? -  ласково  спросил  Гарднер,  и  тонкие  губы  его  опять
вздрогнули.
     - Ну, разумеется, - спокойно и даже небрежно ответил Войцик.
     - А что же вы  такое  знаете?  -  спросил  Гарднер  с  той  же  сладкой
ненавидящей улыбкой, рассматривая его четырехугольное  лицо,  все  в  темных
пятнах и подтеках.
     Войцик быстро вздохнул, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
     - Что, не выспались? - снова спросил Гар - Камера плохая?
     - Нет, почему же, камера как  камера,  -  мирно  ответил  Войцик.  -  В
других, наверное, набито по сто человек, но с тех пор как вы посадили ко мне
эту сумасшедшую мартышку, я еще не сомкнул глаз.
     Гарднер улыбнулся одной щекой и пожал плечами.
     - Ничего не понимаю, - сказал он. - Мартышка - это Ганка,  конечно.  Но
отчего же вдруг "мартышка"? Я же думал, наоборот: вот старые друзья, есть  о
чем поговорить, - а он  мне  вдруг  "мартышка".  -  Он  снова  повернулся  к
Войцику. -  Вы  что,  может  быть,  думаете,  что  он  вас  выдал?  Нет,  не
беспокойтесь, я знал ваше настоящее имя еще до ареста. Да, так чем  же  плох
Ганка?
     - Свел его с ума, да еще и спрашивает.
     - Кто? Я? - удивился Гарднер и даже руку приложил к груди.
     - Да, вы. Уж не знаю, чем только, но теперь он совсем невменяемый.  Тем
не менее, - добавил он вдумчиво, - я вам очень благодарен за это соседство.
     - Тронут, донельзя тронут, Карл Войцик, - слегка поклонился Гар  -
Постараюсь и в дальнейшем  заслужить  вашу  благодарность.  -  Он  помолчал,
побарабанил пальцами по столу и спросил:  -  Ну  а  почему  же  вы  все-таки
благодарны-то? Вот заснуть не можете, а за что-то благодарите.
     - Видите ли,  -  ответил  Войцик,  -  история  с  Ганкой  показала  мне
совершенно ясно, что вы превращаетесь в старого идиота.
     Лицо Гарднера вздрогнуло, но он только  глубоко  и  медленно  вздохнул,
откинув назад голову.
     - Вы меня интригуете, - сказал он, чуть помедлив, тем же вздрагивающим,
чуть мурлыкающим голосом. - Из чего же вы это вывели?
     Войцик очень долго, что-то с минуту, сидел молча.
     Прислонясь к стрельчатому окну, чернью на светлом фоне, Гарднер смотрел
на него неподвижно и тоже молчал.
     - Что за идиотскую историю вы с Ганкой выдумали? -  спросил  Войцик.  -
Что я ему должен был передать? Для чего это все?
     - Разве он сказал, что я подослал его к вам? -  спросил  Гарднер  после
некоторого молчания и отошел от окна.
     - Ну вот, сказал! Непременно нужно, чтобы он сказал! Он и вообще-то  не
мог связать двух слов - так его перепугали. Даже имя следователя и то забыл.
Ну, скажите, скажите по совести: кто же подсаживает таких дурней?  Посмотрел
я на него - дрожит, трясется, плачет... Тьфу! И  жалко,  и  противно.  И  вы
могли поверить, что я полезу в такую  петлю?  Ах,  какая  грубая,  шаблонная
работа. Ведь вот  дураком  я  вас  не  назову,  а  ведете,  себя  совершенно
по-идиотски. Да, да, по-идиотски.
     Гарднер быстро подошел к столу, наклонился над  ним,  выдвинул  ящик  и
начал шарить в нем - все это так, чтобы лица его не  было  видно.  Когда  он
повернулся вполоборота, Войцик с удовольствием заметил, что губы  его  стали
подрагивать.
     - Я же знаю, - продолжал он беззаботно, - раньше вы работали и лучше  и
чище, сознаюсь, мы вас боялись, ну а теперь,  посудите,  чего  вас  бояться?
Кулака, что ли? Ну да ведь у любого ефрейтора он больше вашего,  и  бьет  он
куда лучше, - он с  сожалением  покачал  головой.  -  Ведь  вы  же  все-таки
интеллигент, Гарднер, как там ни крутись, - сказал он проникновенно, - вы  и
бьете-то с каким-то завыванием  и  восторгом.  А  тот  просто  -  молотит  и
молотит, пока не забьет в гроб. Нет, нет, вы определенно стареете, вам  пора
ехать на кислые воды. Вы же в самом генеральском возрасте.  Геморроя-то  еще
нет?
     - Я-то поеду, я-то поеду на  курорт,  -  резко  повернул  к  нему  лицо
Гарднер, - а вот вам-то не увидать своего города солнца. Через полчаса я вас
отправлю в яму! В яму! Вот что, в яму!
     - Ну а долго ты без меня прогуляешь? -  спросил  Войцик  и  так  сладко
потянулся, что у него даже кости хрустнули.
     - Я, - начал было Гарднер спокойно и вдруг заорал: -  Встань,  сволочь!
Встань, падаль! Встань! - Он стукнул кулаком  по  столу  так,  что  чернила,
вылетев из бронзового лотоса, залили его бумаги. -  Встань,  когда  с  тобой
говорит немецкий офицер!
     Он слепо ринулся из-за стола и ухватил Войцика за ворот.
     - Ты думаешь, - прохрипел он, задыхаясь и брызгая слюной, - что я  тебя
просто расстреляю? Нет, дорогой, я тебя...
     Он тряс его так, что голова  Войцика  барабанила  о  стену.  Но  Войцик
смотрел ему в лицо и улыбался по-прежнему.
     - Так вот в чем дело! - сказал он понимающе, и этот ясный,  насмешливый
голос сразу отрезвил Гарднера. Он с отвращением оттолкнул Войцика и  зашагал
по кабинету. - Так вот в чем дело! Вы же пьяны. Я сперва даже и не  заметил.
Значит, вы уже с утра того... - он щелкнул себя по горлу. - Ух, как  же  это
хорошо! Это же просто  прекрасно,  Гарднер!  Ну,  теперь  уж  вас  ненадолго
хватит. Все вы кончаете так.
     Отворилась  дверь,  и  в  кабинет  без  стука  вошел  человек.  Гибкий,
белокурый, средних лет,  похожий  на  спортсмена.  У  него  было  бледное  и
красивое актерское лицо, большие светлые глаза. Мягким,  кошачьим  шагом  он
прошел к письменному столу и остановился, серьезно и внимательно  смотря  на
Войцика.
     - Вы хвалились, - сказал тихо Войцик, - построить новую жизнь, а что  у
вас было в руках,  кроме  смерти?  Но  ведь  смертью-то,  смертью  жизнь  не
построишь? Неужели вы все так глупы,  что  не  поняли  даже  этого?  Смерть,
страх, ненависть - ведь все это величины отрицающие, негативные. Они  хороши
для разрушения, а не для стройки. Чтобы строить жизнь, самую  убогую,  нужно
прежде всего любить ее, а вы  ведь  ее  только  боитесь.  Вот  поэтому-то  и
выходит так там, где действует ваш кулак в лайковой перчатке. И еще вот это:
оглушить, ударить, разрушить, забить,  убить,  уничтожить!  Там  вы  сильны,
могучи, изобретательны и даже прозорливы. Вы гениальны  в  отношении  всего,
что касается боли и страдания, но там, где в свои права  вступает  настоящая
жизнь, а не ее голое отрицание, там вы неразумны, как людоеды с  Сандвичевых
островов. Везде, где из тьмы пробуждается и вырастает  светлый  человеческий
разум, он убивает вас, как солнечный свет плесень. Ваш собственный разум!
     Гарднер слушал и морщился.
     - Нет, Курцер, - сказал он, обращаясь  к  высокому,  гибкому  человеку,
похожему на спортсмена, - так говорить я не могу. Я говорю, а он  митингует.
Это истерика. Это же полная истерика. У меня самого плохие нервы. Вы  мастер
на интеллектуальные разговоры, так  что...  И,  в  конце  концов,  почему  я
должен...
     Он встал из-за стола и вышел. Курцер осторожно взял за  спинку  тяжелый
стул, легко поднял его, отодвинул и  сел.  Посидел,  посмотрел  на  Войцика,
переставил зачем-то чернильницу.
     - Воды хотите? - спросил он вдруг.
     - Нет, - сказал Войцик.
     - Все-таки я вам налью, - сказал Ку - Вы так волновались...
     Налил полный бокал, взял его  двумя  пальцами,  бесшумно,  мягко  встал
из-за стола и подошел к нему.
     - Пейте, пейте! - сказал он деловито. -  Я  понимаю,  я  сам  такой  же
горячий. Разговор-то был, видно, не из приятных. Гарднер так поставил  дело,
что хоть кого доведет до истерики. Да пейте же, что от этого изменится?
     Когда  бокал  коснулся  губ  Войцика,  он  жадно  прильнул   губами   к
красноватому стеклу и выпил воду.
     - Ну вот, - сказал сочувственно  Ку  -  Разрешите-ка,  я  вам  еще
налью. Не бойтесь, я не подкупаю. У нас с вами тоже будет разговор, но чисто
теоретического плана, без этих криков.
     Войцик и второй бокал выпил.
     - Ну вот, - сказал  Курцер,  -  отлично.  Папироску  не  хотите?  Черт,
руки-то у вас закованы. И совершенно зря, конечно. Я сейчас пошлю за ключом.
- Неотрывно и прямо он смотрел в его лицо. - Я слышал ваш  разговор  с  моим
коллегой. Вы молодец, конечно. Они в вас многое теряют, но только  я  должен
сказать: я с вами все-таки никак не согласен.
     - Ну и на здоровье, - грубо оборвал Войцик.
     - А вы не волнуйтесь, не нервничайте, - улыбнулся Ку - Ваши  нервы
- это же вода на мою мельницу. А я играю в  открытую.  Лежачего  бить  я  не
буду. Вот вы кричали: "Светлый человеческий разум!" Что  говорить,  аргумент
серьезный. Но ведь положение-то вот какое: минут через тридцать вас выведут,
поставят лицом к стене и расстреляют. Впустят в продолговатый мозг свинцовую
облатку, и ваш светлый человеческий разум, во имя  которого  завязалась  вся
эта канитель, погаснет навсегда. А твари-то, ради которых вы умираете, будут
жить.  Их  мне  незачем  ни  бояться,  ни  уважать,   а   следовательно,   и
расстреливать не за что. Но с ними-то я говорить  не  буду,  а  вот  видите,
специально приехал поговорить с вами, ибо, во-первых, мы с вами  одинакового
психического склада, а это располагает к откровенности, во-вторых,  я  давно
понял, что единственный человек, с которым мне можно быть  откровенным,  это
тот, которого я сам застрелю после конца разговора. Правильно я рассуждаю? -
спросил он вдруг.
     - Вполне, - охотно согласился Войцик.
     - Так вот. Но мне бы этого все-таки не хотелось. Давайте пощупаем  друг
друга. Может быть, мы уж не так далеко стоим друг  от  друга?  -  Он  слегка
пожал плечами. - Ведь и мне-то вы нужны во имя того же самого разума, только
разум-то мой не тот, о котором  вы  думаете.  Разум  нашей  эпохи  находится
совсем в иных руках. Он - понятие отрицательное, а не  позитивное.  Вот  выв
начале разговора сказали, что мой разум убил бы меня, если бы... ну,  и  так
далее в том же духе. Да нет, не убил бы и  никогда  не  убьет.  Мы,  Войцик,
узнали самое страшное и прочное в мире - пустоту. У одного из  наших  поэтов
есть стихотворение, как называется оно, сейчас не помню, а  коротко  дело-то
вот в чем. В одном языческом храме, в нише, стоит статуя - истины ли, разума
ли, какого-нибудь высшего существа, не помню, да  в  данном  случае  это  не
играет роли. Важно только вот что: статуя эта завешена, и  видеть  ее  могут
только жрецы, и то в день посвящения, и вот  если  они  выдержат  лицезрение
бога, то они и сами станут как боги. Так по крайней мере им обещают. Но  тут
есть  загвоздка:  во-первых,  это  последний   искус,   и   к   нему   нужно
подготавливаться   целыми   годами,   постом,   воздержанием,    непрерывным
самоусовершенствованием, ну и так далее в том же духе, во-вторых,  -  и  вот
это самое главное! - и после этого только весьма немногие могут посмотреть в
лицо бога. А дальше сюжет разворачивается так: перед героем стихотворения  в
день его посвящения скинули покрывало с ниши, где находилась  статуя,  и  он
сошел с ума. Отчего? Вся штука-то в том, что и автор  этого  не  разъясняет.
Просто посмотрел, сошел с ума - и только. Спрашивается: что  же  он  увидел,
таящееся под этим покрывалом? Никто этого не знает. Но сказать вам,  Войцик,
сейчас - что? Ничего под ним не было! Голая и пустая ниша - паутина, мокрицы
и мышиный помет. Неплохо задумано? Отдерни и любуйся этой черной дырой.  Она
и есть истина. Ясно, что те встревоженные  дурачки,  что  готовятся  увидеть
что-то, не выдерживают  этого  чистого  ничто.  Но  я-то,  освобожденный  от
жалости и чувства добра и совести, я-то выдержу! Я смело смотрю в лицо  этой
черной дыре и благодарю, что  в  ней  нет  ничего,  кроме  мышиного  помета!
Знаете, единственное, что мне нравится в евангелии, - это то, что Христос не
ответил Пилату на его вопрос, что есть  истина.  Но  вот  я  бы  ответил,  и
правильно ответил. Была Германия монархией, стала Германия республикой, была
Германия республикой, снова стала Германия монархией, а потом  не  будет  ни
Германии, ни монархии, ни республики, а будет все та же черная дыра.  Вот  и
все.  Ну,  посудите  сами:  из-за  чего  тут  кричать,  страдать,   истекать
чернилами, слюной или кровью, сходить с ума  и  закончить  чем  же?  Той  же
дыркой. А не лучше ли прямо...
     - Ладно, - сказал Войцик. - Я ведь знаю, к  чему  вы  говорите  о  яме.
Сейчас вы мне предложите жизнь в обмен на какую-нибудь пакость.
     Курцер отставил бронзовый лотос, встал из-за стола, подошел  и  положил
ему руку на плечо.
     - Вы правы. Вот я предлагаю ее вам, эту  чудесную  пакостную  жизнь.  И
неужели вы будете так глупы, что не возьмете ее из моих рук, хотя бы ради...
     - Ради чего? - спросил Войцик. - Ради той черной дыры,  дальше  которой
вы ничего не видите? Нет, не воспользуюсь,  да  притом  и  разговор-то  этот
пустой, все равно вы меня обманете.
     Курцер посмотрел ему в глаза пристально,  ласково,  открыто  и  все  не
спускал руку с его плеча.
     - Но вы же сами понимаете - тогда мне вас будет незачем обманывать! Мне
очень хотелось бы пощадить вас. Смотрите - четверть часа я потратил  на  то,
чтобы убедить, что передо мной нечего  поднимать  хвост  трубой  и  выгибать
спину, но неужели это все-таки не удастся, неужели вас так заела фраза,  что
вы в самом деле видите...
     Войцик резким движением плеча попытался сбросить его руку.
     - Вижу что-нибудь дальше вашей дырки? А представьте  себе,  вижу,  вижу
город солнца!
     - Ну и скоро вы его думаете построить в Германии? - усмехнулся Ку
     Войцик задумчиво покачал головой.
     - Нет, до этого еще далеко, Ку Это - когда вас не будет. Но  разве
вы не видите, что вы настолько обречены, что вам и  бежать-то  некуда,  что,
заключая в концлагерь целые страны и народы, вы блокировали ими сами себя  и
сидите сейчас, как скорпионы, в огненном  кольце?  Вы  сами  построили  себе
тюрьму, сами сели в нее и сами создали своих  тюремщиков,  поэтому  за  вашу
участь я спокоен. После того как вы меня расстреляете...
     Курцер  резко  оторвал  руку  от  его  плеча,  весь  переменился:  лицо
отвердело, глаза прищурились; он стоял, выпрямившись во весь рост, твердо  и
свободно, сверху вниз смотря в лицо Войцика.
     - Расстреляем? - спросил  он  дрожащим  голосом,  в  котором  слышалась
бесконечная ненависть. - Вот в этом-то вы как раз и ошиблись! Нет, мы не так
просты, как вы думаете. Мы вам такой сюрприз приготовили, что у вас глаза на
лоб полезут! Не расстреляем, а  просто  кинем  живым  в  яму.  Выведем  двух
арестованных, заставим их копать  могилу,  а  потом  положим  вас,  крикнем:
"Засыпайте!" И они засыплют вас, Карл Войцик! Ага! Побледнели? Не  нравится?
Вы что же, думали и правда отделаться  пулей  в  затылок,  безболезненной  и
легкой смертью? Обмануть и тут?  Нет,  не  рассчитали,  мы  не  такие,  Карл
Войцик! И если вы сами же...
     - Вот вы мне сейчас опять предложите жизнь.
     - Вы правы! - твердо ответил Ку - Последний раз  я  вам  предлагаю
ее. Если вы согласитесь, сейчас же из  этого  кабинета  я  отпускаю  вас  на
свободу. Вдумайтесь в эти слова. У меня есть  власть  на  это.  Отпускаю  на
свободу! Понимаете? Сам  довожу  вас  до  двери,  открываю  ее,  говорю  "до
свидания" и навсегда ухожу. Идите куда угодно,  служите  кому  хотите,  хоть
опять тому же человеческому разуму, ну, словом, делайте все, что хотите,  мы
навсегда отступаем от вас.
     -  Ну  а  взамен?  -  спросил   Войцик   обычным   тоном,   но   хорошо
натренированный глаз Курцера заметил, как весь он осел и обмяк.
     - Взамен? - забеспокоился Ку - Да, Боже мой, ничего нового, то  же
самое, о чем мы уже однажды так бесплодно договаривались. Ну,  прежде  всего
вы, конечно, точно назовете... Да ладно, для этого уж мы  позовем  Гарднера.
Он расскажет все по порядку, а потом я вам дам денег, новый паспорт. Как раз
все лежит здесь, в столе. Возьму с вас расписку...
     Войцик не отвечал. Сидел, безвольно склонив голову, и о чем-то думал.
     - Вы слышите меня? - повысил голос Ку - Беру с вас расписку.
     - Ладно, - сказал Войцик вдруг, - я согласен. Снимайте наручники.
     Курцер вздрогнул и с минуту молча рассматривал его лицо.
     - Развяжите мне руки, - повторил Войцик.
     - Нет, вы согласны? - начал Курцер голосом, в котором он не смог скрыть
ни удивления, ни недоверчивости. - Но постойте, вы понимаете ли...
     - Будьте спокойны,  понимаю,  -  криво  усмехнулся  Войцик.  -  Снимите
наручники.
     Наступило долгое мочание. Курцер сидел, положив на  стол  обе  руки,  и
смотрел на Войцика.
     - Вы опять играете, - сказал он убежденно.
     - Господи, как все это скучно! - сказал с раздражением  Войцик.  -  Ну,
чего же вы хотите, зачем тогда весь этот разговор? Зовите  своих  солдат,  и
давайте покончим с этим делом.
     - Так вы верно согласны? - все еще колеблясь в решении, спросил Ку
     - Сволочь! - вдруг заорал Войцик и резко соскочил с кресла. - Ну  чего,
чего ты хочешь? Да, да, я согласился, я боюсь  этой  ямы,  я  знаю,  сколько
живут погребенные заживо, и не могу, не могу этого вынести! Я  знаю,  что  и
тут ты меня обманешь, не  отпустишь,  а  пристрелишь  попусту.  Ну,  пускай,
пускай! - Он, как в бреду, метался по стулу. - Я поддался, ослаб, испугался.
Предал, предал! Яма, яма, яма! Вот чего я не могу вынести. Если бы  ты  меня
выпустил действительно, я сам повесился бы, но эта яма...  Ох,  до  чего  же
подл человек, до чего же подл! Петли не испугался, топора не испугался, пули
не испугался, а ямы... - Он вдруг слепо рванулся на Курцера. - Ну, закапывай
же, закапывай меня, сволочь!..
     Голос у него оборвался, и он задохся, сотрясаясь и хрипя.
     Тогда Курцер подошел  к  нему,  вынул  из  кармана  ключ,  быстро  снял
наручники и швырнул их на пол. Падая, они так противно звякнули, что он даже
вздрогнул и лицо его перекосилось.
     - Черт! Нервы...
     Войцик покачнулся, накренился на бок и  упал  бы,  если  бы  Курцер  не
удержал его за плечи.
     Держа его так крепко и бережно, он почувствовал, что в его руках  висит
уже наполовину неживое тело, с вялой, бессильной мускулатурой.
     И это никак не удивило его. Он теоретически знал и верил в это,  как  в
общее правило, что такой момент бывает у каждого, попавшего в его руки. Надо
только знать, когда это  наступит.  Он  верил  далее,  что  такое  состояние
наступает совершенно неожиданно, как  раз  тогда,  когда  его  и  ожидать-то
невозможно, длится иногда очень недолго - меньше часа порой, - и вот  тут-то
и нужно воспользоваться. Смутно он понимал, в чем тут дело: человек  падает,
как червяк, раздавленный собственной силой, и потому чем дольше и упорнее он
сопротивлялся до этого, тем глубже и полнее может быть  его  падение.  Но  в
том-то и дело, что он не  мог  ни  вызвать  такое  состояние  сам,  ни  даже
угадать, когда оно наступит.
     С Войциком ему повезло.  И  так  неожиданно,  что  он  сам  растерялся.
Подумать только, какой нос он натянет Гарднеру и всем бравым молодцам из его
ведомства! Но надо спешить.
     И он стал спешить - снял его со стула, подвел к  столу,  усадил  и  сам
нагнулся над ним.
     Войцик  расползался  по  креслу,  безвольный  и  мягкий,  как   медуза,
выброшенная на песок.
     Курцер положил перед ним лист бумаги, сунул ручку, - пальцы  все  время
разжимались, и ручка выскальзывала из них, - и сказал:
     - Пишите!..
     Войцик поднял голову и тускло, даже не узнавая, может быть, взглянул на
него; в больших черных глазах, обыкновенно насмешливых, ярких и очень живых,
а теперь словно подернутых матовой пленкой, блеснул,  как  огонь  под  слоем
золы, неясный луч разумения, но именно только блеснул и сейчас же погас.
     - Пишите! - повторил Курцер  и  начал  диктовать:  -  "Дано  начальнику
второго  отдела  государственной  тайной  полиции,  -   далее   шло   точное
наименование, - полковнику Иоганну Гарднеру в том, что мной,  -  здесь  было
оставлено пустое место для внесения после точной даты,  -  агентом  того  же
отдела..."
     Войцик автоматически водил ручкой, а когда чернила кончились,  все-таки
продолжал царапать бумагу уже сухим пером.
     Курцер вынул у него ручку и наклонился над бронзовым лотосом.
     Последнее, что он увидел, и был этот тусклый, тяжелый цветок  с  темной
сердцевиной. Что произошло вслед за этим, он так и не понял, но  вдруг  этот
цветок косо метнулся по столу и пропал из глаз.
     Тонкая, крепкая рука схватила его, подняла, и Курцер почувствовал почти
одновременно страшное сотрясение.  Ослепляюще  белое,  как  вспышка  магния,
горячее сияние вспыхнуло перед самым его лицом и погасло. Он попятился, ноги
его дрогнули в коленях, он сел, роняя по пути бронзовые безделушки  и  успев
испустить что-то похожее на крик.
     И вторично, на какую-то терцию секунды, вспыхнуло то же  белое  горячее
сияние, постояло  перед  глазами  и  исчезло  с  грохотом,  оставляя  его  в
совершенной темноте.
     Боли он так и  не  почувствовал,  разве  только  сотрясение  от  удара;
последнее, что он осознал, - это то, что  его  подняли  вверх  и  он  летит,
летит, расплываясь и тая в воздухе.
     И он действительно полетел.
     Вбежавший на крик солдат, дежурящий в коридоре, остановился, увидев  на
низком подоконнике двух человек, из которых один, с тяжелым, четырехугольным
лицом, прыгающей челюстью, держал, прижимал к груди, другого,  который,  как
чехол, висел у  него  на  руках.  Человек  этот  взглянул  на  перепуганного
солдата, усмехнулся ему и,  прежде  чем  тот  сумел  что-нибудь  сообразить,
подбежать к нему, крикнуть на помощь, даже попросту испугаться,  наклонился,
посмотрел  вниз,  толкнул  за  окно  тело,   которое   держал,   и   сам   с
профессиональной ловкостью  хорошо  натренированного  пловца  ухнул,  как  в
глубокую воду, в пятиэтажную пропасть.
     Тогда солдат ринулся в кабинет, но подбежал сперва к тому месту, где на
полу валялся бронзовый лотос, а кругом него плыла и растекалась темная  лужа
крови. Он ошалело сунул в нее руку, и пальцы его стали фиолетовыми. Это была
не кровь, а чернила.
     "Этим он и ударил его", - подумал солдат, рассматривая бронзовый  лотос
и не смея до него дотронуться.
     А в кабинет уже со всех этажей сбегались люди.
 
     За час до этого из подъезда дома, принадлежавшего  раньше  акционерному
обществу "Ориенталь", а теперь занятого гестапо, вышел маленький, худенький,
почти совсем лысый человечек, в сером плаще, новом, но уже сильно помятом.
     Остановился,  поглядел  направо,  поглядел  налево,  поднял  маленькую,
тонкую ручку с костлявыми пальцами, провел ею по голове и  быстро  пошел  по
улице.
     Одет он был небрежно. Галстука,  например,  не  было  вовсе.  Человечек
остановился, нащупал свой воротничок - движения его были быстры и порывисты,
- оторвал и, даже не поглядев, бросил тут же, на улице. Потом пошел дальше.
     И около здания Института предыстории, куда  он  уже  хотел  зайти,  его
остановила какая-то женщина.
     Была она молода и очень  красива,  с  натурально  тонкими  и  правильно
вычерченными бровями, с тяжелыми черными ресницами, которые делали  ее  веки
похожими на двух больших пугливых бабочек, готовых вот-вот вспорхнуть.
     - Боже мой! - сказала  эта  женщина,  всплеснув  руками,  и  жест  был,
несомненно, искренний. - Вы ли это, Ганка? Я просто не верю своим глазам.
     Ганка остановился и серьезно  посмотрел  на  ее  радостное,  изумленное
лицо.
     - Я, госпожа Ланэ, - ответил он  негромко,  -  я  самый,  от  пяток  до
кончика носа.
     - Боже мой, Боже мой!  -  повторила  женщина  и  вдруг  тихо  и  быстро
спросила: - Это все из-за того бронзового лотоса,  который  госпожа  Мезонье
подарила Гарднеру? Вы еще на него наскочили с кулаками: "Бандит, мародер! "-
и когда мне Иоганн рассказал об этом,  я  так  и  решила:  "Его  обязательно
арестуют". - Они уже шли по двору института. - Но вы так  переменились,  так
ужасно переменились!  Воображаю,  что  вы  только  пережили.  Но  вы  все  -
понимаете, все - обязаны мне рассказать. Ах, как досадно, что Иоганна нет  в
городе!
     - А где он? - даже остановился Ганка.
     - Он поехал к профессору Мезонье... Ах, если б вы только знали, что тут
происходит! Да ведь вы, положим, ничего не знаете. У нас тут куча  новостей.
Во-первых, Курцер сказал... Да! Вы ведь не знаете,  кто  такой  Курцер,  вам
надо все сначала... Но как вы переменились, как переменились, Ганка!  -  Она
уже поднималась по лестнице. - Значит, все получилось из-за  этой  проклятой
чернильницы? Я была права?
     - Правы, сударыня,  правы,  -  ответил,  снимая  шляпу,  Ганка,  -  все
исключительно заварилось из-за этой чернильницы. Только из-за нее одной!
 
 

 
                                   Следит внимательный незримый соглядатай 
                                   За теми, в чьих очах нет ярости заклятой, 
                                   Мушиный слух повсюду стережет - 
                                   Не выдаст ли души неосторожный рот. 
                   
                                                            Агриппа д'Обинье 
 
                                Глава первая 
 
     - Дорогой мой, я не учу вас, но я хочу, чтобы вы учли одно: все, что вы
теперь мне скажете, меня интересует сравнительно очень мало. Я знаю  одно  -
вы допустили грандиознейшую ошибку: Войцик убил Курцера. Вот это  факт,  что
бы вы мне теперь ни говорили.
     Но Гарднер, к слову сказать, и не говорил ничего.
     Он сидел в кресле и курил. Округляя губы и ровными,  сильными  толчками
выталкивал синие аккуратные кольца. Лицо его было  невозмутимо  и  замкнуто.
Видимо, он чувствовал, что его позиции достаточны тверды. И,  наверное,  оно
так и было.
     Карлик посмотрел на него.
     Гарднер  мягко,  гибко  наклонился  и  аккуратно   положил   окурок   в
пепельницу. Потом опять устало откинулся на спинку кресла.
     - Мне сейчас, мой высокий коллега, говорить вам уже нечего,  -  ответил
он жестко и вежливо. - Все, что я мог сказать, я  уже  сказал.  Помните  наш
разговор втроем на квартире господина Курцера? Не  правда  ли,  мои  позиции
тогда были очень определенны? Но они вам показались  почему-то  недостаточно
принципиальными, не соответствующими тем высоким задачам, которые  поставила
история перед господином Курцером. Ну и  что  же,  я  человек  маленький,  я
остерегал вас, вы меня не слушали. Ну вот и случилось. Теперь  мне  остается
повторять за вами по Шиллеру: "Я сделал свое дело".
     Помолчали. Покурили. Посмотрели друг на друга.
     - Вы мужественный человек, господин Гарднер, - похвалил карлик.
     - Я, кроме того, еще и справедливый человек, - напомнил Гар
     И тут карлик уже  ничего  не  ответил,  только  подвинул  к  себе  лист
рапорта.
     - Дурацкий слог, - сказал он недовольно. - Кто же это  так  пишет?  Вот
слушайте: "Это обстоятельство (то есть, очевидно, то, что Курцера  оглушили,
- пояснил он  от  себя)  благоприятствовало  тому,  что  смерть  последовала
моментально". Да, неплохая благоприятность. Не дай Бог нам с вами такую. Как
вы думаете, коллега?
     - Во всяком случае, это все, что мы узнали, - ответил Гарднер  холодно.
- Подробнее спросить не у кого. Из обоих получились лепешки.
     - Значит, так, - подытожил карлик, - Курцер не кричал, из  кабинета  не
выходил, но  вдруг  что-то  случается  -  и  вот  он  лежит  на  мостовой  с
размозженным черепом. Что же такое случилось?
     Гарднер с едва заметной, но недоброй улыбочкой пожал плечами.
     - Допрос, - ответил он  очень  коротко,  явно  показывая,  что  мог  бы
сказать по этому поводу и больше.
     - Хорошо, допрос. Но вот руки Войцика были в наручниках, как  же  он  в
таком случае сумел их сбросить?
     Гарднер  не  отвечал.  Он  улыбался  все  шире,  все  безмятежнее.  Вот
попробуй-ка придерись к нему, когда он все предусмотрел, даже наручники и те
не забыл надеть...
     - Я ведь вас спрашиваю? - повысил голос карлик.
     - Ну а что я вам могу ответить? Они же  остались  вдвоем  -  Курцер  за
столом и  Войцик  на  другом  конце  комнаты,  в  наручниках.  Теперь  прошу
заметить, у Курцера был в  кармане  парабеллум.  Так  вот,  этот  парабеллум
оказался незаряженным. И не то что он использовал патроны, нет, с таким он и
приехал из дома. Ну, впрочем, кто мне  ответит  за  это,  я  знаю...  Теперь
наручники. Они валялись на ковре, под стулом. Значит, снял их с Войцика  сам
наш высокий коллега. Зачем? На полу же валялась и  моя  чернильница  в  виде
лотоса. Приходится думать, что ею Войцик, как  только  у  него  освободились
руки, оглушил моего высокого начальника. Но ведь, повторяю, расстояние между
ними равнялось доброму десятку метров, и при этом условии,  кажется,  должна
была  быть  борьба.  Борьбы  не  было.  Невольно  приходится,  стало   быть,
допустить, что начальник сам посадил  Войцика  за  стол,  сам  снял  с  него
наручники. Зачем? Ну, чтобы Войцик написал ему что-то. Это все понятно?
     Карлик кивнул головой.
     - Конечно, это бред, - продолжал Гарднер, - ничего Войцик писать ему не
собирался. Коллега Курцер оказался  грубо  обманутым.  Нельзя  было  снимать
наручники с преступника, нельзя было его  подпускать  к  столу,  ни  в  коем
случае нельзя было его подпускать к чернильнице, если  она  весит  с  добрый
килограмм и служит отличным ударным орудием. Приступая к допросу, надо  было
осмотреть и зарядить револьвер и вообще уяснить себе, с кем ты имеешь  дело.
Что  же,  за  такие  ошибки  только  и  платятся   жизнью.   Мы,   например,
профессионалы, такую роскошь допустить себе не можем. А  попал  начальник  в
эту ловушку потому... - он не докончил.
     - Ну, ну? -  подстегнул  его  карлик.  -  Я  слушаю!  Он  отлично  знал
психическую конституцию этого простого, энергичного, совершенно законченного
беспринципного человека. Никаких рецептов спасения человечества он, Гарднер,
не выдумывал. Самым коротким путем всегда считал прямой путь. А прямой  путь
был у него символом убийства. Он приходил, когда  его  звали,  убивал,  жег,
смешивал с землей, а приказали бы ему - он и место это еще перепахал бы.  Но
производил все это с той потрясающей бесчувственностью, которая сделала  его
имя почти символическим. Он и был символом усмирителя. В  нем  отсутствовали
не только жалость, страх за содеянное, чувство ответственности  перед  своей
совестью, но  даже  элементарный  здравый  смысл,  а  его-то  Курцер  всегда
чувствовал очень чутко и ясно. И  в  то  же  время  карлик  понимал,  почему
Гарднер считает для себя возможным презирать Курцера. Вот он уж  не  вылетел
бы  из  окна  собственного  кабинета,  он  не  валялся  бы  перед  солдатами
караульного батальона с размозженным черепом. Мертв-то не он.
     Карлик подошел и положил ему руку на плечо.
     - Ну, ну, господин  Гарднер,  говорите,  голубчик,  говорите!  Вас  мне
особенно интересно послушать. Я знаю, у вас есть свое мнение.
     Гарднер глубоко вздохнул.
     - Да нет, - ответил он тускло, - что же я тут могу сказать?  Во-первых,
по моему мнению, следует всегда самому чистить и заряжать  револьвер,  а  не
доверять это каждому старому  идиоту.  Уж  что-что,  а  свое  оружие  должен
держать в порядке ты сам. Как-нибудь наступит такой  час,  когда  только  от
этого и будет зависеть твоя жизнь. Это  раз.  Второе:  наш  высокий  коллега
слишком уж перемудрил, уж так он тонко хотел подойти к Войцику,  что  тот  и
оценить это не сумел. Уж слишком, видимо, не терпелось Курцеру  утереть  нос
нам,  практическим  работникам,  тем  маленьким  людям,  которые,  как  псы,
охраняют жизнь и благополучие как его, так и...
     Тут он что-то замешкался.
     "Так и твою", - прочел карлик неоконченную часть фразы. Он посмотрел на
него. Гарднер сидел корректный, хорошо сложенный, в ладном штатском костюме.
Карлик только сейчас и обратил внимание на то, что  костюм  этот  был  легко
мысленного светло-сиреневого цвета, что, кроме  того,  сегодня  на  Гарднере
были и хрустящая, ломкая  кремовая  сорочка  и  пышный,  яркий  галстук.  Он
скользнул взглядом по широким плечам его, задержался немного на кистях рук и
даже не особенно как-то удивился,  когда  заметил,  что  пальцы  у  Гарднера
длинные и тонкие, с овальными розовыми  ногтями  и  серебристыми  лунками  у
корней, что называется музыкальные пальцы. Неужели он  еще  играет?  А  ведь
интересно было бы в свободное время поговорить с ним  о  музыке!  "Бойся  не
любящей музыки твари", - сказал кто-то, Шекспир  или  Гейне.  Эта-то  тварь,
кажется, музыку любит...
     И вдруг что-то большое и страшное, хотя и очень туманное, прошло  перед
карликом. Он смутно подумал,  во-первых,  о  черных  индийских  кобрах,  что
вылезают на свист дудочки из плетеной корзины факира, затем,  вглядываясь  в
свежее,  розовое  лицо  Гарднера,  вспомнил  читанное  где-то  о  том,   как
музыкальны большие ядовитые пауки. И акулы, кажется, тоже  долго  плывут  за
кораблем, если на нем играют на рояле. "Что ж, и этот, верно, тоже играет на
рояле. А может быть, и на скрипке? Может быть, и на скрипке".
     Гарднер сказал:
     - Видите ли, я смотрю так. Вот передо мной такая  крупная  политическая
фигура, как Войцик. Он попался глупо и случайно,  как  уличная  торговка  во
время облавы. Что же, это иногда случается и у них. Человек этот очень много
знает. Значит, надо приложить все усилия, чтобы расколоть его.
     - Как? - наклонился  с  кресла  карлик.  Он  знал  это  слово  из  арго
берлинских воров и бандитов, но сейчас оно  прозвучало  совершенно  дико.  -
Что, вы говорите, надо сделать?.. Я не понял вас... повторите.
     - Расколоть, расколоть! - спокойно и не объясняя, как что-то известное,
повторил Гар - Я говорю,  надо  его  расколоть.  Вот  Войцика  берут  и
раскалывают. Над  ним  работают  умелые  руки,  мои  руки,  -  сказал  он  с
благодушной и чуть конфузливой улыбкой, и карлик опять  быстро  взглянул  на
его длинные, овальные, сияющие ногти с серебристыми лунками. - Но ничего  не
выходит. Значит, что ж? - он пожал плечами.  -  Конец!  О  чем  же  еще  тут
говорить! Вывести его во двор, да и... - он махнул рукой.
     - И только? - наивно спросил карлик, поднимая брови.  Ему  вспомнилось,
что они с Курцером еще недавно говорили об этом почти таким же языком.
     Гарднер пожал плечами и ничего не ответил.
     Несколько  мгновений  карлик,  сохраняя  ту  же   благодушную,   но   и
презрительную улыбку, продолжал молча смотреть ему в лицо.
     "Лакированные ногти, - подумал он и вздохнул. - Что же делать? В  конце
концов, сейчас-то прав он".
     - Так вот, Гарднер, - сказал уродец, - этот  разговор  мы  отложим.  Но
теперь у меня к вам просьба. Раз Курцера нет, в имение придется выехать вам.
Это недалеко, километров сорок.  -  Он  помолчал.  -  Я  даю  вам,  конечно,
кое-какие инструкции, но через два дня и я там буду. Вы сами понимаете,  что
надо что-то делать. Ведь самое главное - не оставлять дом пустым.  О  смерти
Курцера говорить им пока не надо. - Он подошел к окну. - И погода хорошая, -
сказал он умиленно. - Вон, слышите, птички поют.
     - Хорошо, - любезно и легко согласился Гарднер, но так, как будто бы он
мог и отказаться. - Я и сам думал поехать туда. Курцер мне сказал, что  там,
по дороге, на него было покушение. Надо поехать и посмотреть, что и  как.  Я
сказал, что деревню эту, пожалуй,  придется  ликвидировать  в  показательном
порядке. И Курцер не возражал. Я уже заказал автомобиль.
     - Пойдемте ко мне, - сказал карлик и вздохнул. - Я вам покажу кое-какие
докладные Курцера. И, кстати, я не понял: что вы там говорили  насчет  этого
незаряженного револьвера? Кто виноват?
     - Я говорил только, что учту особо, - уклончиво ответил Гар - Дело
слишком мелкое, чтобы вы в него вмешивались, мой высокий коллега.
     "Ах, сволочь, сволочь! - подумал карлик. - Как он ловко показывает мне,
что я уже работаю по его ведомству! Ну, подожди..."
     И тут он любезно кивнул  головой  и  улыбнулся  одной  из  самых  своих
благосклонных и очаровательных улыбок, совсем как для фотообъектива.
 
     Как только Гарднер приехал, он сразу  же  поставил  себя  на  хозяйскую
ногу. Он им покажет, как нужно работать. Подумать - возиться чуть не месяц и
так ничего и не получить! Ланэ и Ганка были ему неинтересны, зато Бенцинг...
Гарднер встретил его в саду, снял шляпу и раскланялся преувеличенно вежливо,
потом прошел в комнату Курцера, в ту самую,  что  служила  ему  приемной,  и
вызвал Ланэ.
     Ланэ пришел и встал на пороге.
     - Слушайте, дорогой, - сказал Гарднер любезно, оглядывая его с  ног  до
головы, - что, собственно говоря, у вас тут делается? Ничего не поймешь. Вот
хочу пройти к профессору - засвидетельствовать свое почтение,  спросить,  не
нужно ли чего.  Ткнулся  -  дверь  заперта.  Стучу.  Вдруг  откуда-то  снизу
появляется мадам Мезонье с ужасным лицом и делает мне какие-то спиритические
знаки - не то "иди сюда", не  то  "уходи".  Пришлось  бежать.  В  чем  дело,
наконец?
     Ланэ стоял перед  ним  помятый,  осунувшийся,  с  нехорошим,  землистым
лицом.
     - Профессору очень плохо, - сказал он тихо и беспомощно улыбнулся. - Он
не только вас не пускает, к семье он из кабинета не выходит уже третий день.
     - Ого! - словно похвалил кого-то Гар - Стойкий  старик?  А?  Ну  а
еду, что же, ему туда носят?
     - Туда и кушать носят, - оцепенело ответил  Ланэ.  -  Только  Курта  да
Марту он к себе и пускает.
     - Это какой Курт-то? - прищурился Гар - Слуга  господина  Курцера,
что ли?
     Ланэ поднял голову и удивленно взглянул на Гарднера.
     - Ну, - сказал он, - разве же... - и осекся.
     - Разве он пустит к себе Курцера? Ах, Ланэ, Ланэ, - засмеялся  Гарднер,
- да что вы стоите? Садитесь, голубчик! Я  вам  не  профессор,  передо  мной
тянуться не надо. Тут мы на равных правах, и даже так еще -  я  в  гостях  у
вас. Так кто ж такой Курт?
     - Старый слуга семейства  Курцеров,  -  сказал  Ланэ.  -  С  господином
полковником он встречался еще в Чехии. Они там вместе в какой-то лаборатории
работали.
     - Ага, так? - принял к сведению Гар - Курите?
     - Курю! - уныло сознался Ланэ и совсем повесил голову.
     Гарднер протянул ему портс
     - Незаменимо по действию на нервную систему, - сказал он машинально.  -
О, да  у  вас  слезы  на  глазах!  Не  расстраивайтесь.  Дело-то  чепуховое.
Подумаешь, профессор нервничает, капризничает, запирается.  Конечно,  с  его
характером и в его лета тяжело ломать себя, но... - он пощупал карман. - Вот
спичек-то у меня, оказывается, и нет. Эх, господин Курцер, где-то теперь все
ваши  зажигалки?  Вот  сейчас  попробуем-ка...  Бенцинг,  Бенцинг!  Кажется,
Бенцингом зовут?
     - Бенцинг! - заорал во все горло Ланэ и  осекся.  Бенцинг  вышел  из-за
портьеры и остановился перед ними. Он был одет в строгий черный костюм.
     Гарднер целую минуту, улыбаясь, смотрел на него.
     - Господин Бенцинг, - сказал он даже заискивающе, - я здесь у вас гость
и ничего еще не знаю. Вот курить  хочу.  Где  хранится  коллекция  зажигалок
вашего хозяина? Уж будьте любезны...
     Господин Бенцинг исчез за портьерой, пришел он через десяток  секунд  и
молча выложил на стол коробку спичек.
     - Э, Бенцинг! - Гарднер взял спички в руки и засмеялся. - Вон какой вы,
оказывается... дрессированный! Нехорошо так скупиться! - Я же знаю, у вашего
патрона целая коллекция зажигалок,  а  он  мне  приносит  какие-то  паршивые
бельгийские спички.
     - Господин Курцер не дает своих зажигалок никому.
     - Ага, - принял к сведению Гар
     - Он держится того мнения, -  продолжал  Бенцинг,  -  что  у  кого  нет
порядочной зажигалки, тот обходится спичками, если их ему дают, и благодарит
за них.
     - Бенцинг, слуге, у которого нет хозяина, - ответил с  той  же  доброй,
открытой улыбкой Гарднер, - не следует слишком  храбриться.  Господин  Ланэ,
извините, я хочу кое-что объяснить коллеге. Вы не оставите нас на секунду?
     Ланэ  облегченно  вздохнул,  поклонился  и  вышел.  Наступила   тишина.
Оставшиеся смотрели друг на друга.
     - Больше приказаний не будет? - официально спросил Бенцинг.
     - Будет, будет, Бенцинг, -  добродушно  сказал  Гар  -  Во-первых,
бросьте вы этот идиотский тон, спрячьте  эту  пошлую  улыбочку  французского
альфонса, с которой вам придется расстаться,  быть  может,  вместе  с  вашей
головой.
     - Что? - спросил ошалело Бенцинг и даже отступил немного.
     Гарднер зажег спичку и поднес ее к папиросе.
     - С головой, с головой, Бенцинг, - ответил он, закуривая.  -  Вместе  с
вашей глупой старой головой, - затягиваясь, ласково подтвердил Гар -  С
этим пробором, с идиотскими усами под Чаплина, баками, со всей вашей красой,
которой теперь, господин Бенцинг, грош цена.
     Наступило короткое тревожное молчание.
     - Вам, кажется, не нравится? - спросил Гарднер, сияя.
     - Вы, господин хороший, вот что... - начал Бенцинг яростно, неудержимо,
даже угрожающе и вдруг осекся. Его маленькие, сонные глазки  сразу  потухли,
черты лица распустились, обвисли. Он с ужасом,  уже  догадываясь  о  чем-то,
поглядел на Гарднера.
     Но Гарднер молчал и курил.
     - Ага, Бенцинг, - сказал он, - пасуете?  Я  ведь  многое  знаю  о  вас.
Смотрите!
     И он шутя погрозил ему одним пальцем. Снова наступило молчание.
     - Я... - начал Бенцинг.
     - Да, да, - сейчас же охотно поддержал его Гар - Что же  вы?  -  И
снял трубку телефона. - Начальника внешней охраны.
     - Я думаю, что... - Бенцинг остановился.
     - Вот вы про меня только думаете, а я  про  вас  все  уже  продумал  до
конца, как сюда ехал, так и продумал, - сообщил Гар - Что, -  думаю,  -
мне теперь делать с господином Бенцингом из города Профцгейма? Сдать в музей
имени господина Курцера? Вот стоит же  в  Марбурге  чучело  лошади  Фридриха
Великого... Или, может, лучше  поставить  тюремным  надзирателем  в  женском
отделении? У него душа женственная, нежная, как у хозяина.
     Бенцинг сделал шаг к нему.
     - Вы все шутите, - сказал он растерянно.
     - Шучу, шучу! - успокоил Гар - Конечно, шучу. Зачем вы мне?  Идите
в продовольственный отдел, давить  на  воротники  кошек,  или  отправляйтесь
срезать пуговицы с подштанников убитых, или расстреливать за укрытие медного
ночного сосуда. Мнето вы не нужны.
     - Что случилось с моим господином? - тихо и сипло спросил Бенцинг.
     Дверь отворилась, вошел начальник охраны.
     - С вашим-то покойным господином что случилось?  -  благодушно  спросил
Гарднер и повернулся к начальнику охраны: - Слышите, чем он интересуется?
     - Что? - крикнул Бенцинг. - Мой покойный...
     - Ой, не кричите, - поморщился Гар - То есть  не  кричите  сейчас.
Потом можете кричать сколько угодно. Вот я вас сейчас отправлю отсюда. -  Он
встал, подошел к нему вплотную. - Я не верю вам и боюсь вас  оставлять  тут.
Понятно? Кто мне поручится за вас после смерти вашего патрона?
     - В чем? - ошалело спросил Бенцинг.
     - Во всем, Бенцинг, - уже совсем холодно и жестко сказал Гар -  Не
так как-то все у вас получается. Очень сомнительно и путано получается.  Вот
револьвер у покойного оказался незаряженным. Почему  не  заряжен?  Ведь  это
ваша обязанность - осматривать оружие хозяина. Что случилось?  Придется  вам
на это ответить. Потом - покойный вообще жаловался  на  вас  перед  смертью,
говорил, что не может вам доверять по-прежнему, - а ведь это тоже наводит на
всякие мысли.
     - Кому это он говорил? - спросил Бенцинг, бледнея.
     - Да мне, мне и говорил, - ласково улыбнулся Гар - Был  у  меня  с
ним такой один разг Вот вы все это  и  должны  будете  объяснить  моему
следователю. Вообще вам о  многом  придется  поговорить  с  моими  ребятами.
Мне-то с вами больше делать нечего.  Хозяина  вашего  нет,  а  для  меня  вы
человек конченый.
     Он взглянул на начальника  охраны  и,  кивая  головой  на  оцепеневшего
Бенцинга, приказал:
     - Ведите!
 
                                Глава вторая 
 
     Профессор сидел за столом.
     Очевидно, он уже очень давно сидел за столом и  очень  много  курил,  -
целая гора окурков лежала на столе.  Он  и  вообще-то  был  очень  неряшлив,
всегда приходилось завязывать ему галстук - не то он  норовил  затянуть  его
мертвым узлом, - менять ему воротнички, прибирать, мыть, а если он курил или
писал, то и скрести место, где он сидел,  -  везде  были  кляксы,  окурки  и
прочий м Но сейчас он выглядел просто-напросто грязным,  и  все  вокруг
было тоже грязным, и пол, и бумага, а главное - одежда, конечно: она была  в
пепле, там и тут виднелись прожоги от папирос.
     На профессоре был бурый просторный халат, -  не  халат  даже,  а  целая
мантия, в которой он  раньше  работал  с  бормашиной,  -  на  голове  черная
шапочка, на ногах туфли без чулок.
     На столе, среди книг,  крупных  атласных  лепестков  какого-то  пышного
цветка, что стоял  здесь  в  хрустальной  вазе,  серого  табачного  пепла  и
другого, от сожженных бумаг, - он лежал черной,  почти  блестящей  горкой  в
большой пепельнице из лакированного щитка  черепахи,  -  среди  всего  этого
мусора стояла низенькая, пузатая, матовая склянка из-под спирта с  притертой
пробкой, валялась похожая на обломок черепного свода круглая корка  хлеба  с
загнутыми краями, а в ней  несколько  конфет,  стояла  грубая  эмалированная
кружка.
     Несмотря на то, что окна в сад были завешены, горело электричество и  в
комнате было очень светло, пожалуй, даже светлее,  чем  в  ясный,  солнечный
день, - после приезда Курцера освещение работало  бесперебойно,  -  и  около
круглого шара с белым огнем  очумело  носилась  темная  ночная  бабочка.  Бе
лиловая тень,  величиной  с  летучую  мышь,  как  на  экране,  с  угнетающим
постоянством взлетала и падала на стене.
     Профессор сидел, подперев голову ладонями, и курил, курил, курил.
     Услышав шаги  Ганса,  он  глубоко  и  быстро  вздохнул,  резко  тряхнул
головой, как будто сбрасывая что-то, и посмотрел на дверь. Лицо у него  было
очень неподвижное и очень спокойное, даже как будто заспанное немного.
     - А, Ганс! - сказал он громко, но  без  всякого  выражения.  -  Проходи
сюда, садись. Вот на этот стул садись.
     Ганс боком прошел, смел со стула бумажный мусор и сел, глядя на отца.
     Профессор что-то долго молчал и смотрел на него.
     - Милый, - сказал он наконец, - я вот для чего позвал тебя.  Оставаться
с вами мне больше нельзя, вот и собрался я в дорогу -  сегодня  ночью  уйду.
Мал ты еще и неразумен, и нет около тебя никого, ну, да что ж поделаешь... -
Он все время старался улыбаться. - Да, уж ничего тут  не  поделаешь.  Я  уже
думал, думал и вижу - нет выхода. Адрес-то я оставлю у Курта. Он тебе отдаст
его после, а пока не спрашивай ничего. Ладно?
     Профессор говорил  медленно  и  спокойно,  очевидно,  заранее  продумав
каждую фразу, но говорить ему было трудно, он останавливался, часто дышал  и
время  от  времени  гладил  себя  по  лбу  и  щекам,  -  вот  это  движение,
по-видимому, спокойное, медленное и в  то  же  время  неровное,  обрывистое,
почему-то особенно пугало Ганса.  Он  смотрел  на  отца,  прикусив  губу,  и
чувствовал, что если он откроет рот, то обязательно закричит.
     - А мама ничего не знает, папочка? - спросил он, чувствуя,  как  что-то
страшное и непонятное надвигается на него.
     Профессор не ответил, только голову опустил ниже.
     - Так ты не сердись, не сердись на меня, - сказал он через полминуты. -
Видишь, что получается. Вот ведь все как. - Он слегка развел руками, как  бы
очерчивая всю обстановку комнаты, весь пепел ее, все книги с  перегнувшимися
корочками, весь сор на полу.
     - Мне ведь тоже плохо, - пожаловался он тихо, - очень мне плохо.
     - Ты сердишься на маму, папочка? - спросил Ганс и закусил  губу,  чтобы
не расплакаться.
     В комнате было тихо, и только большие, похожие на детский  гробик  часы
невозмутимо стрекотали в углу да тень бабочки взлетала и падала на стене.
     - Плохо мне, мальчик, плохо. Очень мне плохо и очень одиноко, -  сказал
профессор, помолчав. - Вот сижу  и  думаю.  Конечно,  ничто  не  пропадет  в
вечности,  знаю  это.  Но  вечность-то  досталась  мне  уж  больно   бедная.
Когда-нибудь, лет  через  сто,  какой-нибудь  студент  напишет  в  дипломной
работе: "Жил да был на свете такой ученый, специалист по обезьяньим черепам,
писал он книги, учил, грызся с теми, кто был ему  не  угоден.  Были  у  него
жена, ученики, дача, любимая работа, сын, хотя  он  и  не  обращал  на  него
внимания, и думал этот старый осел, что это уж навсегда останется с  ним.  И
вот вдруг пришел такой час, когда он увидел, что ничего-то у него за душой и
нет - ни учеников, ни науки его, ни семьи. Было это ночью, но все  равно  не
стал он ждать дальше. Надел дорожное пальто, взял палку и вышел из  дома  до
света. И такая, - напишет студент, - была глухая ночь, так было всем  не  до
него, что на дворе никто ему и рукой не помахал..." Дай-ка, голубчик,  воды,
вон кружка стоит.
     Ганс подал ему эту кружку - грубую, зеленую, с отбитой эмалью.  Руки  у
профессора дрожали, когда он брал ее, и так жадно, в три глотка,  он  осушил
кружку до дна, да еще и губы после облизал, что Гансу опять  стало  страшно.
Он тихонько, боком  отступил  к  стене  и  сел  на  другой  стул,  подальше.
Профессор вдруг спросил:
     - А Ланэ-то внизу?
     - Папочка, я позову его к тебе? Ладно? - обрадовался Ганс и двинулся  к
двери.
     Но профессор только посмотрел на него и звонко, твердо поставил на стол
кружку.
     - Да, Ланэ-то здесь, а вот Ганка так и не пришел, - сказал он, медленно
вздохнув. - И молодец, что не пришел. Он честнее. Он, вероятно, и совсем  не
придет. Вот только потом как-нибудь, когда все это кончится, лет через пять,
прикажет он вычистить под вечер черный костюм, купит большой букет и  придет
тихонько ко мне на свидание. Оглянется, нет ли  кого  поблизости,  сядет  на
плиту, оскалит зубы - он ведь злой, Ганка, совсем  не  такой,  как  Ланэ,  -
упрется кулачками о камень и скажет сквозь зубы: "Ах, учитель, учитель,  как
же оно так получилось, кто бы мог подумать?" Ну-ка, иди сюда!
     Ганс подошел, он начал гладить его по голове:
     - Дай-ка хоть разглядеть тебя как следует...  Вон  ведь  какой  большой
стал! Вытянулся, загорел, обцарапался, волосы такие, что сразу видно  -  сто
лет не мылся, наверно. - Он тихонько перебирал его волосы. - Все,  наверное,
со своими западнями бегаешь да гнезда разоряешь?  Щеглов-то  тогда  наловил,
что ли?
     - Наловил, папочка, - ответил Ганс.
     - Ну и хорошо, если наловил. Очень хорошо. Щегол-птица веселая. Она...
     И опять он не докончил мысли и наклонил голову так, как  будто  заснул.
Но он  не  спал.  Дышал  он  тяжело  и  хрипло,  и  грудь  его  вздрагивала.
По-прежнему на стене стрекотали часы, и казалось,  будто  бы  в  заброшенном
детском гробике поселилось целое  семейство  кузнечиков,  да  лиловая  тень,
похожая на летучую мышь, однотонно взлетала и падала на стене.  И  вдруг  за
окном возник длинный гортанный звук, похожий одновременно и на птичий  и  на
человеческий голос и все-таки, наверное,  не  принадлежавший  ни  птице,  ни
человеку; такие часто возникают ночью на болотах.
     Профессор услышал его, вздрогнул, быстро провел рукой  по  лбу  и  стал
подниматься с кресла - он вставал, вставал, высокий, неподвижный,  худой,  -
поднялся все-таки и так встал перед Гансом. Он был страшен в  буром  халате,
из-под которого выбивалось серое от пепла  и  прожженное  во  многих  местах
белье, в сдвинувшейся набок шапочке и с опущенными кистями больших,  грязных
жилистых рук. Есть какая-то незримая  и  только  чувствуемая  каждым  грань,
которая отделяет живого от трупа, и вот профессор  сейчас  переступил  через
нее. Живой и непохожий на живого, он стоял перед Гансом и смотрел на него.
     - Помни одно: Сенека... - сказал он тихо и даже торжественно, -  Сенека
писал где-то: "Мы боимся смерти потому, что считаем, что она вся в грядущем,
но посмотри: то, что позади, - тоже ее владения". Нет,  я  не  боюсь  ее,  -
сказал он опять, так же негромко, но с какой-то страшной силой, - но то, что
позади, тоже мое... тоже мое... только мое, только моемое...
     Он яростно сжал кулаки и изо всех сил стукнул по столу. Лицо его  вдруг
исказилось от гнева.
     Никогда Ганс не видел его таким страшным.
     И  вдруг  его  лицо  померкло,  не  стало  того  бешеного   внутреннего
напряжения, которое так испугало Ганса.
     Профессор снова сел в кресло и робко улыбнулся.
     - Я совсем уже с ума сошел, - сказал он, махая  рукой,  чтоб  разогнать
дым. - Вот сижу и тебя пугаю... Ну, иди, иди, мальчик. Я еще позову тебя, мы
еще поговорим.
     Ганс сам не помнил, как очутился за дверью. И только что она  закрылась
за ним, профессор встал из-за стола. Неслышными шагами подошел он  к  шкафу,
открыл его, минуту постоял, присматриваясь  к  полкам,  сплошь  заставленным
разноцветными пузырьками, колбочками и банками. Потом вдруг протянул руку  и
сразу нашел то, что ему было нужно. Это был небольшой длинный  флакончик  из
тонкого химического  стекла,  с  длинным  горлышком,  запаянным  вверху.  Он
деловито взял и поднял его высоко над головой, к белому огню,  рассматривая.
Серая, очумелая от света бабочка взлетела и ударила его по лицу.  Он  только
досадливо, как от человека, отмахнулся от  нее  и  несколько  раз  встряхнул
флакон. Тогда от стенок оторвалось несколько  быстрых,  мелких  пузырьков  и
исчезло. Это ничего не доказывало, но он сразу понял:  нет,  это  то  самое.
Пожевал губами и тряхнул флакон еще раз. Опять забурлили и поднялись  мелкие
пузырьки. Он смотрел на них широко раскрытыми, испуганными глазами.  "Ах  ты
Господи!" - сказал он наконец подавленно и пошел  к  столу.  Глубоко  сел  в
кресло, деловито  подвинул  к  себе  эмалированную  кружку  и  налил  ее  до
половины. Посмотрел, хватит ли, взял флакон  и,  прихватив  платком,  сломал
горлышко. Сначала капнул только  десять  капель,  потом  вылил  все.  Кружку
взболтнул и поставил на стол.
     Руки у него дрожали, и он невольно поглядел на них.  Бедные  руки  его!
Все-то они в золе, все-то худые, грязные,  в  морщинах,  ожогах  и  порезах.
"Вымыть бы их надо, - подумал он тяжело. - Что уж с такими руками-то..."  Но
додумать до конца он не смог, испугался, схватил кружку и поднес ее ко  рту.
Но сила жизни была еще непоборима,  словно  кто-то  схватил  и  стиснул  ему
горло, не давая глотать. Он поставил кружку и просидел с минуту неподвижно.
     И впервые за эту ночь почувствовал тишину.
     Тихо и безлюдно было так, как будто вымер весь дом. Да так оно и  было,
пожалуй. Он подошел к окну и, осторожно отдернув занавески, посмотрел вниз.
     Над садом плыла безлюдная, неподвижная ночь. И  только  очень  напрягая
зрение, можно было различить серые дорожки и серые же пятна среди  кустов  -
скамейки. На одной из них, прямо перед окном, сидела неясно очерченная белая
фигура. Он постоял еще немного и опустил жалюзи. Они стукнули сухо и  четко,
как спущенный курок.
     "Пора! Пора!"
     Он вернулся к столу и поднял кружку.
     Но в это время кто-то спросил:
     - Можно?
     "Дверь-то не заперта!" - пронеслось в голове профессора, но ответить он
ничего не успел.
     В комнату вошел Гар Конечно же это он сидел на лавочке и смотрел в
окно. Профессор грозно обернулся к нему, но тот излучал такое тепло и  свет,
так был ясен и безмятежен, что Мезонье и сказать ему ничего не сумел.
     - Вы извините, профессор, - сказал Гарднер и быстро прошел к  столу,  -
но я увидел, что у вас горит свет, и вот решил навестить! У меня  ведь  тоже
бессонница! Все нервы, нервы!
     - Да, да, - ответил профессор сурово, - но я вот работаю, и  мне  очень
некогда.
     - А я сейчас уйду, - успокоил его Гар -  Я  так  и  шел:  на  одну
только минуточку.
     Он осторожно поднял со стола пустую апмулу.
     - Бром, наверное?
     - Да! - отрезал профе
     Секунду Гарднер смотрел на него, потом вдруг  поспешно  опустил  глаза,
положил ампулу, поднял кружку, понюхал.
     - Ну, - сказал он спокойно, -  работайте,  мешать  не  буду.  Спокойной
ночи. - Тон у него был такой, словно  он  пришел  к  профессору  с  каким-то
сомнением, а ушел, исчерпав его до конца. - Спокойной ночи, -  повторил  он,
затворяя дверь.
     Профессор ничего не ответил, только злобно два  раза  повернул  ключ  в
замке, подошел к столу - ампулы уже не было, Гарднер захватил  ее  с  собой.
"Ну и пусть, - подумал он со злобным удовольствием. - Попробуй достань  меня
теперь!"
     Он сел за стол опять, взял кружку и залпом  выпил  все.  Жидкость  была
безвкусная и  бесцветная  и  только  чуть  пахла  миндалем  -  что-то  вроде
недоваренного компота из чернослива. "Вот и все. Обратно уже не уйдешь".  Он
посидел немного, потом подумал: "Боже мой, какая тишина!"  Быстро,  опережая
возникающий страх,  подошел  к  этажерке  и  включил  радиоприемник.  Что-то
зашипело, заклокотало в лакированном  чреве,  но  он  еще  передвинул  винт,
нащупывая подходящую волну. Пока он  делал  это,  в  нем  вдруг  стукнуло  и
явственно заворочалось где-то около кишок то злое и инородное, что он только
что впустил в себя. Он резко повернул винт, и тогда трескучий и  отчетливый,
как ремингтон, голос вошел в комнату. Он стоял и слушал.
     "Тогда вы кладете на это жирное  пятно  лист  промокательной  бумаги  и
проводите по ней горячим утюгом. Повторив эту манипуляцию несколько раз,  вы
достигнете того..."
     У него уже сводило скулы, становилось все жарче, все  неудобнее  и  вот
торопливо, словно уходя от дурноты,  он  повернул  винт  еще,  на  следующее
деление.
     Тогда мужской, грубый, обветренный голос стал  ругаться  и  кричать  на
него по-немецки:
     "И тут мы скажем им: ни револьвер террориста,  ни  бомба  политического
убийцы, ни яд заговорщика - ничто из  всего  того,  что  вы  мобилизовали  и
двинули на нас из недр своей черной кухни, не помешает нам довести до  конца
великое дело оздоровления и дезинфекции мира. И  каждый  раз,  склоняя  наши
траурные черные орлы перед ранними могилами, мы будем  клясться  этой  новой
кровью..."
     Он улыбнулся. Мир жил своими заботами, печалями и радостями. Что ему до
того, что в какой-то запертой комнате умирает сумасшедший старик! Вот опять,
видно, где-то хлопнули какого-то прохвоста. Как ни говори,  а  все-таки  это
хорошо. Вот уже их бьют, как мышей, по всем закоулкам...
     И вдруг его пальцы дрогнули.
     Звонкоголосая девочка выкрикивала бесстыдно и наивно из-под его руки:
 
                          Шофер мой милый, 
                          Как ты хорош! 
                          Мотор включаешь - 
                          Бросаешь в дрожь. 
                          Ты умеешь так поставить, 
                          Ты умеешь так направить 
                          И ведешь, ведешь, 
                          Ведешь, ведешь... 
 
     Девочка пела, а он слушал и слегка кивал ей головой.
     - Пой, пой, милая! Вот я слышу твой тонкий, девичий голосок.  И  совсем
даже не важно, кто тебя  научил  этакому.  Хорошо,  что  ты  такая  сильная,
ладная, молодая и что столько тебе еще осталось жить.
     Он уже весь дрожал, у него звенела и как бы испарялась куда-то  голова,
но он все-таки весь повернулся к  черному  ящику,  мучительно  и  напряженно
вслушиваясь в заключенный в нем молодой, почти птичий голосок.
     Ведь она пришла к нему на помощь в эту самую важную в его жизни ночь.
     Но тут раздались аплодисменты, ржание, смех,  топот  ног,  и  сразу  же
вошел  в  его  узкую  смертную  камеру  большой,  гулкий  и  спокойный  зал,
наполненный до  отказа  белым  туманом  молочных  ламп,  дамами  в  вечерних
туалетах, господами в накрахмаленном белье. Пока девочка молчала, он, закрыв
глаза, прислушивался к тому чужеродному и злому существу, что выпрямлялось и
росло в его теле, перерастая его самого. Вдруг сразу сделалось душно, тесно,
некуда стало девать свое тело - так оно сразу обмякло, распухло и отяжелело.
У него закололо в  боку,  стали  жать  ботинки,  воротник  сделался  узок  и
перехватил горло, кресло врезалось в тело, пот покрыл лицо, - он наклонился,
ища таз.
     Но девушка опять уже пела над ним, пела еще что-то такое бессмысленное,
звонкое и бесстыдное, а он улыбался, сползая с неудобного кресла, все  кивал
ей головой и уж ничего не видел около себя, ни  ее,  ни  даже  того  черного
ящика, в который ее заключили, - такой уж в ту пору стоял в комнате  тонкий,
звенящий, скользкий туман.
     ...Когда он снова открыл глаза, то увидел несколько  розовых  смазанных
пятен и не сразу понял их значение. Он вытянулся, выгибая спину, и спросил:
     - Где Ганс?
     Одно из пятен подплыло к нему, остальные заколебались и подались назад;
он почувствовал на своих руках живое, проникающее внутрь тепло и понял,  что
кто-то плачет.
     Тогда он поднял тяжелую, плохо повинующуюся руку и  положил  на  голову
тому, кто стоял перед ним на коленях.
     Около самого его лица зарыдали бурно, открыто, неистово, и чья-то  рука
ухватила его за шею и прижала к себе.
     - Милый, милый, милый! - говорила  Берта,  содрогаясь  от  истерической
жалости и  нежности  к  этому  большому  беспомощному  телу,  которое  через
несколько мгновений должно стать мертвым. - Милый, милый,  простишь  ли  ты?
Можешь ли ты...
     - Где Ганс? - спросил профессор и закрыл глаза, потому  что  перед  ним
замелькали радужные дуги, и тут же прибавил: -  Нет,  нет,  не  зовите  его,
пусть спит... А Гарднер где?
     И сейчас же над ним появилась нежная, противная, розовато-белая  морда,
похожая на крысиную.
     - А, крыса! - сказал профессор громко и  спокойно,  чувствуя,  что  его
сейчас и на этот раз навсегда захлестнет этот бред. - Здравствуй, крыса!
     Крысиная морда оскалилась и показала острые, блестящие зубы.
     - Не радуйся, ничего не выйдет, ты еще не победила. Подожди.
     Он стал медленно, с усилием подниматься с кровати.
     - Подожди, подожди, - повторил он злобно, чувствуя, как  несколько  рук
поддерживают его под спину.
     - Нет, нет, - услышал он вдруг голос Гарднера, - не надо, не надо!  Что
вы?
     Прямо перед ним стояла  та  же  отвратительная  нежно-розовая  крысиная
морда, и, чувствуя, что вот это вообще последнее, что он может сделать, он с
наслаждением, болью и злостью плюнул ей прямо в открытую пасть.
     Потом упал, закрыл  глаза,  и  тут  над  ним  сомкнулось  мутно-зеленое
колеблющееся бесконечное море.
 
                                Глава третья 
 
     Курт не присутствовал при смерти профессора,  но  узнал  о  ней  раньше
всех. Через час после ночного отъезда Курцера вдруг в сторожку пришла  Марта
и сердито сказала:
     - Иди наверх, опять что-то приключилось.
     У нее были красные глаза, и она так ткнула стоящую на дороге табуретку,
что Курт даже не спросил ее, что же именно там случилось.
     Дверь кабинета была полуоткрыта, и только что  Курт  переступил  порог,
как профессор встал с кресла и пошел к нему.  В  руках  его  был  сверток  -
большой, плоский, в пергаментной бумаге, эдак килограмма на два.
     - Вот, Курт, - сказал профессор строго и тихо, -  последний  том  моего
труда. Итог сорокалетия. Дома я его хранить не могу. Надо отвезти в город.
     - Хорошо, - ответил Курт. - Давайте.
     - Стойте, Курт, - сказал профессор, слегка отстраняясь. - Отвезти мало,
надо еще спрятать.
     - Ну! - фыркнул Курт. - Будьте спокойны. Давайте, давайте!
     Не двигаясь, профессор смотрел на него.
     - Плод всей моей жизни, - повторил он тихо и раздельно.
     - И знать никто не будет, - серьезно заверил его Курт. - Давайте! Я еду
в город за стеклом и  горшками.  Мне  господин  Курцер  еще  два  дня  назад
приказал.
     Профессор отошел и тяжело сел в кресло. Курт мельком взглянул на него и
удивился тому, что он не так уж и плох, только вот желт больно, да и  одежда
вся в пепле и пыли. Наверное, всю ночь курил.
     Он улыбнулся и сказал:
     - Не беспокойтесь, все будет в  порядке.  Профессор  смотрел  на  него,
постукивая пальцем по столу.
     - Постойте, - сказал он. - В конверте есть указание,  как  поступить  с
рукописью.
     - Ага, - принял к сведению Курт.
     Профессор поднял кверху палец.
     - Я завещаю ее Институту мозга в Ленинграде. Значит, нужно  туда  ее  и
представить, а вот как это сделать, я уж и не знаю.
     - Люди знают, как, - ответил Курт, - не беспокойтесь.
     - Люди-то знают, - качнул головой профессор, - да  я-то  не  знаю  этих
людей. Ну ладно, что тут гадать. Что уж будет... Но вот что, Курт.  Здесь  в
предисловии рукопись моя завещается Ганке. Имя-то я его, конечно, зачеркнул,
но всего предисловия уничтожить нельзя, потому что некогда писать новое.  Но
с тех пор, как Ганка стал предателем, доверить ему я ничего не могу. Поэтому
смотрите, что бы ни случилось, - он особенно подчеркнул эти слова, -  но  он
не должен знать, что рукопись ушла из этого дома. Понятно?
     - Ну еще бы! - ответил Курт. Профессор все не отводил от него глаз.
     - В специальном пакете, что вложен в рукопись, я пишу об этом,  но  мне
могут не поверить. Вот уж и сейчас говорят,  что  я  свихнулся,  и  недаром,
конечно, они так говорят. Так вот, если не поверят моей воле, вы свидетель -
я был в здравом уме. Понимаете?
     - Понимаю, - тихо ответил Курт и взглянул на профессора прямо и строго.
     "Все! - понял Курт. - Он больше не жилец, не выдержал".
     Профессор  слегка  пожал  плечами  и  чуть   улыбнулся.   Улыбка   была
беспомощная и жалкая.
     - Будет сделано, - ответил Курт твердо, по-солдатски.
     Профессор кивнул ему головой.  Курт  подошел  к  профессору,  взял  его
опущенную руку и осторожно пожал.
     - Не бойтесь, - сказал он тихо, но твердо, не голосом садовника  Курта,
а своим голосом, голосом человека, который остается жить и бороться.  -  Все
будет сделано. Ваша книга будет в Ленинграде.
     И когда они пожали так друг другу руки, было это безмолвное рукопожатие
коротким, крепким и все объясняющим. Никаких  тайн  уже  не  осталось  после
него.
     - За  Гансом  смотрите,  -  сказал  профессор,  отпуская  его  руку.  -
Понимаете?
     - Понимаю, - ответил Курт.
     - Ну вот, кажется, и все, - сказал профе - Прощайте.
     Курт пошел и возвратился.
     - Вы не бойтесь только, - сказал  он,  -  все  будет  сделано,  как  вы
хотите. Видите, их сейчас уже бьет истерика.
     - Да их-то я уж и не боюсь, - ответил профессор, - видите,  даже  и  не
запираюсь. Ну, - он слегка дотронулся до его плеча, - прощайте. У  меня  еще
много дел. Вот отдохну немного и начну опять работать. Счастливого пути.
     Когда Курт вышел на улицу, было уже почти светло. И здания, и кусты,  и
тусклые дорожки в саду и быстро светлеющее небо - все было окрашено в  серый
цвет рассвета.
     Крепко закусывая губу, Курт подошел к навесу, точными, злыми движениями
отпер замок, вывел свой мотоцикл и стал его рассматривать.
     Подошла Марта и молча остановилась возле. Он мельком взглянул на нее  и
сказал:
     - В горой за стеклом и горшками.
     - За стеклом? - спросила Марта.
     - За стеклом, за стеклом, - и он головой показал  себе  на  грудь,  где
лежал пергаментный пакет.
     Она поняла и кивнула ему головой.
     В десять часов утра Курт  уже  входил  в  здание  фирмы  "Ориенталь"  с
конвертом на имя Гарднера.
     Гарднер записку взял, прочел, отметил что-то на длинном листке  бумаги,
что лежал перед ним, и спросил:
     - Так. И стекла и цветочные горшки... Что, разве хозяин цветочки любит?
     - Так точно, любит, - ответил Курт  и,  видя,  что  Гарднер  улыбается,
улыбнулся и сам.
     Гарднер скомкал записку, бросил ее в пепельницу, взял со стола блокнот,
вырвал листок из него, стал что-то быстро писать.
     Курт следил за его руками.
     - Видите ли, - сказал он, обдумав все, - хозяин мой, собственно говоря,
к цветам склонности не питает. Он человек научный, ему что тюльпаны там  или
розы, на это понятия у него нету. Он все больше по костям да по камушкам.
     - Не про того хозяина  говорите!  -  усмехнулся  Гар  -  Так  вот,
любезнейший,  с  этим,  значит,  листком  обратитесь  к  начальнику   отдела
репараций и материальных ресурсов, нижний этаж, третья  дверь  направо,  сто
сорок пятая комната, майор Кох. Если есть у  него,  он  все  устроит.  Какое
стекло вам нужно?
     - Видите ли, - сказал Курт, подумав, - для оранжереи лучше всего стекло
тонкое, но крепкое, потому что, скажем, снежная зима, заносы - ведь  все  на
стекле. Или ребятишки придут с рогатками.
     Гарднер сидел и смотрел на него.
     - Из рогаток! Из рогаток! - пояснил Курт и поднял два пальца. - Раз - и
нет стекла.
     - Милый, мне ведь некогда, - сказал вдруг Гар -  Это  ведь  у  вас
дело - дроздов ловить да кустики подрезать. Меня люди ждут. Какое стекло вам
нужно - бемское, двойное, химическое, небьющееся?.. Ну, скорей, скорей!
     - Я бы хотел, конечно, бемское, но...
     - Бемское! - кивнул головой Гарднер и записал это слово над строчкой. -
Ну вот, значит, и все, идите к Коху. Что он может, то он...
     Курт был уже у двери, когда Гарднер окликнул его снова:
     - Вы что, садовником поступили, что ли?
     Курт сейчас же повернулся.
     - Поступил? Я, ваша милость, вот  этаким  еще  был,  -  Курт  присел  и
показал рукой, каким он был, - как уже служил там.
     - Ну, идите, - сказал Гарднер, улыбаясь, - идите. Я все там написал.
     Курт пошел к Коху.
     Кох, сухой, желтый, колкий, усатый человек с недобрыми серыми  глазами,
взял записку, прочел и отрывисто сказал:
     - Еще тебе и бемского. А где я его возьму?
     Курт слегка пожал плечами.
     - Не знаю.
     - Не знаешь, а просишь, - вскинул на него злые серые глаза Кох,  и  его
лицо  цвета  лежалого  масла  чуть  дрогнуло  от  произнесенного  в   мыслях
ругательства. - Нет бемского во всем городе. Обыкновенное получишь.
     - Так в соборе бемское есть, - сообщил Курт.
     - Да ну? - удивился Кох.
     - Там все двери застеклены им.
     - Так вот я тебе двери и дам! - рассердился Кох. - Может, ты еще алтарь
у меня попросишь - горшки расставлять?
     - Лишнего мне не надо. Алтарь нам для горшков не требуется, - угрюмо  и
твердо сказал Курт. - Мне бы хоть горшки у вас достать.
     - Господи, Боже мой! - горестно удивился Кох, рассматривая лицо  Курта.
- Ты что, садовником, что ли, работаешь?
     - Я двадцать лет садовник, - с угрюмым достоинством сказал Курт.
     - А дурак! - крикнул Кох. - Двадцать  лет  работаешь  в  садовниках,  а
дурак! Ишь ты!  "Алтарь  нам  не  требуется"...  С  кем  ты  разговариваешь,
деревня? Карцера не нюхал?
     Курт посмотрел на него, повернулся и твердо пошел к двери.
     - Стой! - крикнул Кох ему в спину. -  Стой,  дьявол!  Слушай,  ты  что,
дурак, что ли, совсем? Ты куда пришел-то? Ты что, дура, деревня,  у  меня  в
кабинете вытворяешь? В солдатах служил?
     - Ни в каких я ваших солдатах... - пробурчал Курт.
     - Ну и дурак! Вот от этого и дурак,  пришел  и  выламывается,  идиотика
строит! - уже во все горло заорал Кох. - Времени у меня нет, а то бы я  тебя
поучил... Да стой ты, черт! Куда пошел опять? Пойдем вместе,  сейчас  выпишу
о
     Отсюда Курт пошел в музей восковых ф
 
     В  городе,  на  площади  Принцессы  Вильгельмины,  уже  около  ста  лет
красовалось  желтое  двухэтажное  приземистое  здание.  Его  осенял  круглый
стеклянный купол,  увенчанный  зеленым  флагом.  На  фронтоне  горела  всеми
цветами желтая вывеска со змеями, огнедышащим драконом на цепи и отрубленной
человеской головой на блюде. Блюдо это держала в руке  черноволосая,  жгучая
красавица,  вся  в  тонких  косичках,  ожерельях,  бусах   и   развевающихся
покрывалах. Внизу золотым по черному блестела надпись:  "Паноптикум  госпожи
Птифуа" и  еще  ниже:  "Дети  до  16  лет  не  допускаются.  Солдаты  платят
половину".
     Госпожа Птифуа уже скоро тридцать лет как лежит на городском  кладбище,
под безносым мраморным ангелом. От  нее  остались  только  восковой  бюст  в
вестибюле  музея  да  бронзовая  дощечка,  на  которой   четко   обозначено:
"1840-1912".
     Теперь музеем владел сын ее дочери - магистр философии господин  Иоганн
Ке Его часто можно было видеть в залах музея:  ходит  этакий  небольшой
господин с животиком, золотыми зубами и круглым румянцем  на  полных  щеках,
постоянно доволен всем, тих и уравновешен. В  кругу  своих  знакомых,  кроме
несоответствия занятий - в самом деле, магистр философии и паноптикум! -  он
был еще известен тем, что уже десятый год сидел над  работой  о  Венерах:  о
Венере Милосской, Венере Медицейской, Микенской, Таврической. И добро бы  он
горел на этой работе,  считал  ее  делом  своей  жизни,  а  то  ведь  ничего
подобного, - он, кажется, сам не понимал толком, для чего и кому  нужна  его
диссертация и чем он ее кончит, писал - и все!
     - Так ведь про этих  Венер-то  и  материалов  столько  не  наберешь,  -
горевали его знакомые. - Чем же вы занимаетесь десять-то лет?
     Господин Келлер  смотрел  в  лицо  собеседника  ореховыми  улыбающимися
глазами, и лицо его светилось от тихого удовольствия.
     - Ну да, ну да! - возражал он с каким-то даже подобием оживления. - И я
так думал вначале: "Какая там литература?! Две брошюрки, одна  монография  -
вот и все, пожалуй". А как поднял книжные пласты, так знаете,  что  на  меня
полезло... Ну! Наибогатейший материал, на восьми языках! Даже на  венгерском
и то отыскался какой-то специальный альбом.  А  поначалу  так  действительно
казалось, что нет ничего. Хотя, - говорил он, подумав, -  ведь  важен-то  не
сам материал, а мысли по поводу него. Вот написал же Лессинг книгу только об
одной статуе, и книжка стала классической, ее перевели на  все  языки  мира.
Вот и подумайте! - и в глазах его  было  столько  тепла  и  иронии,  столько
добродушного издевательства и над Венерами, сколько бы их там ни было, и над
всеми восемью языками, на которых о них  написано  столько  перечитанной  им
ерунды, и над своей работой, которую он, видимо, ни в грош  не  ставил,  что
обыкновенно собеседник больше не расспрашивал и разговор на этом кончался. И
о паноптикуме, хозяином которого он состоял вот  уже  двадцать  лет,  Келлер
говорил с тем же мягким, добродушным презрением и задумчивостью.
     - Конечно, говоря между  нами,  джентльменами,  -  задумчиво  цедил  он
сквозь зубы, - все это похабщина, - он кивал на свои манекены, -  всем  этим
Ледам да обнаженным Цецилиям со стрелами  в  груди  только  и  стоять  бы  в
вестибюле дома терпимости, но есть публика, которой это нравится, она  валом
валит.
     Он задумывался и продолжал:
     - И вся беда, очевидно, в том, что людям без зверства никак не прожить.
Самому убивать даже на войне, конечно, противно, - цивилизация мешает, -  но
посмотреть  на  это  хотя  бы  одним  глазком,  со   стороны,   положительно
необходимо. Есть такая классическая английская монография прошлого века - не
читали? - "Убийство как изящное искусство". Вы  понимаете,  в  чем  пакость?
Оказывается, установлено  научно,  что  убийство,  во-первых,  искусство,  а
во-вторых, еще и изящное искусство. Вот тут-то, наверное, и собака зарыта.
     Слушатели, которые  были  поумнее,  после  этих  объяснений  переводили
разговор на погоду, а дурачки восклицали:
     - Позвольте, но вы же проповедуете безнравственность!
     И тогда Келлер, тоже с видимым удовольствием и даже без  своей  обычной
флегмы, подхватывал:
     - Возможно, возможно! Вполне, вполне возможно! Я же вообще  по  натуре,
очевидно, совершенно аморален. Вот влюблен во всякую красоту, в любую  форму
ее - от тропической змеи до женщины. А ведь красота-то - она от дьявола! Это
еще богомилы, а до них Плотин очень убедительно доказывал, - почитайте-ка!
     Он говорил о своей аморальности, а жил монахом, у него не было ни жены,
ни детей, ни даже как будто любовницы. Вот этот человек, как только в  город
вошли немцы, первый из всего города нарушил приказ командования о  том,  что
все предприятия, в том числе зрелищные и увеселительные, должны работать  по
прежнему распорядку, и повесил  на  двери  паноптикума  блестящий  пружинный
замок.
     - А что же могу теперь показать интересного? - спрашивал он. -  У  меня
ведь ужасы восковые, раскрашенные - так кого  я  чем  напугаю?  Вон  у  моих
мучениц и щечки розовенькие, ресницы  насурьмлены,  даже  проволока  кое-где
торчит, а тут, в десяти минутах ходьбы  от  моего  музея,  раскачиваются  на
проводе самые настоящие висельники  с  вывалившимися  языками,  и  над  ними
вороны дерутся. Ну, совсем пятнадцатый век. Так  кто  же  после  них  пойдет
смотреть моих куколок? Ведь это же профанация! Я так и скажу немцам: "Ничего
не поделаешь, музей не выдержал конкуренции".
     - А что они вам ответят? - спрашивали его: Он разводил  руками  и  тоже
спрашивал:
     - А зачем им отвечать? Что им, своих убитых не хватает, что ли? К  чему
еще мои Клеопатры да Нероны?
     Но дней через десять он вдруг сам снял замок  и  объяснил  друзьям  это
так:
     - Решил открыть! Моя аморальность протестует. Все-таки у меня эстетика:
"Убийство как изящное искусство". В том-то и дело,  что  и  убийство  должно
быть искусством. Вы посмотрите, как мои  Клеопатры  учат  умирать  -  легко,
играя,  самоотверженно!  Зрители  стоят  возле  них,  и  едят  мороженое,  и
кокетничают с дамами, а там...  Я  пошел  посмотреть.  Брр!  Гадость!  -  Он
закрывал глаза и крутил головой. - Искусство всегда прекрасно, господа,  вот
в чем дело! Нет, моя  бабушка  отлично  понимала  это,  когда  так  роскошно
сервировала восковые ужасы. Не зря она была десять лет  любимой  шансонеткой
баварского короля, и не зря, не зря потом этот король сошел сума!
     И вот снова в открытых залах появились посетители,  только  теперь  это
большей частью были немецкие солдаты в черных, зеленых и синеватых  шинелях.
Остро запахло карболкой и еще чем-то  столь  же  резким,  а  в  музее  вдруг
прибавилась особая витрина - череп Шарлотты Корде и над ним свидетельство  о
подлинности со  многими  печатями.  Этот  раритет  продал  какой-то  солдат,
вывезший его из Франции.
     Вот в этот-то музей неизвестно с чего и почему пришел Курт с  сумкой  в
руках. Он ходил по залам, таращил глаза и удивлялся,  постоял  возле  группы
"Леда и лебедь" (надо было опустить бронзовый жетон в стоящую рядом копилку,
и вся панорама ожила бы и задвигалась, но он  почему-то  этого  не  сделал),
потом пошел в большой зал и вдруг внезапно очутился среди христиан  в  белых
тогах на арене цирка. Курт внимательно осмотрел их и сказал стоящему рядом с
ним черному и худому немцу:
     - А лев-то какой... вся морда отбилась, и глаз нет! Показывают  невесть
что! Знал бы, так и деньги не платил, - и пошел к выходу.
     На контроле возле кассы сидела старушка и вязала красную фуфайку. Около
нее на отдельном столике лежала толстая черная книга с надписью  "Отзывы"  и
автоматическая ручка на цепочке.
     Курт посмотрел на книгу, на ручку и широко улыбнулся.
     - Это чтобы не унесли с собой! - сказал он понятливо. -  Я  уж  отлично
вижу, что к чему. Ведь народ сейчас такой - пишет, пишет,  да  и  в  карман.
Лови его потом!
     Старушка  оторвалась  от  фуфайки  и   подняла   на   него   печальные,
недоумевающие глаза.
     - Я говорю, вон как бережет хозяин ручку,  -  пояснил  Курт.  -  Это  я
насчет цепочки. - Старушка смотрела  на  него,  не  понимая.  -  Цепочка-то,
цепочка-то, говорю, для того, чтобы ручку не  утащили,  -  объяснил  он  уже
досадливо. - Конечно, я сочувствую -  всякие  люди  тут  ходят,  на  совесть
сейчас доверять никак нельзя. Это что ж, всякому можно тут расписаться?
     - Пожалуйста, - равнодушно пожала плечами  старушка,  рассматривая  его
лицо. - Записывайте ваши отзывы, впечатления, предложения, замечания в адрес
дирекции. Все, что вас удивило в нашем музее, что  оставило  недоумение  или
недовольство,  что  особенно  понравилось.  Подпись,  фамилия  и  адрес   не
обязательны.
     - Да нет, почему же, - великодушно махнул  рукой  Курт.  -  Я  и  адрес
запишу. Писать - так уж писать. Ну-ка, разрешите. - И он сел за столик.
     Писал он долго, пыхтел, останавливался, думал и снова  писал.  А  когда
старушка посмотрела на него опять, он даже с некоторой робостью спросил ее:
     - А что вот тут написано? "Ваши предложения". Так могу я письменно одну
вещь предложить или нет? Есть у меня  такая  удивительная  штука  -  красный
череп. Купят его у меня или нет?
     - Ой, нет, нет! - испугалась старушка. - Тут  ничего  подобного  писать
нельзя. Это вы к хозяину пройдите и предложите ему. А писать тут только надо
дело...
     - Да я уж написал, - успокоил ее Курт. - Вы не  беспокойтесь,  матушка,
хозяин будет только рад. Он как увидит,  так  и  уцепится.  Вот  я  и  адрес
приложил. Все как положено.
     - Как? - вскочила старушка. - Да что же вы тут такое написали?
     - А все как есть, то я и описал, - успокоил ее Курт. -  Ну,  как,  что,
где нашел. Только вот насчет цены не знаю,  так  что  ничего  не  обозначил.
Хозяин, наверное, не обидит, я ему на совесть верю.
     - Ой, Боже мой! - старушка выхватила у него книгу и так и замерла.
     Весь лист был исписан какими-то цифрами, через  каждые  два  слова  шла
запятая или восклицательный знак. Внизу красовалась подпись на полстраницы.
     "Господину президенту музея. Сегодня  я  на  остановке,  поджидая  17-й
номер, услышал, как 2 человека разговаривали промеж собой, что вы скоро  ваш
уважаемый музей закроете на 3 месяца!! А когда откроете во 2-й раз, он будет
в 5 раз больше, чем был! И для этого вам нужны всякие  редкости,  кто  какие
только принесет. А вот есть у меня редкость - 1 красный череп 2-го сорта! Он
бы был и 1-го, да у него выбито 12 зубов, в голове 5 трещин и  одна  челюсть
расколота на 13 частей, а 2-я цела. От этого я его готов продать  в  4  раза
дешевле, чем он стоит. Если  нужно,  напишите  до  20-го,  а  живу  я  в  36
сеттльменте..."
     Ну, и так далее, до конца страницы, до огромной, министерской подписи с
крюками и петлей.
     - Господи, да что он тут такое нагородил? - крикнула старушка, чуть  не
плача. - Нет, я сейчас же вызову хозяина, пусть он придет и  посмотрит  сам.
Вот еще беда! - И, прихватив фуфайку и книгу, она бросилась по коридору.
     Курт,  очень  довольный  всем,  смешливо  оглянулся  по  сторонам,  ища
сочувствия, увидел стоящего сзади солдата и подмигнул ему одним глазом.
     - Видишь, как распалилась, чуть не заплакала... А за что? Разве  я  что
непотребное написал?  У  меня  же  ни  одного  ругательства  нет.  Я  только
предложил: купит - так купит, а нет - так и до свидания, я другого найду.
     Солдат покачал головой и посоветовал:
     - А  ты  бы,  милый,  верно,  шел,  пока  хозяина  нет,  а  то  придет,
раскричится, да еще, пожалуй, в полицию стащит. Ты, смотри же, ему всю книгу
запакостил.
     - Я  не  запакостил,  я  дело  предложил,  -  холодно  ответил  Курт  и
отвернулся от солдата.
     Но тут пришел улыбающийся хозяин, очень вежливо поздоровался с Куртом и
почтительно спросил:
     - Это, очевидно, вы продаете красный череп?
     Курт торжествующе повернулся к старушке:
     - Ну что, мать? Видишь, что  значит  культурный  человек!  У  него  все
по-деликатному, без шума, без крика. Ну, как с таким дорожиться? Есть,  есть
у меня череп, - успокоил он хозяина. - Как я обозначил, так  все  у  меня  и
есть. Постойте-ка, - и он положил сумку на стол и стал ее расстегивать.
     - Так, может, пройдем ко мне? - любезно и серьезно предложил  хозяин  и
сунул книжку с записями себе под мышку. - Там вы мне все и  покажете.  Он  у
вас с собой?
     Они  прошли  через  длинную  стеклянную  галерею,  зловеще   освещенную
красными лампами и факелами - зал инквизиции,  -  и  поднялись  по  винтовой
лестнице в комнату, заставленную стеклянными шкафами, из которых глядели  на
посетителя головы знаменитых преступников двух столетий, и зашли в служебный
кабинет хозяина. Тут Келлер запер дверь  и  повернулся  к  Курту.  Наступила
короткая пауза. Каждый разглядывал друг друга.
     - У льва одного глаза нет, - сказал Курт,  улыбаясь.  -  Это  может  не
понравиться военной комендатуре.
     - Я всегда стою на страже ее интересов, - быстро, в один вздох, выпалил
Ке - Ах, я даже не предложил вам  сесть!  -  Он  дотронулся  до  спинки
огромного кожаного кресла. - Будьте  любезны,  пожалуйста.  Курите?  Курите,
пожалуйста, вот папиросы.
     - Спасибо, - ответил Курт и  сел.  -  Вот  пришел  посмотреть,  как  вы
живете. - Он обвел комнату взглядом. - Ну что ж, мне кажется, все в порядке.
     - Да? - Келлер резко пожал плечами. - По-вашему,  это  порядок?  Плохо,
если вы на это смотрите так, только и могу сказать. Вы мое письмо получили?
     - Еще неделю тому назад, - ответил Курт ласково и положил ему ладонь на
руку. - Слушайте, и вы тоже сядьте и перестаньте волноваться! Вот так!  Ваше
письмо мне кое в чем не понравилось. Волнуетесь много. Больше, чем надо.
     Лицо Келлера сразу стало возбужденным и замкнутым.
     - Больше? - сказал он, сдерживаясь. Встал, подошел к пальме, стоящей  в
кадочке посередине кабинета, и начал  поправлять  ее  ветви.  -  Вот  вчера,
например, у меня в кабинете был немец, военный комендант города, - сказал он
вдруг, оборачиваясь к Курту. - Сидел он в том же кресле, что и вы,  и  курил
сигареты, а в ящике стола...
     - А со мной немцы в одном доме  живут,  -  добродушно  ответил  Курт  и
весело ударил слегка рукой по  подлокотнику.  -  Понимаете,  коллега,  очень
правильно живут -  спят,  едят,  пьют  шнапс,  гуляют,  по  прямому  проводу
связываются с Берлином. А у меня тоже в столе планы  и  документы.  Так  что
будем делать? Отказываться от работы? А? - Он так прямо и неотступно  глядел
в лицо магистру философии, что тот наконец отвел глаза и опять повернулся  к
пальме. - Или я менее осторожен, чем вы?
     - Я этого не говорю, но... - ответил Келлер, возясь с веткой.
     - Ну, тогда, может быть,  менее  опытен?  Ах,  тоже  нет?  Тогда  менее
труслив, может быть?
     - О! - взорвался наконец Келлер и бросил пальму. - Вы  мне  говорите  о
трусости! Вы! Вы же отлично видите, на каком вулкане я обречен танцевать!
     - Вижу, вижу, - успокоил его Курт. - Все отлично вижу. Вот я  и  пришел
поблагодарить вас и сказать, что вы по-настоящему молодец. Но только не надо
нервничать! Поверьте, я много трусливее вас и  поэтому  если  на  что-нибудь
иду, то потому,  что  считаю:  вот  это-то  и  есть  самое  безопасное,  все
остальное еще хуже, а чаще всего и много хуже.
     Он помолчал.
     - Вам в гестапо приходилось когда-нибудь сидеть? - спросил он вдруг.
     - Странный вопрос! - хмуро улыбнулся Ке - Я же разговариваю с вами
- значит, не сидел.
     - А я вот сидел, - резко ответил Курт и посмотрел ему в глаза.  -  Меня
даже травили в газовой камере, а вот я тоже разговариваю с вами.  Значит,  я
больше вас знаю, с чем вы имеете дело, и больше вас боюсь провалить его.  Вы
улавливаете разницу? "Я боюсь провалить дело", - это совсем не  то,  что  "я
боюсь".
     - Вполне, - кивнул головой Ке - Я тоже боюсь провалить дело.
     - Но это же совсем другой разговор, - отозвался Курт. - Так, значит,  и
будем разговаривать о деле, которое мы оба боимся провалить, а поэтому и  не
провалим. Вот вы сказали: "Был военный комендант и курил  сигареты".  Ну,  а
ваших-то людей у вас за это время было много?
     Келлер слегка усмехнулся и кивнул головой на книгу.
     - Да вот же книга перед вами же, смотрите сами. Но экстренное сообщение
было только одно. - И, перевернув страницу, Келлер ткнул ногтем  в  подпись,
сделанную  анилиновыми  чернилами:  "Ваш  покорный  слуга,  старый   учитель
католической школы".
     Курт только скользнул глазами по записи и перевернул лист. Были еще две
записи о том, что материальная подготовка операции "Леди" проходит успешно и
в склад доставлена новая партия оружия, в том  числе  браунингов  ("смею  ли
выразить свое восхищение") двести штук (город Демье, улица Капуцинов,  200).
Есть и пулеметы ("тяжелое впечатление оставляет  ваш  музей"),  немного,  но
все-таки 50 штук ("Иоганн Граббе, 50 лет"). Но Курт и на пулеметы  почти  не
обратил внимания. Не так давно  в  его  распоряжение  поступил  целый  склад
оружия, оставшийся после бежавшего правительства,  поэтому  все  эти  мелкие
поступления, очень существенные и важные с моральной стороны  (значит,  люди
работают вовсю!), материально почти  ничего  не  значили.  А  работали  люди
действительно хорошо. Взять  хотя  бы  этого  толстяка.  В  его  верности  и
готовности никак сомневаться не приходится.  Он  и  раньше  оказывал  партии
разные мелкие услуги, хотя к ряду  пунктов  ее  программы  относился  просто
отрицательно, а к другим - недоуменно.  А  вообще  он  господин  с  большими
странностями и загибами.  Однажды  он,  первый  католик,  опубликовал  такую
статью, после которой часть знакомых перестала с  ним  даже  раскланиваться.
Это было в дни, когда в парламенте дебатировался законопроект  о  запрещении
проституции. Коммунисты, все левые и даже часть правых голосовали за проект.
Вот  тогда  Келлер  и  выступил  со  статьей,  озаглавленной   "Божеское   и
человеческое". "С этим злом, - писал он, - нельзя бороться ни  законами,  ни
запретами. Публичные дома - одно из звеньев той цепи мировой  греховности  и
несовершенства, которая опутала первого человека  после  его  грехопадения".
Вспомнив об этой фразе, Курт улыбнулся и сказал:
     -  Одно  из  звеньев  нашего  несовершенства,  дорогой   мой   министр,
заключается, между  прочим,  и  в  том,  что  нам,  борцам  против  нацизма,
приходится прибегать не к словам, а к динамиту. Это чертовски неприятно,  но
такова уж природа борьбы.
     - Не мир, но меч, - ответил Келлер сейчас  же.  -  Не  сомневайтесь,  я
следую за моим Спасителем и в этом.
     И он просто и ласково посмотрел на Курта сразу потеплевшими близорукими
глазами.
     Все,  что  происходило  в  этой  комнате,  страшно  волновало  магистра
философских наук. Он давно  уже  слышал  о  руководителе  Сопротивления,  но
никогда не думал, что ему придется увидеть его вот так.  Собственно  говоря,
он,  Келлер,  нарушил  все  правила  и  инструкции  и  конспирации.   Запись
начальника одним из пунктов обязывала его немедленно прийти на место явки, и
только. Но ему показалось, что начальник и сам  хочет  его  увидеть.  Глупая
старуха так возмущалась, так совала ему в лицо эту запись, что, увидев  гриф
руководителя группы и приказ явиться, он решил  выйти  на  всякий  случай  в
вестибюль. Ведь если начальник не захочет с ним встретиться, он всегда может
уйти до его прихода. Но начальник не ушел, а подождал его и поднялся с ним в
кабинет, чтобы дать ему нужные разъяснения. Полно! Для того ли,  чтобы  дать
разъяснения? Келлеру вдруг пришло в голову, что  руководитель  просто  хочет
его прощупать - ведь они все безбожники.
     - Бич и меч в руках Спасителя для меня так же святы, как терновый венец
на его голове, - сказал Келлер, - и с этой стороны ни у меня,  ни  у  церкви
расхождений с вами нет. Как верный католик, я сейчас солдат Сопротивления  -
и только. Пришли враги, и я говорю им слова Евангелия: "Не мир вам, но меч!"
     - Так, так, - Курт посмотрел на него, встал и прошелся по комнате. - Не
мир, но меч, в этом вы правы. Но меч-то этот во имя мира, а не во имя войны.
Во имя этого мы и работаем вместе и верим друг другу. - Он говорил  негромко
и страстно, его смуглое обветренное лицо даже слегка порозовело. - А вот они
подняли меч во имя войны, поэтому их перебьют, как бешеных псов. Вот  именно
для этого мне и нужна ваша жизнь, за которую я, кстати, отвечаю  собственной
головой. Поэтому сидите смирно и будьте спокойны.
     Он  полез  в  сумку  и  вынул  оттуда  толстый  четырехугольный  пакет,
завернутый в пергамент и накрепко перевязанный бечевкой.
     - А теперь вот что: это - итог всей жизни  одного  старого  профессора,
вещь нам очень нужная, - сказал он, взвешивая его на ладони.  -  Передаю  ее
вам. Надежнее квартиры у нас не имеется. Могу ли я надеяться, что все  будет
благополучно?
     - Разумеется, - ответил Ке - Надеюсь, вы не подумали, что я...
     - Ну, ну! - улыбнулся Курт и положил ему руку на плечо.  -  Что  же  вы
думаете, я совсем без глаз, не вижу, с кем имею дело? Берите вот и  прячьте.
Стойте! Куда вы это положите? Положите это в папку со своими Венерами, в них
никто не будет копаться! Ну, до свидания!
     Он приоткрыл дверь, снова ее быстро захлопнул и сказал:
     - И вот еще что: эту ведьму обязательно смените. Уж  очень  она  у  вас
любопытная, а за порядком не смотрит. А во всех углах   У  Леды  лебедь
серый, как ворона. Недаром у вас и пароль такой:  я  посмотрел  -  и  верно,
лев-то без глаза.
     ...И второй разговор был у Курта по поводу музея, его хозяина и всего с
ним связанного. В тот же день в зоопарке, куда он пошел гулять под вечер,  в
темной аллее к нему подошел вдруг молодой, красивый  эсэсовец  со  стеком  в
руках. До этого он сидел на скамейке около обезьянника и улыбался  девушкам.
Но когда Курт поравнялся с ним, он вдруг лениво  потянулся,  встал  и  пошел
рядом.
     - Музей вполне надежен, - сказал Курт, не поворачивая к нему головы.  -
Не валяйте дурака и не порите горячку попусту.
     Эсэсовец вынул портс
     - Хозяин трусоват, - сказал он неопределенно.
     - Хозяин не трусоват, - ответил Курт резко, - далеко даже не  трусоват,
а просто неясно понимает, что нам от него надо. С людьми  такого  рода,  как
Келлер, нужно разговаривать, а не просто давать им задания. Бели  он  неясно
понял, что ему поручено, то мне с  него  спрашивать  нечего.  Так  что  явка
остается прежней. А что нового у вас, Фридрих?
     Собеседник не спеша открыл портсигар, нащупал папиросу, помял ее  конец
и взял в зубы.
     - Они собираются предпринять карательную  экспедицию.  Мы  предупредили
через бургомистра всех жителей деревни Монт
     Несколько шагов они прошли молча.
     - А с той арестованной как? - спросил Курт.
     Фридрих вздохнул и слегка развел руками.
     - Вы же знаете, как трудно стало нам работать после  расстрела  Дофинэ.
Но записку я ей передал. - Он помолчал. - И можете быть уверены, - сказал он
с горечью, - она выдержит все. Я был на ее допросе.
     - Я в этом и не сомневался, - сухо отрезал Курт. - Итак,  до  свидания.
Не запаздывайте с сообщениями. - И он пошел.
     Но Фридрих вдруг воскликнул скорбно вслед ему:
     - Каких людей мы теряем попусту, начальник!
     - Да? Вы думаете - попусту? - вскинул  голову  Курт,  и  в  голосе  его
пробилось настоящее бешенство. - По-вашему, мы только и делаем, что  теряем?
А людей, которых мы приобретаем каждый день, каждый час, тех вы  не  видите?
Ну да, ведь Келлер трус и обыватель, по-вашему? А я  вот  говорил  с  ним  и
думал: случись что этот мирный профессор археологии будет отстреливаться  из
музейного пистолета до последней щепотки пороха,  а  захватят  его  живым  -
старик вспомнит какого-нибудь героя древности и откусит себе  язык.  Это  вы
хоть сейчас поняли или нет?
     - Простите, - сказал Фридрих, - но я ведь говорил не об этом.
     - А надо говорить только об этом. Только об этом и ни о чем  больше.  -
Курт  остановился.  -  Ладно,  здесь  расстанемся.  Завтра  я  уезжаю.   Все
дальнейшие распоряжения получите через паноптикум.
     На другой день, в полдень, Курт выехал на мотоцикле из города. Стекло и
горшки были тщательно упакованы и отосланы с  грузовой  машиной.  Курт  ехал
медленно, потому что ему хотелось посмотреть окрестности.
     Асфальтированное шоссе шло голыми холмами. В одном месте его пересекало
железнодорожное полотно, и Курта здесь минут десять не пропускала охрана.  В
другом месте его остановили на  виадуке.  Здесь  вообще  был  затор:  стояли
грузовики, легковые машины, мотоциклы  -  и,  наверное,  давно  уже  стояли,
потому что несколько шоферов поодаль от машин расположилось  на  траве.  Они
играли в карты. На виадуке стояло несколько военных в форме  железнодорожной
охраны и два эсэсовца с автоматами. Они никаких документов не требовали,  но
и пропускать не пропускали.
     Курт слез с мотоцикла и пошел вперед.
     Эсэсовец,  здоровый,  широкоплечий,  молодой,  посмотрел  на   него   и
равнодушно крикнул:
     - А ну, в сторону!
     Курт мигом стащил шляпу.
     - Я смотрю, вы мою машину пропустили,  а  меня  -  нет,  -  сказал  он,
ласково улыбаясь. - А мне ведь ее принимать надо.
     - Отойди, нельзя! - крикнул военный и повернулся к нему спиной.
     Но он все не отходил, стоял, улыбался, мял в руках шляпу и повторял:
     - Два ящика бемского стекла. Ведь их распаковать нужно. Если  неумеючи,
так и перебить недолго.
     - Ох, и будет же тебе сейчас бемское стекло! - сказал один из  шоферов,
приглядевшись к нему. - Куда ты  лезешь?  Сказано  -  нельзя,  значит,  надо
ждать.
     - Да  ждать-то  я  не  могу,  у  меня  там  хозяйство.  Эсэсовец  вдруг
повернулся, шагнул к нему и схватил его за лацкан пиджака.
     - Иди сюда, - сказал он негромко. - Ты откуда? Губерт, посмотри-ка его!
     Маленький кривоногий человечек с жгучими черными глазами  и  маленькими
острыми зубами подхватил его и потащил за плечо в сторожку, что стояла по ту
сторону виадука. Около нее теснилось  еще  несколько  легковых  машин,  все,
однако, не слишком дорогих марок. Громко  переговариваясь,  стояли  военные.
Эсэсовец стукнул в дверь, и оттуда вышел человек.
     - Вот, - сказал маленький кривоногий. - Кто такой?  Зачем?  Откуда  он?
Ему говорят, а он не слушает.
     - Из Монтивер? - спросил военный.
     - Чего это? - не понял Курт.  -  Я  от  самого  Курцера,  вот  вам  все
документы.
     Курт полез в сапог и вытащил красную  книжечку  с  вытисненной  золотой
надписью: "Проезд на мотоцикле всюду". Военный внимательно поглядел на нее и
спросил:
     - А подписывал кто?
     - Сам Курцер, - гордо ответил Курт.
     - Курцер? - военный удивленно поднял брови. - Но как же... А ну,  сюда!
- он взял его за плечо и втолкнул в сторожку.
     Курту бросились  в  глаза  цветочные  горшки  на  подоконнике,  большая
хромолитография, - девушка кормит из рук лань, - стол, покрытый  газетой,  и
человек, который, наклонив голову, что-то  писал.  Когда  дверь  отворилась,
человек повернулся и посмотрел на входящих. Это был Кох.
     - А, садовник! - сказал он довольно. - Опять за стеклами пришел?
     - Да вот, ваша милость, - пожаловался Курт,я показываю пропуск, а  меня
за плечо и прямо сюда.
     - "За плечо и сюда"? - улыбаясь, передразнил Кох. -  Сам,  наверное,  и
наскандалил. В чем дело, ефрейтор?
     - Задержан как подозрительная личность, - сказал ефре  -  Прет  на
мост с мотоциклом и знать ничего не хочет.
     - Да у меня там горшки, -  заволновался  Курт,  -  как  же  так?  Я  им
объясняю человеческим языком: "Пустите меня, мне  там  горшки  принимать  да
стекло сгружать".
     - Значит, достал стекло? - спросил Кох.
     - А как же! Раз вы записку мне такую дали, - гордо ответил Курт.
     Кох засмеялся.
     - Вот пристал ко мне, - объяснил он  ефрейтору:  -  "Давай  я  пойду  в
собор, двери выламывать, там, я доглядел, в дверях стекло хорошее. А мне его
под огурцы нужно". Ну, ладно. А сейчас ты, садовник, что же, домой едешь?
     - Домой, - сказал Курт. - Да вот не пускают. Остановили, да и...
     Дверь быстро отворилась и вошел военный. Едва переступив порог комнаты,
он быстро рванул пуговицы на сером форменном плаще, сбросил его на табуретку
и стал осматривать.
     - Сволочи, прожгли-таки! Как ни берегся, а зацепило.
     - Как же так? - спросил Кох. - Ты что, в самый пожар, что ли, совался?
     - Да черт его знает, как. Нет, я и близко не подходил.  -  Он  сунул  в
дыру палец. - И ничего не поделаешь - резина, не зашьешь. Слушайте, я десять
человек отправил в город.
     - Это зачем? - спросил Кох.
     - Да рассказывают интересные вещи. Оказывается...  -  Он  посмотрел  на
Курта и осекся.
     Кох снова посмотрел на Курта.
     - Говори, говори! - сказал он.
     - Эта рыжая девка...
     - А-а, про рыжую...  Ну  ладно,  это  потом.  -  Он  подошел  к  двери,
приотворил ее и крикнул: - Курта Вагнера в усадьбу с мотоциклом  пропустить!
- Он закрыл дверь. - А то он у меня все стекла из рам потаскает.
     - Эй, Курт! - вдруг окликнул военный в  прожженном  плаще.  -  Ну,  как
тебя? Пест! Ну, стой, раз тебе говорят. - Он крикнул в дверь:  -  Фердинанд,
отдайте ему, чтобы больше с ней не  возиться!  Повесишь  на  стену  у  себя,
деревня!
     Курт ничего не сказал и даже  не  поблагодарил.  Он  молча  сел,  молча
включил мотор и только на дороге развернул сверток, что ему положили на зад-
нее сидение.
     "Что за черт?!" Это была картина на  стекле:  небо,  деревья,  отвесная
скала, и с нее падал бугристый, пенистый водопад. Там, где должна быть вода,
картину выложили перламутром - она переливалась и поблескивала. То был  один
из местных сувениров, дешевизна и низкопробность которых вошли чуть ли не  в
поговорку. Курт посмотрел, пожал плечами и хотел выбросить ее вон. Но  потом
о чем-то подумал и положил обратно. "Откуда они ее взяли?" Он  посмотрел  по
сторонам.
     Тихий, мирный пейзаж - все  холмы  да  кустарники,  черные,  низкие,  -
пролетали мимо него. Когда они делались ниже или  пропадали  вовсе,  как  на
ладони становились видными огороды,  зеленые  квадраты  полей  и  среди  них
домики, похожие на конфетные коробки. Но чем дальше, тем  садов  и  огородов
становилось меньше, появилась река, и домики ушли куда-то  в  сторону.  Зато
опять начали разрастаться круглые, колючие, сердитые кусты. Чем дальше,  тем
все больше было их и  пышнее  они  становились.  Иногда  попадались  большие
кирпичные строения - не то склады, не то какие-то небольшие заводики, -  но,
собственно говоря, все это еще шли пригороды и дачные места.
     Когда Курт выезжал из города, день был туманный, серый, небо  покрывали
сочные тучи, и казалось, что вот-вот соберется  и  хлынет  дождь.  Но  вдруг
подул ветер, тучи разошлись, и тогда  почти  вспыхнули  на  солнце  влажные,
круглые, густые кусты с красными осенними ягодами.  Курт  увидел  и  розовые
крыши, и деревенские строения, и небольшой католический  собор,  похожий  на
крупный, серый кристалл.
     Из-за поворота почти прямо на мотоцикл выдвинулась толпа - арестованные
и их конвой. Курт остановился, разглядывая  их.  Арестованных  было  человек
пятьдесят. Они шли посредине дороги, по три человека в  ряд,  заложив  назад
руки. У одного, первого, были надеты наручники. То был здоровенный молодец с
длинным загорелым лицом. От виска у него, через глаз  и  до  губ  шла  синяя
полоса, - наверное, ударили кнутом. Рукав рубахи оторвался и висел на  одной
ниточке. Вместо ворота моталась  бахрома.  Парень  шел  медленно,  с  трудом
переводя хриплое дыхание, и, видимо, его уже лихорадило. Проходя мимо Курта,
он мельком, быстро поглядел на него, но такой  это  был  взгляд,  что  Курту
стоило физического усилия не опустить голову. Он  скорей  перевел  глаза  на
другого. То был еще мальчишка, лет восемнадцати, очень испуганный,  бледный,
с какой-то почти бессмысленной  улыбочкой  на  губах.  Видимо,  все  не  мог
примириться с тем, что его уводят, все поворачивался к товарищам и  старался
им что-то объяснить:
     - Я ведь только посмотреть, только посмотреть и хотел...
     За ним шли две женщины, молодые, плотные, с широкими лицами, в блузках,
изодранных  настолько,  что  только  клочки  их   торчали   из-под   широких
брезентовых курток, наброшенных на плечи их, видимо, чьей-то сострадательной
рукой. У одной заплыл глаз. Она высоко и неподвижно несла красивую голову  и
с каким-то трудом повернула ее, чтобы взглянуть на Курта...  Солдаты  прошли
мимо Курта и даже не посмотрели на него. Зато все подконвойные, кроме  парня
в наручниках, так и впились в него глазами. И Курт, привстав  на  мотоцикле,
тоже смотрел на них. Это было, конечно, крайне неблагоразумно, к нему  опять
могли привязаться, а то, чего доброго, и увести, но  он  все-таки  стоял  и,
глуповато полуоткрыв рот, смотрел на них.
     Солдаты шли молча, быстро, - видимо, они не были особенно озлоблены  на
заключенных, а просто торопились  поскорее  отделаться  от  них,  -  но  тем
страшнее показалась Курту эта кучка людей, почти добродушно гонимых на убой.
     Как только колонна миновала Курта, он сейчас же поехал дальше.
     И вот местность резко изменилась. Замелькали пожарища,  помятые  кусты,
черные, еще дымящиеся развалины.
     В  крохотную  придорожную  часовню,  очевидно,   бросали   гранаты.   В
образовавшийся провал панически высовывалась  статуя  богоматери  -  грубое,
старинное изделие из крашеного дерева.  На  траве  валялись  груды  каких-то
сожженных и  затоптанных  бумаг,  книжные  переплеты  с  золотыми  крестами,
вытащенный наружу и разбитый о камни шкаф.
     Курт остановился, соображая. У него был наметанный глаз солдата,  и  он
сразу почувствовал, что главный очаг пожарища должен быть, очевидно,  версты
за две отсюда, там, где находилась деревня Монт Это все по дороге к ней
снесли на всякий случай, зато уж там, должно быть, не  оставили  кирпича  на
кирпиче.
     Очевидно, здесь карателям оказывали сопротивление.  Где  раньше  стояли
аккуратные дачные коттеджи,  теперь  валялись  листовое  железо  и  доски  с
черными гвоздями, стояли обгорелые, осыпающиеся стены. Трава была  утоптана,
земля убита, все засыпано золой и штукатуркой. Остро пахло углем и смолистой
гарью. А людей не было видно.
     "Неужели всех их угнали?" - подумал Курт.
     Нет, не всех. Люди встретились ему версты через две от  заградительного
отряда. Он слез с мотоцикла и подошел. Около телеграфного  столба  теснилась
толпа. На столбе висела женщина. Чтобы  не  нарушать  телеграфную  связь,  к
столбу прибили длинную  планку,  эдак  метра  на  полтора.  У  девушки  было
чугунное, набухшее кровью лицо, две  шпильки  тускло  поблескивали  в  рыжих
волосах - они были аккуратно заплетены в какую-то несложную, но высокую при-
ческу.
     Когда Курт подошел, на него даже  не  посмотрели.  Люди  стояли  молча,
полностью уйдя  в  ужас  созерцания.  Да  и  в  самом  деле  было  почему-то
невозможно оторваться от этого чугунного лица и двух стертых, тусклых шпилек
в высокой прическе.
     Курт смотрел на вытянувшееся, длинное  тело,  на  блузку,  порванную  в
рукавах, на длинные ноги в шелковых,  блестящих,  очень  дешевеньких  чулках
(туфли у нее свалились, и было видно все то,  что  тщательно  скрывалось,  -
бурые подошвы и рваная пятка на одной ноге).  Руки  у  девушки  было  плотно
перехвачены спереди тонким,  острым,  как  бритва,  шпагатом.  Курт  опустил
голову и закрыл глаза. Ему становилось все жарче, все неудобнее, все тяжелее
стоять. Он отвернулся.
     - Ее давно повесили? -  спросил  он  какого-то  старика  в  жилетке,  с
котелком на голове.
     Старик не ответил, словно и не  слышал,  но  рядом  со  стариком  стоял
франтоватый, неприятный господин, маленького роста, лысый, с очень нервным и
подвижным лицом. Вот он и взглянул на Курта. А затем случилось вот что.
     Около самого столба стояла старуха, высокая, костлявая,  но  с  румяным
лицом и черными жесткими волосами. То ли сказала она что, то ли  глянула  не
так, как нужно, но вдруг один из  солдат  перехватил  тяжелый  автомат,  что
очень оттягивал его шею и стеснял все движения, и подошел к ней вплотную.
     - А ну, уйди! - сказал он негромко.
     - Я... - начала старуха.
     - Уйди! - повторил солдат, не повышая голоса, и взял  ее  за  руку.  Он
сердился. Солнце пекло вовсю, и стоять на посту, под ногами повешенной, тоже
было не сладко.
     - Убийца! - вдруг громко и отчетливо сказал около Курта лысый франт.
     Курт взглянул на него. Тот поймал этот взгляд, поднял руку  и  дрожащей
рукой провел по груди.
     - Убийца! - повторил он еще раз. Солдат вздрогнул и глухо сказал:
     - Вот вы как? А ну, посмотрю, кто это ко мне  просится!  -  и  пошел  в
толпу.
     Курт зло плюнул, - надо было  спешно  уходить,  чтобы  не  ввязаться  в
дурацкую историю. Он отошел, завел мотоцикл и тут только  почувствовал,  как
мелко и противно дрожат у него руки.
     И тут он снова увидел лысого. Тот уже вышел из толпы и поспешно шел  по
дороге. "Значит, заварил кашу и скрылся", -  подумал  Курт,  обогнал  его  и
заглянул ему в лицо. Одет человек этот был  щегольски.  На  нем  был  черный
костюм, легкие и блестящие туфли, на руках длинные перчатки. А ручки были  у
него маленькие, плечи узкие, и на цыплячьей шейке сидела безволосая  большая
голова. Он поглядел на Курта красными воспаленными глазами и, не увидев его,
прошел дальше.
     И Курт тоже проехал мимо и сейчас же забыл о нем.
     Этот человек и был Ганка.
 
                              Глава четвертая 
 
     Наутро Ганса разбудила Марта. Она стояла над ним и трясла его за плечо.
     - Вставай, - сказала она тихо, - отец 
     Ганс вскочил на  ноги  и,  еще  ничего  не  понимая  толком,  сразу  же
заплакал. Только сейчас он почувствовал: то страшное, непередаваемое, что он
заметил в комнате отца и никак не мог понять, и была смерть.
     Она была не только  в  несвязных  словах  отца,  в  его  зеленом  лице,
растерянных и неловких  движениях,  но  и  в  пепле,  рассыпанном  по  полу,
разбитом, закопченном стекле в углу  комнаты,  даже  в  ослепительном  свете
лампы и ночной бабочке, монотонно бьющейся о ее  холодный  огонь.  Он  вдруг
припомнил  мерзкий  белый  пузырек  с  притертой  пробкой  по  соседству   с
обглоданной коркой хлеба и еще раз понял: то, что он  видел  вчера,  и  была
смерть.
     Марта взяла его за руку и повела наверх.
     Дверь кабинета стояла открытой, и в нем царил такой же беспорядок,  как
и вчера.
     По-прежнему пол засыпала зола, на столе валялись рассыпанные  брошюрки,
а в углу, все на том же месте, лежало расколотое  надвое  черное,  обгорелое
стекло.
     Отец лежал на диване, закрытый с головой чем-то белым.
     Около на коленях стояла мать.
     Плечи ее были так неподвижны и прямы, что даже не было видно,  что  она
плакала; впрочем, она, кажется, не плакала.
     Из-под простыни высовывалась только одна ладонь,  непомерно  большая  и
желтая.
     Ланэ стоял около окна и водил пальцем по стеклу.
     Ганс вырвался от Марты и бросился к матери.
     Мать подняла голову и посмотрела на него. Глаза у  нее  были  жаркие  и
сухие.
     - Что он вчера говорил тебе? - спросила она.
     Но Ганс уже не смог ей ответить: все то, что он с необычайной  остротой
только что почувствовал, рассказать было невозможно, а  страшный,  несвязный
бред отца передавать просто не стоило.
     - Мама, - сказал он тихо и вдруг закричал от тошного, противного ужаса:
на столе на том же месте лежала  обглоданная  корка  хлеба  и  рядом  с  ней
мерзкий пузырек с притертой пробкой.
     - Господи, - услышал он страдающий голос Ланэ, - и кто знал,  кто  знал
только... Если бы я вчера поднялся наверх...
     - Что я, кстати сказать,  вам  и  советовал,  -  раздался  сзади  голос
Гарднера. - Госпоже Мезонье идти было незачем, конечно, она женщина, но  вас
профессор хотел видеть, это я вам передал сейчас  же,  однако  вы  почему-то
предпочли играть со мной в шахматы.
     Голос у Гарднера был скорбный, тихий, вполне подходящий к обстановке. А
обстановка была такая - он оставался здесь за хозяина и отвечал за все,  что
произойдет. И скорбь госпожи Берты он тоже разделял вполне.
     Он подошел и положил ей руку на плечо.
     - Ну что же, что же, госпожа Мезонье,  -  сказал  он,  -  видно,  такая
судьба! Видите, как все это скверно повернулось! Но теперь надо помнить, что
вы не одна, что у вас на руках сын, его будущее - дело ваших рук, и если вам
дорог ваш муж, то сумейте вырастить его  интеллект,  ум,  характер  в  вашем
ребенке. Отец заблуждался, но он шел до конца по своему пути - пусть  и  сын
его будет так же тверд и идет до конца по тому пути, по которому... - Он  не
докончил, потому что не подумал, по какому же...
     - Мама! - повторил Ганс тихо.
     Госпожа Мезонье вдруг подняла голову и взглянула на него.
     - О чем он вчера с тобой говорил? -  повторила  она  так  же  тихо,  не
замечая Гарднера.
     Гарднер взял Ганса за плечо.
     - Нет, это решительно не дело, - сказал он. - На все  это  есть  другое
время, и чем меньше Ганс будет сейчас здесь, тем будет лучше  для  него.  Не
приходит это вам в голову? Разрешите мне...
     Он оторвал Ганса от пола и поднял его на руки.
     - Идем, Ганс, идем, дорогой, и не надо плакать. Не надо. Подумай  -  ты
теперь единственный мужчина в доме.
     Он отнес Ганса в столовую и посадил его в кресло.
     - А где же Марта? -  спросил  он,  оглядываясь.  -  Ведь  я  ей!..  Вот
противная баба! Марта! Да куда же она исчезла?
     Вошла Марта.
     Лицо у нее было красное, словно целый день она простояла у печи.
     - Я кричу, кричу! - сказал Гарднер недовольно. - В такое время...
     - У меня было дело, сударь, - сказала Марта сурово, глядя на него.
     - А! Ваше дело! Смотрите за ним, - приказал  Гарднер,  -  пусть  он  не
бегает наверх и... Вы на кухне сейчас что-нибудь делаете?
     - У меня выкипает  суп,  сударь!  -  злобно  ответила  Марта,  и  слезы
побежали у нее по щекам.
     - А, она думает о супе! - ударил себя по бедру Гар - Бросьте  его!
Слышите? Сейчас же  бросьте!  Вот,  действительно,  нашли  время  для  супа!
Безумный дом! Черт знает, что в нем творится!
     - В этом доме, сударь, - твердо ответила Марта, - только что  умер  его
хозяин. Он был хороший человек и с большим характером, но  он  не  выдержал,
когда чужие люди начали хозяйничать у него. Он  позвал  меня  в  ту  ночь  и
сказал: "Марта, берегите мой дом от крыс", - он называл их крысами, сударь.
     Гарднер уже смотрел на Марту прямо и неподвижно.
     - Так что он вам сказал? - спросил он.
     - Только то, что я вам говорю, сударь, - ответила Марта.  -  Только,  к
сожалению, это, больше ничего.
     - Но, значит, вы разговаривали с ним? - настойчиво спросил Гар
     - Я принесла ему обед, сударь, и тогда он мне сказал: "Марта, в наш дом
заползли крысы, - ты ведь знаешь, кого я так называю?"
     - А, чепуха! - вдруг рассердился Гарднер и оглянулся на Ганса. - Крысы,
крысы! Выпил пол-литра чистого спирта - и вот появились  крысы!  Как  он  не
увидел еще голубых слонов!.. Ладно, обо всем этом поговорим потом.  Вот  вам
мальчик, берите его и смотрите за тем, чтобы он не бегал наверх.
     Он пошел было из комнаты, но вдруг воротился.
     - Слушайте, Марта, - сказал он выразительно. - Для вас,  и  для  памяти
профессора, и для всего его семейства будет лучше, если вы об этом последнем
разговоре  помолчите.  Понимаете  меня?  Помолчите!  Потому  что  сейчас  же
возникнет вопрос: кто же такие эти крысы? От кого хозяин просил  вас  беречь
его дом? Почему именно вас, а не господина Курцера, брата его  жены,  можете
вы мне ответить на это? Нет ведь?
     - Нет, сударь, - твердо ответила Марта, глядя на Гарднера.
     - Ну вот, и я полагаю, что нет, поэтому лучше  и  не  возбуждать  такие
вопросы. Понятно? Вот и хорошо, что понятно! Берите Ганса и не пускайте  его
наверх.
     Он ушел.
     Марта переждала, пока  затихли  шаги,  и  осторожно  отворила  дверь  в
кор
     - Идите сюда, Ганка, - позвала она, - кроме Ганса, здесь никого нет.
     Ганка ворвался в комнату. Он именно ворвался,  так,  что  даже  сшиб  с
дороги стул.
     Ганс посмотрел на него. Не было видно даже, что он с  дороги.  Одет  он
был аккуратно и тщательно, как всегда. Костюм у него  был  чистый  и  новый;
сорочка даже казалась синеватой  и  ломкой  -  так  она  была  накрахмалена;
большой, темный галстук, завязанный причудливым узлом, при повороте блестел,
как мертвая змея, испуская неясное лиловое сияние. Он даже был  не  особенно
бледен и худ, - словом, с первого взгляда не так-то было легко найти  следы,
которые оставила тюрьма. Но когда он взял Ганса за  руку,  тот  почувствовал
глубокую внутреннюю дрожь, которая струилась через пальцы Ганки.
     А присмотревшись ближе, он заметил и то,  как  резки  и  обрывисты  его
движения, как все они носят печать какой-то незаконченности, той самой,  что
он на минуту вчера заметил у отца, во время его последнего разговора.
     Это заметила и Марта.
     - Вы весь дрожите, господин Ганка, -  сказала  она.  -  Постойте-ка,  я
принесу вам что-нибудь из комнат.
     - Нет, нет, ничего, - быстро ответил Ганка, - это совсем не  от  этого.
Не обращайте, пожалуйста, на это внимания. Ганс, дорогой мой,  -  голос  его
дрогнул, - если бы я пришел раньше на сутки, ничего бы не  случилось,  но  я
задержался в городе.
     - Ничего, значит, не попишешь,  сударь,  -  твердо  ответила  Марта,  -
значит, на то была воля Всевышнего. Да  и  то  сказать  -  как  бы  господин
профессор жил в доме, если бы в нем хозяйничали эти крысы?
     - Да, да, крысы, - вспомнил Ганка. - Ну, так что он вам сказал еще?
     - Да ничего, сударь, ничего, кроме того, что я вам передала.
     - И про меня, значит, тоже?.. - несмело посмотрел на нее Ганка.
     - Нет, ничего, - твердо ответила Марта, - мне ничего. Разве  вот  Курту
только... Тот был у него, так вот, может быть, он ему что-нибудь сказал.
     - А кто это такой Курт? - быстро спросил Ганка.
     - Да наш садовник, - ответила Марта. -  Разве  вы  его...  Ах,  ну  да,
конечно! Это было уже без вас. Это наш новый садовник,  господин  Ганка.  Он
когда-то служил у старика Курцера.
     - Ну, ну! - нетерпеливо сказал Ганка.
     - Так вот, Курт заходил к нему днем, и они о чем-то говорили.
     - С садовником? -  пожал  плечами  Ганка,  смотря  на  Марту.  -  Очень
странно.
     - Да, сударь, - не то вспомнила, не то решилась Марта, - они  про  вас,
наверное, говорили.
     - Про меня? - вскрикнул Ганка и схватил Марту за руку. - Он вам сказал,
что про меня?
     - Нет, но когда Курт сошел вниз, он меня спросил: "А кто такой Ганка?"
     - Где он? - решительно спросил Ганка и направился к двери. -  Говорите,
садовник?
     - Да, наверное, здесь где-нибудь. Посидите минутку, я его вам...
     - Нет, нет, я сам его найду! - крикнул Ганка и выскочил из комнаты.
 
     Курт сидел на корточках перед клеткой и кормил птиц.
     В клетке у него сидел один  скворец  с  поклеванной  головой  -  он  не
остерегся и пустил его вместе с певчим дроздом, - но такой бедовый, что  уже
начинал свистеть.
     Когда Курт ставил в клетку фарфоровую чашечку с соловьиным кормом, этот
проворный молодец слетал с  жердочки,  несколькими  быстрыми  ударами  клюва
разгонял мелюзгу - тихих соловьев, бедовых мухоловок и задумчивых  варакушек
- и один съедал все. Жаден он был страшно, ел  много  и  во  время  еды  так
свирепо щелкал  клювом,  так  бесцеремонно  рылся  в  кормушке,  что  добрую
половину  корма  разбрасывал  по  песку.  Когда  к  нему   боком   подходила
какая-нибудь  птичка,  он  распускал   крыло,   загораживая   кормушку,   и,
наметившись, щелкал ее по голове - и, наверное, больно, даже  очень  больно,
потому что птица с криком отлетала прочь. Приходилось мелкую  птицу  кормить
еще раз, когда нажрется этот жадный  дьявол,  но  Курт  смотрел  на  него  с
одобрением: из этой птицы, несомненно, мог выйти толк.
     Вот за этим занятием и застал его Ганка.  Он  вошел  и  увидел  клетку,
горящую спиртовку, на которой только что варился соловьиный корм,  Курта  на
корточках, ничего не понял и ошалело сказал:
     - Извините.
     Курт поднял голову и посмотрел на него.
     - Извиняю, - сказал он недовольно.
     Ему очень не нравился этот черный, щупленький и, наверное, очень  юркий
человечек в отутюженном костюме, хрустящей от свежести голубоватой рубашке и
щегольском галстуке. Курт никогда не любил таких. Он верил: если  с  первого
же взгляда внимание останавливалось не на самом человеке, а на том,  что  на
нем наверчено, значит и человек был  нехороший.  Поэтому  он  очень  вежливо
спросил его:
     - Я чем-нибудь могу быть вам полезен?
     - Мне бы надо было видеть садовника Курта, -  сказал  юркий  человечек,
невольно вглядываясь в клетку, где уже шла настоящая драка, такая, что  даже
перья летели.
     - Сейчас, - Курт встал с колен, поднял клетку и  закрыл  ее  простыней,
потом дунул на спиртовку и отряхнул руки. - Вот я, к вашим услугам, - сказал
он очень любезным тоном и даже слегка поклонился. - Чем могу служить?
     Ганка быстро посмотрел  на  него:  выпуклый,  но  низкий  лоб,  черные,
жесткие, цыганские волосы, беспокойно бегающие глаза, неприятная развязность
и нагловатая вежливость, - нет,  от  этого  человека  не  приходилось  ждать
ничего хорошего! О чем с ним вообще мог говорить профессор?
     - Я ученик профессора, - нетерпеливо отрекомендовался он.
     - Да? - выжидающе спросил Курт. - Ну и...
     - Я узнал, что вчера он разговаривал с вами.
     - Разговаривал! - не то подтвердил, не  то  спросил  Курт,  изучая  его
галстук. - Ну а почему это вас так интересует?
     - Моя фамилия Ганка. Доктор Ганка.
     - Да? - повторил Курт и неприятно улыбнулся. - Ну и что же?
     - Что такое он велел вам передать мне?
     - Вы очень беспокоитесь, доктор, - сказал Курт, не сводя с него глаз. -
Откуда вы, например,  взяли,  что  он  велел  что-то  передать  вам?  Верно,
профессор звал меня, но совершенно по другим делам: он мне  отдал  кое-какие
хозяйственные распоряжения, о вас не было  сказано  ни  слова.  Мы  говорили
только о саде.
     Ганка опустился на стул, тупо переспросил:
     - О саде?
     - Да, о саде, - Курт позволил  себе  улыбнуться  и  даже  слегка  пожал
плечами. - Мы говорили о восстановлении оранжереи.
     - Господин Курт, -  вдруг  взмолился  Ганка,  -  какая  тут,  к  черту,
оранжерея. Зачем вы мне лжете? Станет профессор за несколько часов до смерти
звать вас к себе, чтобы толковать с вами об  оранжерее?  Кого  вы  дурачите?
Курт, Курт, прошу вас, - он схватил его  за  руку,  -  скажите  мне  правду,
скажите правду! Если бы вы знали, как это мне важно!
     - Ну, даю вам честное слово, - пробормотал Курт, отодвигаясь, -  что  я
ровно ничего не знаю.
     Но Ганка уже не слушал его. Он снова рухнул на стул и,  зажимая  руками
виски, заговорил:
     - Господи, как все это дико! Как это дико! Профессор умирает один,  как
медведь в своей берлоге, когда  весь  дом  полон  людьми,  и  перед  смертью
вызывает вас, совершенно незнакомого человека, когда... Нет, я сойду с  ума!
- Он закрыл руками лицо, и по щекам его потекли слезы.
     Курт молча внимательно рассматривал его лицо и почти безволосую голову.
     - Так что тогда? - спросил он с той же  издевательской  вежливостью.  -
Вот вы говорите: "вызывает вас, совершенно  незнакомого  человека".  Хорошо!
Незнакомого! Ну а где же знакомые тогда были? Вот  возьмем,  например,  вас!
Вы, очевидно, считаете себя очень близким человеком к профессору? Так где же
вы были все эти дни? Не мое, конечно,  дело,  но  разрешите  заметить,  ваше
присутствие было бы крайне желательно.
     - Я был в тюрьме, - ответил Ганка и  вдруг  быстро  вскинул  голову.  -
Курт, Курт, вы же все знаете, зачем  вы  притворяетесь?  Он  же  назвал  мою
фамилию!
     Курт смотрел на него с усмешечкой.
     - Вот теперь и подумайте, господин Ганка, что за чушь  вы  говорите!  Я
незнакомый человек, вы сами же так выразились, садовник, вообще  черт  знает
что такое, ведь так? - Ну, ну?
     - Ну, так? И он меня вызывает затем, чтобы о чем-то поговорить со  мной
наедине, да еще о чем-то таком, что касается вас. Ну, скажите, похоже это на
правду? Вот вы на его месте поступили бы так?
     - Да, - сказал Ганка и опустил голову. - Но что же мне  теперь  делать,
что делать?
     - А за что вы были в  тюрьме?  -  спросил  Курт,  подходя  к  клетке  и
дотрагиваясь до покрывала. - Вы давно здесь?
     Ганка опять смотрел на его улыбающееся лицо, на  вздернутый  нос,  лоб,
очень выпуклый, такого, как он считал, - не по Лафатеру  ли?  -  никогда  не
бывает у умных людей, на маленькие, острые зубы, быстро переводил взгляд  на
тщательно  расчесанные,  сверкающие  от  какого-то  масла  волосы,   и   ему
становилось все яснее и яснее, что ровно ничего существенного  этот  человек
знать не может.
     "Но зачем же все-таки вызывал его профессор?" Курт  смотрел  теперь  на
Ганку серьезно, неподвижно, прямо и как будто что-то соображая.
     - Сколько я тут? Да вот около двух недель, сударь.  -  Он  еще  немного
подумал. - Да, да, около двух недель. - Он вдруг вздохнул. -  Нехорошие  тут
дела творятся, очень нехорошие!
     Ганка  посмотрел  на  него,  спросил:  "Да,  нехорошие?"  -   и   вдруг
почувствовал испарину и приступ тошноты. Он взглянул в лицо Курта, но только
и увидел перед собой это  курносое,  глуповатое  лицо,  с  выпуклым  лбом  и
жирными волосами  -  все  остальное  бежало  мимо  него  сплошным  красочным
потоком.
     "Упаду, - понял он, хотел опять сесть и сейчас же подумал: - Только  бы
не на клетку". Потом у него заскрипело на зубах от  противной  кислоты,  пол
стал как-то боком, ноги вдруг подсеклись, и он тяжело сел на пол.
     Он пришел в себя оттого, что ему прикладывали ко лбу тряпки с  холодной
водой, - он кашлянул, слепо провел рукой по голове и  сбросил  тряпку.  Она,
как дохлая лягушка, сочно шмякнулась на  пол,  и  это  привело  его  в  себя
окончательно. Он сел и бодро сказал Курту:
     - У меня немного кружится голова, нет ли у вас воды?
     Но Курта около него не было, он поискал его  глазами  и  не  нашел.  За
пестрой ширмой звенела посуда и лилась какая-то жидкость.
     "Что он там делает?" - подумал Ганка и хотел было встать  на  ноги,  но
все предметы опять заструились перед  ним,  как  вода,  к  горлу  подкатывал
круглый, скользящий шар, он сплюнул и повалился головой на подушку.
     Курт вышел из-за  ширмы,  осторожно  неся  в  руках  большую  кружку  с
дымящейся жидкостью, и поставил ее на стул.
     - Голову поднять можете? - спросил он коротко.
     - Ничего, ничего, - забормотал Ганка, - ничего, я сейчас...
     Курт обхватил его руками за плечи, приподнял немного и поднес кружку  к
его губам.
     Ганка хлебнул, обжег язык  и  замотал  головой.  Питье  пахло  мятой  и
какой-то распаренной травой, а через  все  это  пробивался  противный  запах
спирта. Когда он сделал первый глоток, то ему показалось, что  он  проглотил
кусок динамита и вот-вот ему оторвет голову, но Курт держал кружку около его
губ, и он невольно еще сделал глоток, а потом и еще один.  Приятная  теплота
поползла по его телу, и сразу перестало тошнить.
     - Ну, вот, - сказал Курт откуда-то издалека, - теперь хоть опять вы  на
себя стали похожи. Лежите только смирно и не  двигайтесь,  а  то  вас  опять
начнет тошнить. Долго вы там просидели, в тюрьме-то?
     - Я? В тюрьме? -  спросил  Ганка.  -  Да  нет,  недолго,  что-то  очень
недолго. Около двух недель. А вот видите, в это время... Да что  ж  я  около
вас, - снова всполошился он вдруг. -  Мне  надо  же...  -  он  завозился  на
подушке.
     - Ну, вставайте, вставайте, - сказал Курт добродушно, - посмотрю я, как
это у вас получится. Ну?!
     Но Ганка лежал уже опять, закрыв глаза и тяжело дыша открытым ртом.
     - Ну, так что же вы не встаете?..  То-то!  Никуда  вы  и  не  встанете,
никуда не пойдете, да и незачем вам, по правде сказать, ходить. Разве вы  не
понимаете, что в доме не до вас? А вот что мы лучше сделаем. Я сейчас  лучше
призову к нам Ланэ...
     - Да, да, - забеспокоился Ганка, - Обязательно Ланэ! Мне  самому  нужно
было бы сходить за ним, ведь это так  неудобно,  что  вы  пойдете  от  моего
имени.
     - Да лежите, лежите, - твердо сказал Курт, - сейчас он будет у вас.
     Ланэ сидел около Ганки и плакал.
     Платок его был уже мокрый, и он комочком положил его на колени.
     Несколько раз он начинал было говорить, но,  сказав  два  слова,  махал
рукой и шептал: "Нет, не могу, никак не могу", -  и  снова  плакал.  Наконец
Ганке это надоело, и он сильно и грубо дернул его за рукав.
     - Ладно, - сказал он, - будет!
     Ланэ всхлипывал.
     - Ну, слышите? Я же  вам  сказал  -  будет!  Расскажите  мне,  как  это
произошло.
     Ланэ поднял на него красные воспаленные глаза.
     - Это несчастное письмо, которое заставили нас подписать.
     - Ну, это я все знаю, - сказал Ганка. - Вы прочли его профессору?
     - Там была и ваша подпись, - сказал Ланэ, бессознательно  защищаясь  от
Ганки. - Когда я показал его профессору, ему стало  совсем  плохо,  он...  -
Ланэ оглянулся и, увидев, что Курта в комнате нет, воровато спросил:  -  Вас
били?
     - Да! То есть нет! То есть да! Да! А, черт! - разозлился  Ганка.  Врать
ему не хотелось, а правду рассказать он не мог, да и не  понял  бы  ее  этот
чувствительный, трусливый и малодушный добряк. - Ладно, обо всем этом после.
Ну, потом, что было потом? Вот вы ему показали мою подпись, что было дальше?
     - Да ничего потом не было, - растерянно  ответил  Ланэ  и  остановился,
словно сам удивляясь своим словам, - совершенно ничего. Профессор заперся  в
своем кабинете, никого не впускал, даже госпожу Мезонье, а потом и 
     - То есть как умер? То есть как это умер? - зарычал на него Ганка. - Вы
подумайте только, что вы говорите!
     Он вскочил с кровати, и это оказалось неожиданно легко и просто, голова
у него больше не кружилась, он чувствовал себя очень здоровым и помолодевшим
на добрый десяток лет, вся прежняя сила вернулась к нему  внезапно.  Толстяк
этот был совсем не виноват, но, честное слово, он мог бы  разорвать  его  на
куски.
     - Отчего это умер? Как это так: совершенно здоровый человек...
     - Он не был здоровым, - устало сказал Ланэ.  -  Только  не  кричите  на
меня, пожалуйста, Ганка, у меня и так в голове все перемешалось. Ох, и зачем
я написал ему это письмо?
     - Какое еще письмо? - свирепо спросил Ганка.
     Ланэ помолчал, потом сказал:
     - О крысах. Маленькая сумчатая крыса хочет жить и приспосабливается,  а
вот атлантозавры вымирают. Зачем я ему написал это?
     - Черт знает что такое! -  сказал  ошалело  Ганка.  -  Сумчатые  крысы,
атлантозавры... Отчего умер профессор? - закричал он  вдруг.  -  Умер,  умер
отчего? Вот о чем я вас спрашиваю! Ну?
     - От паралича сердца, - мертво ответил Ланэ, глядя в угол.
     - Кто это сказал? - ошалело спросил Ганка.
     - Гарднер вызывает доктора, - уклончиво ответил Ланэ, и нижняя  челюсть
его опять дрогнула.
     - Гарднер? - гневно спросил Ганка. - Я сегодня же его...
     Он не окончил, сел на кровать и стал щипать одеяло. Его уже трясло,  он
знал: поговори он еще пять минут с Ланэ - и тогда он черт  знает  что  может
ему сказать, а именно этого и не следовало делать. "И,  в  конце  концов,  -
подумал он, - как бы ни умер,  но    Теперь  это  уже  не  важно.  Надо
говорить о чем-нибудь другом".
     - А как ваше здоровье, Ганка? - уныло спросил Ланэ.
     Его чувства были очень сложными. Он, конечно, тоже не верил, что смерть
произошла  от  паралича  сердца,  но   и   ярость   Ганки   показалась   ему
необоснованной и необъяснимой, а тон, которым тот разговаривал  с  ним,  уже
совершенно неподходящим к обстоятельствам дела. В самом деле - как он  смеет
кричать? Разве он сам не подписал эту проклятую  декларацию?  Ого!  Как  еще
подписал! Чуть не первым. Чего же он теперь  выходит  из  себя,  нервничает,
требует отчета и ответа, интересуется подробностями, ну, словом, ведет  себя
так, как будто он совсем не причастен ни к чему? Но вместе с тем в  вопросах
Ганки, в его гневе, в  его  негодующих  криках  и  понукании  была  какая-то
необъяснимая сила, право спрашивать, и это удерживало Ланэ  от  того,  чтобы
задать ему прямо эти же самые вопросы. А продолжать разговор дальше в том же
тоне было просто невозможно. К тому же его мучило воспоминание  о  письме  к
профессору, которое, оказывается, ни в коем случае  не  следовало  посылать.
Фраза же о крысах положительно не  вылезала  у  него  из  головы.  Его  даже
передергивало от жгучего стыда, когда он вспоминал о ней.
     -  Сумчатая  крыса!  -  вдруг,  забывшись,  выпалил  он.   Сейчас   же,
опомнившись, замахал руками, мелко закачал головой и  забормотал:  -  Ничего
подобного, ничего подобного!
     Ганка удивленно посмотрел на него, но ничего не сказал.
     Ланэ сидел потный, красный от стыда и ежился.
     - Идем на улицу, - сказал вдруг Ганка, -  здесь  не  совсем  удобно.  Я
все-таки  хочу  знать  поподробнее,  как  все  случилось!  И  как  вы  могли
допустить, Ланэ, где были ваши глаза? - закричал он снова, охваченный  новым
порывом горя. - Боже мой, Боже мой, вы виноваты не меньше меня.
     "Вот как? - удивился про себя Ланэ. - Оказывается, я на тебя имею право
кричать?" - и смиренно ответил:
     - Ах, разве я знаю что-нибудь! Какие  там  подробности!  -  Он  скорбно
махнул рукой. - Но вот что меня удивляет: как вы сумели?..
     - Как я сумел пройти сюда? - догадался Ганка. Он нахмурился. Да, да, на
этот вопрос следовало  ответить,  ведь  Ланэ  имел  право  задать  и  другой
подобный же: зачем он пришел сюда? И на это ему тоже пришлось бы ответить. -
Да очень просто. У меня письмо к Курцеру от Гарднера. Я должен был явиться к
нему, но раньше хотел выяснить обстановку и поговорить с вами.
     - Идите, идите! - сказал быстро Ланэ с каким-то суеверным даже  ужасом.
- Курцер-то еще не приехал, а Гарднер тут. С этим  же  человеком  шутить  не
следует.
     - Вы думаете, что у меня тоже слабое сердце? - усмехнулся Ганка.
     - Если бы у вас было слабое сердце, - хмуро сказал Ланэ и в первый  раз
посмотрел Ганке прямо в глаза, - вы не  вышли  бы  от  полковника  Гарднера.
Видимо, все оказалось в надлежащем порядке.
     - Да? - зло ощетинился Ганка.
     -  Я  так  полагаю,  что  да,  -  хмуро  сказал  Ланэ.  -  А  в  смерти
профессора...
     - Ну? - крикнул Ганка.
     - Курцер ни при чем, - докончил  Ланэ.  -  Профессор  оказался  слишком
последовательным учеником Сенеки.
     Ганка посмотрел на Ланэ. Толстяк грустно и даже виновато усмехался,  но
глаз с Ганки не спускал. Его лицо изображало страдание, но было  спокойно  и
даже светло.
     - Идите к Гарднеру, - повторил он настойчиво и дотронулся до его плеча.
- Тот знает больше, чем я. Сегодня приедет доктор, и тогда все разъяснится.
  
                                Глава пятая 
  
     - А, летучий голландец, пришел! - приветствовал Гарднер  Ганку.  -  Ну, 
вовремя, вовремя, ничего не скажу, вовремя! А ну-ка, идемте. - Он провел его 
в кабинет и широко распахнул двери.  -  Вот,  полюбуйтесь,  черт  знает  что 
такое! - сказал  он  недовольно,  входя  в  комнату.  -  Свиной  хлев.  Меня 
интересует, жена что же  смотрела?  -  Он  быстро  прошел  к  столу,  поднял 
засохшую корку, недоуменно  поднес  ее  к  лицу  положил  обратно,  щелкнул 
пальцами, отряхивая их, и повторил: - Черт знает что!  Ужей  развел,  старый 
осел! И жил ведь в таком болоте! Я бы, кажется, и часа не  выдержал.  Ганка, 
ну-ка... 
     Ганка в кабинет не прошел. Он стоял на пороге, смотрел  на  Гарднера  и
улыбался.
     - Ну, так что же? - обернулся к  нему  Гар  -  Попробуем  все-таки
разобраться в этом хламе. Во-первых, где у него тут бумаги?
     Улыбка Ганки стала шире, определеннее; он  прошел  в  глубину  комнаты,
открыл деревянный шифоньер и вытащил тугую кипу бумажных листов.
     - Ага, - сказал деловито Гар -  Вот  оно  самое.  А  ну,  давайте,
давайте сюда!
     Он быстро стал перелистывать рукописи и даже фотографические снимки.
     - Но это что-то старое, помеченное тридцать девятым годом, - черепа  да
кости. На иное он был и неспособен. - Он перевернул еще несколько листов.  -
О, вот это другая материя! - сказал он.
     Вынул акварельный портрет и прищурился, приглядываясь.
     С пестрого листка ватманской бумаги улыбалась  красавица.  У  нее  было
круглое лицо, большой  лоб  и  сильно  подчеркнутые  линии  скул.  Взгляд  у
красавицы этой был прямой, простой и дикий. Художнику очень  хорошо  удалось
выражение этой неподвижной  и  спокойной  отчужденности.  Сразу  можно  было
догадаться, что вот  этим  взглядом,  устремленным  в  пространство,  и  еще
какими-то приемами, тонкими, неуловимыми,  но  создающими  сразу  же  особое
настроение, художник подчеркивал особую задачу этой своей работы.  Вероятнее
всего то, что красавица эта не была списана с натуры,  что  не  портрет  это
даже, а именно только рисунок. И в то же  время  тонкость  линий,  твердость
карандаша,  а  потом  и  акварель  придавали  этой  картине  вид,   силу   и
достоверность портрета. И  еще  одно  бросалось  в  глаза  -  красный  цвет.
Красавица была красная, как пион. Он не был особенно интенсивен, этот  цвет,
и человеческое лицо не делалось от него страшным или смешным.
     - Красотка! - повторял Гар - Глаза-то, глаза-то какие! Так и  съел
бы! А что это он ее словно красными чернилами облил?
     - А это красная леди, - пояснил Ганка и тоже наклонился над рисунком.
     - Хм! - усмехнулся Гар - Что красная, то верно, а  вот  что  леди,
то... - Он стоял, присматриваясь. - Папуаска какая-то!  Но  глаза,  глаза...
черт!
     - Видите ли, - любезно сказал Ганка и наклонился над Гарднером,  -  это
последняя находка профессора. Он все собирался опубликовать ее и откладывал.
Ее откопали в Северной Англии.
     - То есть как? Такую и откопали? Да кто же зарывает таких  красавиц?  -
Он нарочно не понимал Ганку.
     - Да нет, нет, - мягко сказал Ганка, - не ее, конечно,  а  ее  череп  и
кости.
     - Ах, кости!  -  разочарованно  протянул  Гар  -  Ну,  кости  меня
интересуют только служебно. И вот по костям он  эту  красавицу  и  составил?
Красная-то, красная почему?  -  захохотал  он  вдруг.  -  Так,  для  большей
дикости, что ли?
     - Нет, - сказал Ганка, по-прежнему не замечая тона Гарднера,  -  у  нее
были  красные  кости.  В  могилу,  понимаете,  горстями  насыпали   какую-то
минеральную краску, особую глину, кажется. При жизни эти люди красили тело в
багровый цвет. После смерти этой женщины они этой же  краской  наполнили  ее
могилу. Мягкие  части  разложились,  ну  а  кости  впитали  этот  порошок  и
окрасились в него. Профессор назвал этот склеп "Красная леди".
     - Ага, - сказал Гарднер, все еще присматриваясь к рисунку, - ну  а  для
чего же понадобилась профессору эта "красная леди"? Он собирался  что-нибудь
доказать ею?
     - Видите ли, - сказал Ганка, -  в  этом  случае  был  обнаружен  полный
скелет. Антропометрические измерения дали совершенно новую картину. - Он  на
минуточку остановился, но Гарднер внимательно и неподвижно посмотрел  ему  в
лицо, прошел за стол, отодвинул кресло и сел.
     - Да, да, - сказал он, - новую картину. Какую же именно?
     - Оказалось, - сказал Ганка, - что этот скелет более родствен по своему
строению одной из индийских народностей,  недавно  обнаруженных  на  отрогах
северных Гималаев, чем любой из европейских.
     - Ага, - заинтересованно подхватил Гарднер, -  вот  оно  что?  Ближе  к
индусам? А в это время на территории Германии жил... - он щелкнул  пальцами,
припоминая, - ну, какой черт жил там в это время? Все забываю его фамилию...
     - Гейдельбержец, - подсказал Ганка.
     - Ага, тот страшный,  с  обезьяньей  мордой,  что  стоит  в  институте.
Значит, в Европе, в частности в Германии, жили вот такие уроды, а в Индии...
- Он помолчал, наклонив голову, и о чем-то подумал. - Здорово, - сказал  он,
наконец, удовлетворенно. - Каждому по заслугам. Умный старик...  Ну  хорошо,
будем смотреть дальше.
     Опять они раскрывали шкафы, вынимали и клали на стол  кипы  фотографий,
исписанных тетрадок, каких-то вырезок, выписок и протоколов.
     Вытащил Ганка и несколько папок из благородной черной кожи,  с  золотым
тиснением на ней, дипломы и грамоты заграничных  университетов,  академий  и
обществ. Гарднер и смотреть их не стал, бегло полистал и бросил.
     Затем вытащил длинный пергаментный пакет, очень  толстый,  запечатанный
черным сургучом. Он был  зачем-то  кресn-накрест  обвязан  зеленой  атласной
ленточкой, и Гарднер сильным движением оборвал ее и бросил. Потом распечатал
конверт и тряхнул его. На стол посыпались голубоватые, желтые, фиолетовые  и
просто белые листки. Все они были исписаны мельчайшим  игольчатым  почерком.
Ганка поднял с полу упавшую обложку,  в  которую  они  были  уложены  внутри
конверта. "Письма моей невесты" - прочитал он вслух.
     В глазах Гарднера вспыхнул веселый огонек.  Он  поднял  один  сиреневый
листок и понюхал его.
     - Духи! - сказал он. - Ай да старик! Ну ладно, это все в ту же кучу.
     А Ганка между тем стоял и вглядывался в другой листок, где буквы стояли
так тесно, а строчки так близко друг к другу, что и  прочесть-то  его  можно
было не сразу.
     Письмо было датировано самыми первыми  годами  нового  века,  и  город,
который стоял около даты, Ганка знал  хорошо.  Это  был  большой  славянский
город, около которого  профессор  обнаружил  своего  нашумевшего  моравского
эоантропа.
     Вглядываясь в микроскопические буквы этого неизвестного  ему  девичьего
почерка, в текст, написанный  по-немецки,  он  ясно  почувствовал,  что  это
писала какая-то его соотечественница. Было много ошибок,  в  строении  фразы
чувствовался недостаток слов. А некоторые слова - "милый, дорогой" - и вовсе
были написаны по-чешски. Он перевернул листок  и  в  конце  прочел  короткое
чешское имя. Почти машинально он подошел к углу стола,  локтем  бесцеремонно
отодвинул Гарднера, который бегло просматривал и бросал  с  размаху  в  угол
старые записные книжки, бормоча под нос что-то такое: "В огонь, в огонь, это
в огонь!" - и взял в руки всю эту кипу.
     Он перелистал ее немного и скоро нашел то, что искал.
     Это была фотография девушки,  высокой,  русой,  с  длинными  косами,  в
темном простом костюме, который обыкновенно носили курсистки того времени.
     Она неподвижно и строго смотрела с  фотографии,  видимо,  пораженная  и
этим костюмом и важностью момента. Но так ясно угадывалась еще почти детская
припухлость ее нижней губы, ее ямочки на подбородке, полнота и розовость щек
- все то, что не вышло на  портрете,  снятом  у  дрянного  фотографа.  Внизу
карточки были наляпаны золотые медали и короны  и  размашистая,  золотая  же
подпись. Ганка повернул фотографию и задержался, читая надпись на обороте.
     Профессора Мезонье эта девушка звала не "Леон", а  "Лев",  и  последние
три строчки она написала по-чешски. "И  он  молчал  об  этом  всю  жизнь!  -
подумал Ганка. - А в доме  его  жила,  ходила  и  рожала  ему  детей  другая
женщина. Всю свою  жизнь  он  никогда  не  произносил  имя  этой  девушки...
Господи, Боже мой, как же это так?"
     Гарднер повернул голову, увидел, что Ганка держит в  руках  фотографию,
взял у него ее, мельком взглянул и отбросил в сторону.
     - Не люблю толстых, - сказал он машинально. - Что  за  булочница!  Лицо
как у мопса. И одета под мужика... Ну, бросайте, бросайте ее, Ганка! У нас с
вами еще дел до черта. А я к вечеру хочу кончить  хоть  эту  комнату.  -  Он
оглядел кабинет. -Да, а скажите, пожалуйста,  коллекции-то  свои  он  хранил
здесь?
     - Невеста? - спросил Ганка. Он стоял, качал головой, улыбался. - Бедная
невеста! Никогда он не говорил нам о ней.
     - Ну, и то сказать, невеста не стоит доброго слова, - ответил Гарднер и
начал скидывать  сюртук.  -  Такую  пыль  развел  этот  мухомор,  что  и  не
продохнешь. И хоть бы держал в порядке свои окаянные бумаги, а то ведь  черт
ногу сломит...
     Он с сердцем бросил в угол пакет с газетными вырезками.
     - Ганка, но что же вы стоите? Вот тут что-то написано по-латыни,  я  не
разберу. Давайте-ка прочтем заглавие.
     Ганка прочел, и Гарднер бросил  и  этот  оттиск  в  общую  кучу,  затем
подошел к большому застекленному ящику, где теснились пробирки и  склянки  с
химикатами, резко распахнул его и вытащил  с  нижней  полки  большой  черный
ящик. Он поднял его и осторожно поставил  на  стол.  Крышка  на  ящике  была
закрыта, и он просто сорвал хрупкий замок.
     Вверху лежал слой нежнейшей белой ваты, и он был  еще  прикрыт  листком
желтой пергаментной бумаги;  под  ней  лежал  второй  ящик,  из  сверкающего
японского дерева. Он не был заперт, Гарднер распахнул его и засунул  в  него
руку.
     - Ну, вот она, - сказал он, обращаясь к Ганке, и высоко поднял  круглый
красный череп. - Здравствуйте, красная леди!
 
     Ганка обомлел. Даже и он не знал, что этот череп хранится у  профессора
на дому, ибо были у профессора, очевидно, какие-то свои причины прятать  его
даже от учеников. Впрочем, он вообще любил, чтобы результаты  изысканий  его
появлялись неожиданно и были ошеломительны даже для самых близких людей. Вот
поэтому последний раз этот череп года два  тому  назад  демонстрировался  на
археологическом съезде, а потом пропал где-то в шкафах института. За эти два
года профессор успел изрядно поработать над ним. Во-первых, череп был покрыт
тонким  слоем  прозрачного  лака,  во-вторых,   основательно   расчищен   от
минеральных  солей,  а  кое-где  по  линии  трещин  скреплен  металлическими
скобочками - так он напоминал бильярдный
     - Да, - сказал Гарднер, - а на портрете-то куда лучше.
     Он повертел его во все стороны  и  зачем-то  дунул  в  глазницу.  Потом
положил на стол, сел в кресло, сложил руки и с минуту  просидел  неподвижно,
думая. Потом повернулся к Ганке:
     - Ну вот, скажите о  той  работе,  что  мы  с  вами  смотрели  сначала.
Так-таки ничего из нее и не было напечатано?
     - Ничего, - ответил Ганка.
     - Ничего? - спросил Гарднер с  каким-то  особым  выражением,  значения,
которого Ганка не понимал.
     Тут в дверь постучали.
     Гарднер быстро взял газету, накрыл ею череп и только потом сказал:
     - Войдите.
     Но это был только Ланэ. Он держал какой-то сверток и сейчас же протянул
его Гарднеру:
     - Вот, - сказал он.
     Ганка посмотрел на него. Ланэ казался сильно взволнованным,  но,  может
быть, он просто бежал и запыхался. Шляпы на Ланэ не было, галстук  сбился  в
сторону, черное дегтярное пятно ползло по рукаву.  "Опять  куда-то  зачем-то
посылали этого дурака. Что он такое принес?"
     - Нашли? - спросил Гар
     - Вот, - повторил Ланэ.
     - Отлично! - похвалил Гар - А почему у вас такой вид? Где были?
     Ланэ покосился на Ганку и что-то  замялся.  Гарднер  посмотрел  на  них
обоих и вдруг засмеялся.
     - Ох, Ганка, он ведь вас боится! Смотрите, даже  говорить  не  хочет...
Честное слово, боится. Ну же, ну же, Ланэ!
     Он уже быстро срывал бумажные листы один за другим со свертка и наконец
бросил на стол черный, обугленный предмет - не  то  камень,  не  то  хлебную
корку, неправильно-сферической формы. Затем снял газету с "красной  леди"  и
положил на нее и эту обуглившуюся, покоробленную  временем  кость.  Так  они
лежали вместе - большой розовый череп и черный круглый костяной обломок.
     - Ну вот и  гейдельбержец  тут,  -  сказал  он  ублаготворение,  -  вся
компания, значит, альфа и омега. Низшие и высшие. Все тут, у меня на  столе.
Теперь пусть разбираются, кто от кого.
     Он снова обернулся к Ланэ.
     - А что у вас плечо в чем-то черном? Ездили куда-нибудь? Куда же?
     - Нет, - сказал Ланэ и опять покосился на Ганку.
     - Ага, нет, - качнул головой Гар
     - Он лежал на чердаке, - вдруг воровато сказал Ланэ. - Только я и знал,
где. Мне мадам Мезонье сказала.
     - Ага, - опять кивнул головой Гар - Ну,  спасибо,  спасибо!  Ценю.
Идите отдыхайте.
     Ланэ ушел, и Гарднер сам притворил за ним дверь.
     Потом вернулся к столу и, словно встряхивая что-то, ударил  ладонью  об
ладонь.
     - Мерзавец! - сказал он крепко и искренне.  -  Труп  господина  еще  не
успел остыть, а слуга уже растаскивает его ночные рубахи... Теперь слушайте,
Ганка. - Он огляделся по сторонам. - Слушайте и молчите. Вот все это,  -  он
сделал короткий энергичный жест одним пальцем, - мы с вами уничтожим.
     - Все? - спросил Ганка, не удивляясь.
     - Все, все, - подтвердил Гарднер тем же чуть пониженным голосом. - Все,
что есть в этом доме: мебель, склянки, вилки, бутылки, бумаги.  Бумаги-то  в
первую очередь, конечно. Все в огонь!
     - Я думал, в первую очередь черепа, - негромко сказал Ганка.
     Гарднер быстро и остро посмотрел на него.
     - Зачем же черепа? - сказал он недовольно. - Черепа я возьму  с  собой.
По всей вероятности, их сдадут на хранение в какой-нибудь имперский музей.
     - А госпожа профессорша что же? - вдруг совершенно не к  месту  спросил
Ганка.
     Гарднер удивленно посмотрел на него.
     - А что госпожа профессорша? Вот  ей  дадут  автомобиль,  она  сядет  и
уедет. Но вот вы меня о Ланэ ничего не спросили. Он-то что будет делать? Или
вы так на него сердиты, что и знать о нем ничего не желаете? Кстати, как  вы
считаете, негодяй он или нет?
     - Почему же негодяй? - тупо спросил Ганка.
     От этого разговора, полного  недоговоренности,  от  мысли,  которая  не
давала ему покоя с утра, от быстрой перемены ситуации у него шумело в голове
и такое было ощущение, словно вертится в  мозгу,  треща,  огромный  жестяной
вентил  Он  посмотрел  на  Гарднера.  На  Ганку  начинало  находить  то
состояние расслабленности и безразличия, которое он испытал уже однажды.  Он
стоял перед Гарднером, глаза у него были широко открыты, но рука не тянулась
к карману.
     Не тянулась! Не тянулась! Не тянулась! Вот в чем дело: не тя-ну-лась...
     Гарднер смотрел на него, улыбаясь, и на ответе отнюдь не настаивал.
     - Негодяй, негодяй он, Ганка, - сказал он наконец, -  негодяй,  это  он
отравил профессора, а сейчас  бегает  и  ищет,  куда  бы  плеснуть  бензину.
Понимаете?
     - Нет, - ответил Ганка.
     Гарднер встал и положил на его маленькую,  худую  ручку  свою  широкую,
мягкую ладонь.
     - Понимайте скорее, Ганка. Еще с вами-то  возиться.  Ланэ  -  никчемная
тварь, и она никому не нужна. Ну, понятно? Теперь-то понятно, спрашиваю?
     - Теперь все понятно, - сказал Ганка.
     - Ну и отлично.
     Гарднер подошел к окну и резко дернул звонок. Вошел начальник охраны.
     - Ну как, - спросил Гарднер, - отвезли?
     - Да, отвезли, - ответил начальник.
     - Ага, отлично. Теперь вот какое дело. Познакомьтесь.  Господин  Ганка.
Начальник охраны. Я ухожу, а он остается в этой комнате и займется разборкой
и сортировкой бумаг. Понятно?
     - Да, - ответил начальник охраны.
     - Так, - протянул Гарднер и повернулся к Ганке. - Значит, он занимается
разборкой бумаг? Ну, разбирает он их или нет, это уже его дело. Понимаете?
     - Понимаю, - сказал начальник охраны.
     - Но из окна он пусть слишком  далеко  не  высовывается  и  уходить  не
уходит. Это уж ваше дело. Тоже понятно?
     Начальник слегка наклонил голову.
     - Если он будет пытаться спуститься  с  лестницы...  Но  лучше  ему  не
спускаться с лестницы. Ну вот и все. Понятно?
     - Понятно, - сказал начальник охраны. - С лестницы  ему  спускаться  не
рекомендуется.
     - И вам, Ганка, тоже понятно?
     Ганка молча кивнул головой.
     - Ну вот. До свидания, друзья мои. Я уж пойду.  Он  вышел,  захватив  с
собой оба черепа.
 
     Гарднер освободил его утром следующего дня.
     - Мне сейчас очень некогда, потом уж мы с вами поговорим, - сказал  он.
- Только я вас сам вызову. - И он обдал его холодным, настороженным и  в  то
же время равнодушным  взглядом.  -  Сейчас  не  до  этого,  вы  видите,  что
делается. - И он ушел, только слегка кивнув головой.
     Тогда Ганка пошел к Марте.
     Она на корточках сидела над сундуком. Сундук был большой, ярко-красный,
облепленный изнутри разноцветными бумажками и  фотографическими  карточками.
Когда зашел Ганка, Марта на секунду повернулась к нему  и  сейчас  же  снова
опустила голову. Ганка постоял над ней, помолчал, а потом спросил:
     - А что это вы, Марта, делаете?
     Ее морщинистые, большие руки с толстыми, круглыми  пальцами  продолжали
копаться в хламе, когда она ответила спокойно и ровно:
     - Собираюсь.
     Больше она ничего не прибавила, но  он  ничего  и  не  спросил.  Только
стоял, смотрел на ее морщинистые, почти чешуйчатые руки с круглыми,  мутными
ногтями и думал, что вот, пожалуй, единственный человек  в  этом  обреченном
доме, который твердо знает, что же ему надлежит делать. Движения Марты  были
ровны, неторопливы, но никак не автоматичны. Она выбрасывала уже  совершенно
износившиеся тряпки и оставляла все, что хотела взять с собой. Лицо ее  было
твердо,   неподвижно,   почти   жестко    в    своей    крайней,    каменной
сосредоточенности.  Хлам  этот  накапливался  всю   ее   жизнь.   Он   лежал
напластованиями, этакими историческими слоями. Мелькали блузки  с  большими,
яркими золотыми пуговицами, детские платочки,  пегая  трехногая  лошадка  из
папье-маше, большой  плюшевый  медведь  с  голубым  бантом,  потом  фигурная
бутылка  из-под  какого-то  ликера,  жестяная  коробка  из-под  леденцов   с
великолепным и ярким рисунком,  галстуки...  Ганка  постоял  еще  немного  и
тихонько вышел вон. Он спустился в сад.
     День стоял солнечный, ясный, высокий, прозрачный насквозь. Так был  сух
и звонок воздух, что даже было слышно, как где-то далеко, за оградой, пыхтит
автомобиль. Кончалось бабье лето. Ганка  остановился,  привлеченный  далеким
звоном журавлиной стаи. Она летела  так  высоко,  что  не  было  даже  видно
отдельных птиц. Быстро перемещался по небу ажурный, врезанный в синеву косой
треугольник.  Но  Ганка  долго  стоял,  слушал  журавлиный   крик,   в   нем
пробуждались какое-то печальное умиротворение и тишина, а  этого  он  боялся
больше всего. Поэтому он вдруг зло плюнул, подбросил концом  модной,  острой
красной туфли песок и быстро пошел, побежал по саду. В кармане у него  лежал
маленький браунинг из вороненой стали с  благородным,  матовым  отливом.  Он
ходил по дорожкам и все нащупывал и нащупывал его. И еще он думал о Курте.
     Было у него какое-то  неясное  чувство  (хотя  и  не  произошло  ничего
нового), что Курт  играет  какую-то  непонятную  роль  в  этом  проклятом  и
обреченном  доме.  Какую  же?  Курцеровского  шпиона  или  же...  И   вдруг,
совершенно непонятно почему, он вспомнил о  Войцике.  Он  даже  остановился.
"Что за черт!" Но Войцик предстал перед ним весь, со  своим  четырехугольным
лицом в ржавых  пятнах,  резкой,  раздражающей  чеканной  речью,  с  тяжелым
взглядом,  которого  вынести  он  не  мог,  и,  наконец,   с   тем   ужасным
спокойствием, от которого сразу Ганке становилось нечем  дышать.  И  вот  он
снова  ходил  по  саду,  сжимая  в  кармане  небольшой  вороненый   браунинг
бельгийского образца, и мучительно старался угадать: что же  будет,  что  же
будет? Господи, что же будет дальше?
     Когда стемнело, он не выдержал и пошел к Курту.
     Наружная дверь была открыта. Болталась  красная  занавеска,  исписанная
могучими, роскошными розами, а за ней слышался беспрерывный  тихий  гомон  -
пели птицы. Ганка подождал и постучал пальцем о косяк.
     - Да, да, - ответили ему из комнаты.
     - Можно? - спросил Ганка, осторожно отдергивая полог.
     - Пожалуйста, пожалуйста, - ответили ему. Он вошел.
     Курт сидел около скверного, зеленоватого зеркальца и брился. Лезвие так
и порхало в его больших пальцах. Через каждую минуту он наклонялся,  смотрел
в зеркало и осторожно сбрасывал пену. На Ганку Курт и  не  посмотрел.  Тогда
Ганка  взял  табурет  и  сел.  Маленький  столик  около  него  весь  сверкал
парфюмерным стеклом. Во-первых, здесь зеленели флаконы с какими-то духами, и
особенно выделялась одна толстая,  узорная  пробка  с  петухом  на  вершине;
во-вторых, тускло лоснилась плоская банка из массивного, граненого,  грубого
стекла под хрусталь; в-третьих, сверкал стаканчик  с  какой-то  ярко-красной
массой, с бриллиантином, наверное.
     - Ну? - спросил Курт, щурясь перед зеркалом.  -  Были  вы  у  господина
Гарднера?
     - Был, - ответил Ганка и вдруг спросил: - Долго вы работали у Курцера?
     Курт сбросил в тазик бурую пену.
     - А я и сейчас работаю у него, - ответил он спокойно. - Ведь это, -  он
сделал круглый жест, очерчивая им всю комнату, - считай, уже все  его.  Я-то
ведь вижу, куда дело клонится.
     В клетке тонко и пронзительно крикнула какая-то птичка.
     - Он, кажется, любит птиц? - спросил Ганка.
     - Что любит? - зачем-то переспросил Курт. -  Ах,  да,  птиц-то?  Любит,
любит! Птиц-то он, точно, любит. Вот заказал дрозда принести. Сейчас я ходил
западню ставить.
     - Какого дрозда? - спросил Ганка.
     - А черного дрозда, - мирно объяснил  Курт,  смотря  в  зеркало.  -  Мы
сегодня пойдем с Гансом к оранжерее, там сейчас самый лов.
     - К оранжерее? С Гансом? - донельзя удивился Ганка. - Это  после  того,
как профе..
     Курт несколько насупился и вздохнул.
     - Да, да, -  сказал  он  прочувствованно.  -  Бедная  госпожа  Мезонье!
Профессора я уже не жалею. Раз его нет,  так  и  жалеть  некого.  А  госпожу
Мезонье...
     И так помрачнел, что казалось, вот-вот всхлипнет.
     - Очень жалеете? - иронически спросил Ганка.
     - Очень! - печально кивнул головой Курт. - Уж так жалею, уж  так  я  ее
жалею...
     - Курт, что вы валяете дурака! - крикнул Ганка. - Вы думаете, я не вижу
этого? Благодетель! Жену он жалеет! Он  пойдет  с  Гансом  черт  знает  кому
ловить дрозда! Это тогда, когда еще теплый труп профессора лежит в доме...
     - Извините, не черт знает кому, - поправил солидно  Курт,  -  а  самому
господину полковнику. И потом, дорогой, ну зачем вы кричите? В доме умершего
говорят шепотом.
     Ганка приложил руку ко лбу. Голова у него гудела.
     - Вы нарочно издеваетесь надо мной, - сказал он  глухо.  -  Бог  знает,
зачем это вам нужно? Отчего ни на один мой  вопрос  вы  не  хотите  ответить
прямо?
     Курт положил бритву и обернулся к Ганке.
     - Ну, вы мне ответите на один мой вопрос? - спросил он, улыбаясь.
     - Пожалуйста! - гневно фыркнул Ганка.
     - Так вот: какого дьявола вам от меня нужно?
     - Мне? - опешил Ганка.
     - Да, вам! От меня? Какого черта? Скажите! Ганка растерянно молчал.
     - Что вы пристаете ко мне? С каких пор я знаком с  профессором?  Как  я
знаком? Что мне говорил профессор? Почему говорил? С какого времени я знаком
с Курцером? Почему знаком? Любит ли Курцер птиц? Почему любит? Какую птицу я
ему пойду ловить? С кем пойду? Когда пойду? Зачем вам это все  нужно?  Какая
причина  вашей...  ну,  любознательности,  что  ли,  я,  уж  так  скажу   из
деликатности?
     Ганка растерянно молчал.
     - Ну вот, видите, - сказал Курт, как бы подводя итог.
     - Да, вы правы, правы, - сказал наконец Ганка. - Да, но дело-то  вот  в
чем: я имею серьезные причины так вас спрашивать. Очень серьезные. Профессор
вам доверял. Вот мне Ланэ говорил, что  вы  ему  привезли  какое-то  письмо,
потом профессор вас  вызвал  зачемто  ночью.  Это  все  дает  мне  основание
относиться к вам с доверием.
     - Ну, а мне, сударь? - спросил Курт. - Что?
     - Вот вы только что сказали: "Это все дает мне основание  относиться  к
вам с доверием", - но ведь не вы мне рассказываете о себе, а, наоборот, меня
спрашиваете. Так уж позвольте тогда и вас спросить: ну, а  мне-то  что  дает
основание вам доверять? И опять-таки, если  вы  мне  доверяете,  ну,  тогда,
пожалуйста, говорите. Я вас буду слушать.
     Ганка молчал.
     - Ну, вот видите, сударь, - повторил опять Курт, - о чем же нам тогда с
вами говорить?
     Он взял одеколон, аккуратно помочил платок  и  начал  было  примачивать
левую, выбритую щеку.
     - Но повторяю: я ничего не знаю, с полковником у меня никаких отношений
нет. Да и, как вы сами должны понимать, не может быть.  С  профессором  тоже
никаких особенных разговоров не было. Просто я сидел около окошечка, увидел,
что свет горит, ну и зашел посмотреть, что там такое.  Ну,  а  что  касается
всего прочего... честное слово, не помню даже, о чем вы  меня  спрашивали...
Да, о птичках. Любит ли полковник птиц? Любит, очень любит. У него  во  всех
комнатах клетки. Ну вот, кажется, и все!
     Он сделал еще несколько  взмахов  бритвой,  потом  аккуратно  вытер  ее
ваткой, положил в футляр и встал. Подошел к  углу  комнаты,  открыл  ящик  и
вынул оттуда какое-то несложное приспособление -  моток  веревки,  легонькие
козлы, кусок сурового полотна, все это в разобранном и свернутом виде.
     - Видите, какой станок, - сказал он шутливо, - совсем как дыба. Правда?
Вот мы сейчас это соберем, да и...
     Ганка стоял молча. И вдруг  пришло  ему  в  голову  что-то  такое,  что
относилось к одиночке, к желтому свету угольной лампочки и разговору  вдвоем
о дыбе и о том, кто ее перенес. И, не отдавая себе отчета  зачем,  он  вдруг
прочел строчки, пришедшие к нему неведомо как и откуда:
 
                      Вот так же будет поздно или рано 
                      И с царством многолетнего тирана. 
 
     Он покрутил головой: "Господи, какие есть люди  на  свете!"  И  тут  он
увидел - руки у Курта дрогнули, и он положил полотно на пол.
     - Что вы сказали? - спросил он.
     - Так, - быстро ответил Ганка и махнул рукой. - Но, Курт, Курт, как все
это скверно устроилось!
     - Откуда вы знаете эти строчки? - повторил Курт и  подошел  вплотную  к
Ганке. - Кто вам их читал?
     Он подтянулся, стал твердым, губы и подбородок у него сразу отвердели и
четко оформились. Он схватил Ганку за плечо  и  так  больно  сжал,  что  тот
вскрикнул, но Курт будто этого не заметил.
     - Кто вам прочел это стихотворение? - повторил он, почти угрожающе.
     - Что вы на меня кричите? - машинально обиделся Ганка и вырвал  у  него
руку.
     Курт с размаху ткнул свой ловкий снаряд,  и  все  эти  кусочки  холста,
бечевки, веревки, намотанные на палочки, - все полетело в сторону.
     - Откуда вы?.. - начал он тем же тоном и вдруг опомнился.
     Отошел, сел на табуретку и опустил руки.
     - Мне эти стихи прочел товарищ по камере, - сказал Ганка. -  Мы  сидели
вместе, и вот он прочел их мне.
     Курт поднял голову.
     - Как звали вашего товарища? - спросил он.
     - Его звали Грубер, то есть  звали  Карл  Войцик.  Его  раньше,  как-то
ночью, привели ночевать в мою квартиру, и вот тогда мы познакомились с ним.
     - Ну, а... каким образом вы и  он  дошли  до  этих  стихов?  О  чем  вы
говорили до этого?
     Теперь лицо Курта было совсем иное.  Правда,  ничего  существенного  не
изменилось в нем, только  исчезло  выражение  этой  насмешливо-выжидательной
иронии, но стоило взглянуть на него, чтобы понять - вот был один  человек  -
злой, недоверчивый,  насмешливый,  а  теперь  говорит,  слушает,  спрашивает
кто-то совсем другой.
     - Его теперь уже нет, - ответил Ганка  этому  другому  человеку.  -  Он
погиб.
     - Вы точно знаете это? - спросил Курт.
     - Его вывели из моей камеры, - ответил Ганка. - Мы только что  говорили
с ним о Кампанелле, и вот...
     - Да, да, о Кампанелле, - со страшной энергией тоски тихо сказал  Курт.
- Но, Ганка, Ганка, расскажите мне все! Как вы встретились? Что вы говорили?
Все, все мне расскажите, слышите? - Он подошел  к  двери  и  заложил  ее  на
крючок.
     - А черный дрозд как же? - все-таки не удержался Ганка.
     Курт криво и зло усмехнулся.
     - Черный дрозд? Черный дрозд будет, - пообещал он, намекая  на  что-то,
чего Ганка понять еще не мог. - Черного дрозда я на последний случай берегу.
     И вот тут этому незнакомому и мало симпатичному ему человеку,  которому
Ганка имел все причины не доверять, он рассказал все: и про  свой  арест,  и
про разговор с Гарднером, и про декларацию, и даже про то, зачем он  приехал
сюда и что думает делать.
     Он рассказал быстро, свободно, обращаясь больше к себе  самому,  чем  к
Курту, но Курт, видимо,  понимал  это,  потому  что  не  перебивал  его,  не
расспрашивал, а только в нужных местах кивал головой и поддакивал:
     - Да, да... Ну, конечно, так... Да, да...
     Ганка говорил долго, и когда он кончил, Курт встал с места.
     - Да, - сказал он; отвечая каким-то своим мыслям. - Плохо. Очень, очень
плохо.
     - Что плохо? - спросил Ганка, следя за ним глазами.
     - Ничего, - ответил Курт. - Идемте за пустырь, посмотрим мои силки.
 
                                Глава шестая 
 
     Они вышли к пустырю, и тут Курт начал расставлять силки.  Было  тихо  и
пустынно. Воздух густел и становился влажным. По верхам бурьяна, по сердитым
лопухам и бурым репейникам прошел ветерок,  и  вдруг  сильно  повеяло  сырой
землей и неясным ароматом каких-то цветов. От развалин несло влажным мхом  и
отсыревшим кирпичом. Над небольшой зеленой лужей в  глубине  развалин  стоял
легчайший, тонкий Самозабвенно заливались - словно набухали и  лопались
огромные тинистые пузыри -  зеленые  лягушки.  Крикнула  один  раз  какая-то
небольшая болотная птица. Подождала немного и еще раз крикнула.
     Курт посмотрел на солнце и покачал головой.
     - А уж поздно, - сказал он, -  как  бы  не  запоздали.  Пожалуй,  и  не
прилетят.
     Черная птица, длинная и бесшумная, как кошка, косо пронеслась мимо них,
широко махая крыльями. Села на кирпичную кладку  и  пронзительно,  отрывисто
закричала. Курт посмотрел на нее и только головой качнул.
     - Козодой, - сказал он. - Давно их тут не было, а в этом  году  парочка
живет где-то в парке, только вот не могу доглядеть где.
     Он  наладил  силок,  поставил  его  под  куст,  потом   возвратился   к
развалинам, вынул платок, расстелил, сел на него, достал из кармана  трубку,
выбил о кирпич - все это не торопясь, по-деловому, основательно, - закурил и
заговорил.
     - Вот от этой бесформенности и погиб ваш шеф! Так и не смог  понять,  с
кем же он очутился под конец и как  это  так  вышло,  что  они  считали  его
коммунистом. Что ж, старик был  мужественным  человеком.  Да  вот  только...
кончил неладно. Сенека тоже умер замечательно, но  смерть  его  не  стоит  и
самой худшей из его плохих трагедий. Вот это-то и надо вам понять,  хотя  бы
сейчас!
     Ганка посмотрел на него усмехаясь.
     - Надо ли? - спросил он.
     - Надо, надо, - сказал Курт, - Очень надо... Я ведь  чувствую,  что  вы
затеяли! Так вот, не нужно. Так кончают только институтки  да  проигравшиеся
шулера.
     Он встал и пошел, не прощаясь, и вдруг, вглядываясь в его неторопливые,
громоздкие, но очень устойчивые движения, Ганка вспомнил и  человека  совсем
другого и разговор другой, не похожий на этот. В ужасе  внезапного  озарения
он поглядел на Курта, ибо только в эту кратчайшую секунду восстановил в  уме
все недостающие звенья той огромной цепи причин и событий, в начале  которой
стоял приход садовника Курта на виллу и в конце разговор с Войциком.
     - Боже мой, - сказал он болезненно.  -  Боже  мой,  так  вот  оно  как!
Курт...
     Курт остановился, и тогда Ганка подбежал и схватил его за руку.
     - Слушайте, -  сказал  он  запальчиво  и  восторженно,  -  слушайте,  я
расскажу вам... Я сегодня же пойду...
     - А вот об этом не надо говорить, - сказал Курт серьезно  и  строго.  -
Знаете: "Что задумал делать, делай скорее".
     - Хорошо, - сказал Ганка и сжал губы. - Прощайте.
     Он был уже на краю полянки, когда Курт окликнул его.
     - Вот что, Ганка, - сказал он, подходя к нему и как будто даже смущенно
дотронулся до его руки. - Вы не сердитесь на меня, пожалуйста, если я что не
так сказал или  повел  себя.  Но  посудите:  зачем  мне  было  знать  о  вас
что-нибудь особое? Кто я такой?  Чужой  человек.  Вы  и  любите-то  меня  не
особенно.
     -Да нет, я верю вам, - быстро ответил Ганка и схватил его  за  руку.  -
Верю, верю! Я не знаю, как это вышло, но только я понял:  вот  тот  самый  -
ведь и Войцик был...
     - Дорогой мой, вот что, - Курт положил ему руку  на  плечо,  -  уясните
себе, про меня пока знаете вы только одно: я служу Курцеру. Я  же,  как  его
служащий, знаю про вас и другое. Дай Бог, чтоб все ваши порывы не свелись  к
новой истерике...
     - Почему вы так думаете? - пробормотал Ганка.
     - А, милый! Вы уже вторые сутки бьетесь  в  ней,  только  почему-то  не
замечаете этого. Помните, вы стояли в толпе и крикнули что-то солдату? И это
была  истерика,  и  очень  скверная.  Вы-то  спрятались,  а  другие  за  вас
поплатились. Потом вы пришли ко мне - и тоже это была  истерика.  И  сейчас,
наконец, когда желаете со мной поделиться вашими  планами,  тоже  бьетесь  в
истерике.
     Он вдруг засмеялся.
     -  А  впрочем,  желаю  вам  всего  хорошего.  Но  только  не   думайте,
пожалуйста, что все дело в том, чтобы убивать, убивать, убивать. Одним  этим
ничего не сделаешь. Истерик-то никто не боится.
     Он хотел сказать что-то еще, но в это время затрещали кусты.
     Курт отскочил от Ганки.
     Чертыхаясь и треща, по кустам кто-то шел к ним, только  не  со  стороны
дорожки, а исподволь, в обход.
     - Правее, правее, - вдруг крикнул Курт, - там дорожка есть!
     Появился Ланэ, за ним Кох и Гар
     - Ну, я же говорю, здесь они, - сказал Ланэ,  -  и  доктор  тут  дрозда
ловит.
     - Ох, и птицеловы вы! - сказал Гар - Мальчишка к вам все просился,
я не пустил его. И нашли же местечко, где птиц ловить! Весь оборвался,  пока
шел. Курт, где ваш западок? Бросайте его к дьяволу. Больше  вам  он  уже  не
понадобится. Кончились ваши птички.
     Курт посмотрел на него с удивлением.
     - Да, да, - сказал Гарднер, - не для кого больше их  ловить.  Хозяин-то
ваш Богу душу отдал. Теперь уж скрывать  незачем,  профессор-то  умер,  а  у
господина Курцера сердце сдало. Вот какие вещи получаются, Курт.
     - Ладно! - угрюмо кивнул головой Курт, нимало не удивясь  тому,  что  у
Курцера сдало сердце. - Не хватало мне  еще  вони,  упокой,  Господи,  моего
хозяина, а я терпеть больше этого не желаю - в комнату не войдешь.
     С минуту все помолчали.
     - Сердце сдало, - покачал головой Курт. - И как не сдать,  когда  здесь
такое творится! Профессор-то не чужой человек, а шурин. А господина  Курцера
этот нечистый дух Бенцинг все сбивал. Если бы не он, у меня бы  клумбы  чище
бенгальских огней заиграли. Я ведь садовник старый, господа,  опытный,  меня
еще старый Курцер учил.
     - А кто же мешал тебе? - ворчливо спросил Кох. - Все только с воробьями
треплешься. У тебя постоянно что-нибудь не так.
     Курт вдруг выпрямился, лицо его одеревенело, он отвесил нижнюю  губу  и
сказал густо и натуженно:
     - У меня родители вполне благородные люди из города Профцгейма, а я  их
законный сынок!
     - А? Кох, здорово? - повернулся к своему спутнику Гар
     - На эти штучки-то он мастер! Где оскалиться да  и  покритиканствовать,
там и он, - с хмурой улыбкой похвалил Курта Кох.
     - Ну ладно, Курт, этот Бенцинг больше  вам  не  помеха,  -  великодушно
сказал Гар - Я его арестовал.
     - Да он того и заслужил, - одобрил Гарднера Курт. - Как  начнет  ходить
по дорожкам да кусты тросточкой шевелить: тут почему не так да там по какому
праву не этак? - полный б А хозяин-то... Вот, лови ему дрозда. Попробуй
поймай его! В снасти этой и воробьишка-то  не  запутается,  не  то  что  там
дрозд! Они же высокие господа, - он робко поглядел на Гарднера.  -  Все  они
слегка...
     - Ну, ну? - сказал Гарднер и быстро взглянул на Коха.
     Курт немного покрутил пальцами около лба.
     - Ах, негодяй, ах, критикан! - сияя, сказал Кох.
     - Ладно, Курт, - сказал Гарднер, - мы  с  вами  еще  поговорим.  Ганка!
Завтра утром прошу вас ко мне, поедем в город разбирать дела института.
     - На это Ланэ есть, - сказал Ганка, отворачиваясь.
     - Вот как! - улыбнулся Гар - А если мне нужно именно  вас  одного?
Ну, так я жду вас к себе, и не завтра, а  через  тридцать  минут,  со  всеми
бумагами. Идемте, Ланэ!
     Они ушли втроем, и Курт, склонив голову набок, слушал, как они идут  по
дороге.
 
     Гарднер сидел внизу, в  комнате  Курцера,  и  дописывал  рапорт.  Он  и
всегда-то любил писать, а сейчас выписывал последние строчки рапорта прямо с
наслаждением.  Почерк  у  него  был  красивый,   крупный.   Стройные   буквы
стремительно и прямо ложились на бумагу. Он чувствовал себя  прекрасно.  Еще
день, еще ночь - и все. Пусть даже это дело с профессором и провалится,  ему
и на это теперь наплевать. Он свое исполнил, кого надо надоумил,  кого  надо
предупредил, а там уж дальше не  его  забота.  Рядом  с  кипой  бумаг  лежал
раскрытый портфель, набитый документами, и лакированный ящик на замке.
     "Как это говорили древние римляне: "Что не  берет  железо,  то  возьмет
огонь". Честное слово, это ловко! Ему всегда нравилась римская  деловитость.
И он улыбнулся, вспоминая последний разговор  с  карликом.  "Дудки!  Я  тебе
больше не слуга!"
     Гарднер  был  в  новом,  очень  хорошем  штатском  костюме,   выбритый,
надушенный, и поэтому чувствовал невероятную легкость во всем,  точно  после
хорошего душа.
     Солдат ввел Ганку и остановился около притолоки.
     - А, - сказал Гарднер радушно, - все-таки пришли. Садитесь, пожалуйста.
А чего вы такой зеленый? Можно идти, - обратился он к  солдату.  -  Вы  что,
принесли что-нибудь?
     - Да, - сказал Ганка, - смотрите, что я нашел в кабинете профессора,  -
он вынул из кармана длинный, плотный конверт.
     Не вставая, Гарднер через стол протянул руку.
     - Ага, давайте-ка сюда. Все писал, старичок!
     Он посмотрел конверт на свет, понюхал и рванул его вкось.
     Тогда Ганка вытащил браунинг и, не целясь, почти боясь  смотреть  даже,
выстрелил в этот матово блистающий, высокий, шафранный лоб.
     Он увидел еще раз лицо это, руку с зажатым в ней конвертом. Все это под
углом и очень крупно. И вдруг все кругом пошло толчками, четко и  отрывисто,
словно засекая секунды на хронометре.
     От выстрела у него дрогнуло плечо, и он чуть не выронил  оружие.  Тогда
он закусил губу, сощурился и уже четко и спокойно еще раз за  разом  спустил
курок. Лицо Гарднера завертелось, запрыгало, запрокинулось быстро  и  легко,
как мишень в тире. И только ушло от Ганки это лицо, как он увидел  другое  -
неподвижную четырехугольную голову, кожу, всю в подтеках, в ржавых пятнах.
     Лицо Войцика было неподвижно, глаза опущены. На Ганку  он  не  смотрел,
как и тогда, в минуту расставания. Вдруг сзади закричали.
     Ганка быстро оглянулся. Вбежал солдат, да и застыл, ошалело открыв рот.
     "Ну, беда тебе теперь!  Недоглядел!  Расстреляют  зверюгу!"  -  подумал
Ганка со злым удовольствием.
     Гарднер лежал на столе подбородком  вперед.  Особенно  ясно  был  виден
аккуратный, сиренево лоснящийся пр
     Ганка прыгнул и прижался к косяку  окна.  Войцик  стоял  рядом  с  ним,
локоть о локоть.
     - Да, это дело, - сказал ему Ганка, смотря  на  солдата.  -  Это  такое
дело... - повторил он и, боясь опоздать, сунул браунинг в рот.
     Выстрела он уже не услышал.
 

 
     На этом бы мне и кончить свои записки,  но  вот  что  случилось  неделю
назад.
     В понедельник, после обычного недельного профессорского обхода, ко  мне
подошла ясно улыбающаяся, подтянутая и оживленная сестра (не помню, писал ли
я, что больница, где я нахожусь, частная, довольно дорогая, и поэтому сестры
здесь тоже особые), ткнула острым розовым ноготком в смятый угол подушки  и,
ласково наклонившись надо мной, спросила, не скучаю ли я, не хочу ли принять
внеочередного посетителя.
     Нужно заметить, порядок нашего отделения  очень  строг  именно  в  этом
пункте. В больнице допускалось многое. Так, больной, если  у  него  водились
деньги, мог перебраться в отдельную палату с балконом в сад, мог, конечно, с
разрешения лечащего врача, нанять  даже  специальную  сестру.  Но  и  такому
больному, если он лежал  в  нашем,  то  есть  послеоперационном,  отделении,
свидания разрешались только дважды в неделю.
     - Невозможно,  невозможно!  -  отвечал  на  все  просьбы  главный  врач
больницы. - Таковы наши правила. В этой больнице никаких привилегий  ни  для
кого не существует.
     И был так невозмутимо строг, что, кажется, и сам верил в это. Но он-то,
может, и верил, а я-то ему нет, поэтому первое, что мне пришло в  голову,  -
это какую еще новую пакость готовит мне прокуратура?
     - Да кто он такой? Что ему нужно? - спросил я почти  грубо.  Не  успела
еще сестра мне ответить, как дверь палаты как-то по-особому широко и парадно
распахнулась - именно не открылась,  а  распахнулась,  -  и,  сопровождаемый
хирургом, вошел в белом шелковом халате,  щегольски  наброшенном  на  плечи,
королевский прок
     Признаюсь, при виде его превосходительства я так обомлел, что  даже  не
встал, а только откинулся на подушки, да и он, посмотрев на меня,  смешался.
Так с десяток секунд мы смотрели во все глаза друг на друга, не зная, с чего
начать, но тут я сделал какое-то случайное движение рукой и все сразу пришло
в движение и разрешилось.
     - Лежите, лежите! - очень натурально всполошился он и бросился ко  мне.
- Лежите, пожалуйста! Ведь вам же нельзя двигаться? Что вы?!
     От резкого движения халат соскользнул с его плеча, и я увидел, что  под
мышкой он держит квадратный  черный  портфель  величиной  с  книгу  среднего
формата. Это мне не понравилось больше всего.
     - Не вставайте, я сяду рядом,  -  сказал  прок  Как  из-под  земли
бесшумно подкатили кресло, кожаное, докторское, из кабинета главного  врача.
- Ну а выглядите-то вы совершенным молодцом! - продолжал он,  усаживаясь.  -
А? Профессор?
     Хирург, высокий  старик  с  военной  выправкой,  похожий  на  бульдога,
молодецки гаркнул что-то в желтые, прокуренные усы, но прокурор уже перестал
его замечать.
     - Температура? - спросил он меня.
     Не успел я ответить, как профессор снял со  спинки  кровати  дощечку  с
температурной кривой и подал прокурору. Тот посмотрел и омрачился.
     - Все-таки еще тридцать семь и пять?.. И вот даже  тридцать  восемь?  -
спросил он капризно. - Что же это такое, доктор?
     - Процесс еще не  закончился  вполне,  -  ласково  наклонился  над  ним
хирург. - Вот эти две вершинки - та и эта - как раз и связаны с тем,  что  в
эти дни отходили секвестры.
     - Секвестры? Ах, секвестры! - обрадовался прок Опять поймал  халат
двумя пальцами где-то на предплечье. - Вот у меня тоже весь сорок пятый  год
отходили секвестры. А на костылях вы еще не ходите, коллега?
     Ему опять что-то ответили, я не слышал, что. Я глядел на его спокойное,
замкнутое и ласковое лицо, лицо жесткого и отлично воспитанного человека, на
небольшой кожаный портфельчик на коленях,  в  котором  скрывалось  для  меня
что-то очень неожиданное и неприятное, и старался понять: что же это  такое?
Министр ли юстиции подал в отставку? Верховный ли суд возвратил обратно  мой
обвинительный акт? Победили ли левые на муниципальных выборах? Одним словом,
какой бес принес его сюда? Тут я  увидел,  что  мой  посетитель  уже  держит
конверт и прикидывает на свет одну за другой черные рентгеновские  пленки  -
все это очень ловко, изящно и быстро, хорошо  отработанным  жестом  опытного
игрока в п
     И тут я наконец овладел собой и сказал:
     - И при вашей загруженности, ваше превосходительство!..
     И только я произнес это, как  они  так  на  меня  и  уставились.  Потом
прокурор швырнул на стол всю кипу снимков и приказал:
     - Доктор, вы бы не возражали... минут на десять?..
     И сразу же нас в палате осталось двое.
     Тогда я скинул одеяло, сел на кровати  и  посмотрел  на  прокурора.  Он
поймал мой взгляд и косо улыбнулся.
     - Моему коллеге так не терпится  узнать,  в  чем  дело?  -  спросил  он
ласково и недовольно.
     - Очень! - сознался я.
     С полминуты мы молча смотрели друг  на  друга,  потом  он  резко  отвел
взгляд и встал.
     - Тогда, к вашему сведению, как юристу,  -  сказал  он  очень  холодно,
снимая без церемоний халат и вешая его на  спинку  кресла.  -  Мы  аккуратно
получаем сведения о здоровье всех тех, кто числится за нами, но  по  болезни
не может участвовать  в  судебном  разбирательстве  его  дела.  Но...  -  он
усмехнулся. - Я, конечно, не рискнул бы к вам сунуться просто так...  -  Тут
он опять сел и взглянул мне прямо в глаза. - Но прежде всего - газеты-то  вы
читаете?
     Я кивнул.
     - И, надо полагать, не только одни газеты, но и "Вестники  министерства
юстиции"?
     Я опять кивнул.
     - И,  следовательно,  знаете,  что  сейчас  предстоит  большой  процесс
национальной компартии? Очень хорошо! Тогда читайте.
     Он бесшумно распахнул  портфель  и  вынул  два  сложенных  вдвое  листа
отличнейшего бристольского картона с золотым обрезом. Под штампом и эмблемой
стоял четкий машинописный шрифт:
     "Высокий Сенат!
     В дополнение и уточнение наших  предыдущих  ходатайств  о  рассмотрении
совместимости  деятельности  коммунистической  партии   с   конституционными
началами нашей страны, ходатайствуем дополнительно о том, чтобы  на  тех  же
заседаниях были подвергнуты суждению Сената следующие частные вопросы:
     а) Вопрос о судьбе посмертного труда проф. Л. Мезонье: насколько  будет
признано и доказано, что покойный ученый  действительно  работал  над  такой
рукописью перед смертью.
     б) Вопрос о том, можно ли признать таким предсмертным трудом профессора
книгу "Расы и расизм.  Некоторые  итоги  сорокалетнего  изучения  человека",
вышедшую недавно в Москве на русском языке и  подписанную  именем  покойного
ученого.
     Если же названный труд будет признан действительно  принадлежащим  перу
покойного директора Института предыстории, то и
     в) вопрос о том, какими каналами, для какой цели и  кем  именно  книга,
написанная в нашей стране и нашим ученым, была  переправлена  за  границу  и
вышла в стране коммунистического лагеря, а также
     д) вопрос о том, может ли  быть  доказано  документами,  свидетельскими
показаниями или любым иным путем, что нелегальная переправка рукописи  через
границу является осуществлением воли покойного  и  была  произведена  лицом,
специально на то уполномоченным.
     В свою очередь мы в  связи  с  этим  же  желаем  и  обязуемся  доказать
Высокому Сенату, что:
     1. Если книга "Расы и расизм" в своей основе действительно  принадлежит
перу проф. Л. Мезонье,  то  ряд  страниц,  абзацев  и  подглав  этой  книги,
вышедшей в Москве,  во  всяком  случае  являются  открытой  коммунистической
интерполяцией, ничего общего ни с наукой,  ни  с  действительными  взглядами
покойного ученого не имеющей.
     2.  Все  вышеназванные   действия   совершены   коммунистами   с   явно
пропагандистскими целями.
     3. Они являются по своей юридической природе  преступными  и  полностью
подпадают под следующие параграфы "Закона об охране конституции"  (следовали
эти параграфы).
     Исходя из сказанного и перечисленного, мы ходатайствуем о том, чтоб все
материалы, как представленные при настоящем отношении,  так  и  те,  которые
будут или могут быть найдены и представлены в дальнейшем, были рассмотрены и
взвешены на тех же заседаниях Высокого Сената,  на  которых  будет  решаться
вопрос  о  конституционности  коммунистической  партии  нашей  страны  и   о
терпимости ее в рамках легальности - как частный аспект этого же вопроса.
     При этом прилагаются:
     1. Акты научной экспертизы (на 124-х листах).
     2.  Свидетельские  показания  по  всем  перечисленным  пунктам  (на  60
листах).
     3.  Совместный  меморандум  о  лицах,  по  мнению  истцов,  виновных  в
похищении рукописи и интерполяциях.
     Министр юстиции (пустое место вместо подписи)  Министр  внутренних  дел
(то же) Министр полиции (то же)
     Начальник управления по охране конституции (то же)".
 
     Я дважды, совершенно не щадя терпения прокурора (а он даже взглянул  на
часы), прочел эту бумагу и поэтому передаю ее содержание почти буквально.
     - Но тут еще должен быть меморандум, - сказал я. - Где он?
     Прокурор взял у меня из рук лист, аккуратно  сложил,  спрятал,  замкнул
портфель и ответил очень простодушно:
     - Да ведь я, дорогой  коллега,  и  эти-то  бумаги  не  имел  права  вам
показывать.
     - Ну, это-то само собой, - ответил я и снова лег. - Конечно, не  могли.
Но ведь не могли, а показали! Значит, что-то имели  в  виду.  Так  вот,  что
именно?
     Зрачки прокурора все сужались и сужались, пока не  стали  маленькими  и
пронзительными, как два черных мебельных гвоздика, он даже  сделал  какое-то
резкое движение, чтоб встать, но только выпрямился в кресле и положил руку с
дрожащими пальцами на подлокотник.
     - Ну, точно в плохом агитационном романе, - сказал он с сухим  смешком.
- Нет, дорогой коллега, будьте совершенно спокойны. Хотя я и  пришел  к  вам
частным образом, но отлично понимаю, с кем я  имею  дело.  Да  и  обвинение,
которое мы поддерживаем против вас, - он махнул рукой, - разве  оно  годится
для шантажа? Нет, дело совсем в другом:  эта  бумага  должна  получить  визу
королевской прокуратуры, а для меня не все в ней ясно. Хотя должен сразу  же
сказать: вся эта история с исчезновением рукописи и появлением ее  в  Москве
очень неприятна и подозрительна.
     Он подождал моего ответа и, не дождавшись его, продолжал все  громче  и
воодушевленнее:
     - Да, и подозрительна и неприятна. Ну-с, просмотрел  я  и  труд  вашего
батюшки. Нам его перевели. Конечно, для суждения о нем в полном объеме моего
юридического образования совершенно недостаточно, но одно-то мне  ясно:  три
министра правы! На этот раз, к сожалению, уж правы: те  страницы  и  абзацы,
которые  цитирует  меморандум,  безусловно  льют  воду  на  коммунистическую
мельницу. Это уж никак не разоблачение немецких расистов, а простой призыв к
ножу. К алжирским и марокканским событиям,  если  вам  угодно.  Об  этом  уж
никакого спора быть не может!
     Он замолчал, опять ожидая моих возражений, но я лежал и слушал.
     - И тут я должен согласиться с авторами меморандума,  -  продолжал  он,
раздражаясь все больше и больше. - В этой  книге  с  профессором  происходит
какая-то невероятно странная трансформация,  просто  какое-то  спиритическое
раздвоение личности. Вот читаю одну страницу, вторую,  третью,  страница  за
страницей  идет  строгая  научная  проза:  даты  открытия,  фамилии  ученых,
латинская номенклатура - и вдруг ни с того ни с сего - бац! - ученый влез на
стол и заговорил языком партийного  работника.  Позвольте!  Почему?  Откуда?
Как? Когда и где профессор говорил  так?  Мы  ведь  с  вашим  батюшкой  тоже
прожили бок о бок не один десяток лет,  слышали  его  и  на  лекциях,  и  на
торжественных актах, и в муниципалитете, значит, достаточно знаем его голос.
Это для нас никак не человек с улицы, так откуда  же  нашло  на  него  такое
наваждение, мы хотим это знать!
     Я лежал, закрыв глаза рукой, но то, что прокурор не сводит глаз с моего
лица, мучило меня, и я, кажется, сделал непроизвольную гримасу.
     - Вот я вижу, вам неприятно меня слушать, - подхватил прокурор,  -  вы,
конечно, держитесь совсем другого мнения.
     - Да нет, говорите! Говорите! - попросил я. - Я молчу потому,  что  мне
хочется собраться с мыслями.
     - Ну,  так  что  же,  собственно,  еще  говорить!  -  солидно  вздохнул
прок - Всякое, конечно, бывает на свете. Был Савл - стал Павел, и такой
случай описан в Святом Писании, но мы-то, юристы, сухари,  пошляки,  смотрим
на все эти метафоры совсем с другой стороны. Истина всегда проста и ясна,  а
здесь все и сложно и запутано. В самом деле книга - толстая, очень ученая  и
- что уж тут говорить! - отлично  написанная  книга,  на  которой  красуется
фамилия вашего батюшки, пролетела по воздуху тысячи верст и вышла в свет при
обстоятельствах, исключающих всякую возможность проверки  ее  достоверности.
Это первое, что я знаю о ней. Второе - еще более для меня темное: эта  книга
вышла в стране...
     Тут  я,  кажется,  по-настоящему  напугал  и  ошеломил  моего  высокого
посетителя - вдруг открыл глаза, сел на кровати и спокойно окончил:
     - В стране, спасшей - И так как он смотрел на меня баран  бараном,
я засмеялся и объяснил: - Ну, я говорю: книга моего  отца  вышла  в  стране,
спасшей Не бойтесь, это не агитация, я  просто  цитирую  моего  коллегу
королевского прокурора. Это он как-то сказал: "Россия снова спасла мир своей
кровью". Это же из вашей речи в сорок пятом году.
     Удар пришелся в лицо. Его превосходительство даже  слегка  перекосился,
как от полновесной пощечины. Но когда он заговорил снова, голос его был  уже
опять спокоен и размерен.
     - Если мне только будет позволено дать вам совет на будущее,  -  сказал
он, улыбаясь одной щекой, - я горячо рекомендую вам не подходить к пятьдесят
пятому году с мерками сорок пятого. Все ваши неприятности  именно  отсюда  и
идут.
     -  Так  же,  как  и  все  чины  вашего  превосходительства   от   прямо
противоположного, - почтительно улыбнулся я. - Что спорить? Редкий талант  -
забывать старое добро и не видеть новое  зло  -  ваше  ведомство  довело  до
абсолютного совершенства.
     Он вскочил так бурно, что я думал - сейчас он меня  ударит.  Настоящее,
не наигранное негодование было написано на его холеном лице.
     - Мое прошлое, дорогой коллега, раз вы уж  обладаете  такой  прекрасной
памятью, - сказал он каким-то каркающим голосом, - хорошо известно всем! Оно
- лагерь уничтожения. Прошу помнить: я  -  "болотный  солдат",  но  в  сорок
четвертом году меня и там арестовали. А в зондерлагере, куда меня отправили,
мне надели солдатские сапоги из синтетического каучука и двенадцать часов  в
сутки заставляли ходить по жидкой грязи. Еще неделя - и меня  спалили  бы  в
крематории!
     Я  усмехнулся.  Все  это  -  зондерлагерь,  резиновые  сапоги,   грязь,
крематорий  -  были   полной   правдой.   В   сорок   четвертом   году   его
превосходительство действительно в течение двух месяцев месил грязь,  и  его
подгоняли плеткой в лагере ведомства доктора Лея. Потом прокурор выбился  из
сил (сопротивляться у этих господ мужества не хватает - они будут топтаться,
пока не сдохнут), и его действительно без всяких слов превратили бы в  кучку
костяной муки да в горсть пуговиц, но тут подоспел Крыжевич со своим отрядом
(а в ту пору гитлеровцы уже трещали по всем швам), перебил охрану и  увел  в
горы заключенных. Его  превосходительство  стащили  туда  на  носилках.  Вот
почему в сорок пятом году у него отходили секвестры. Но я  не  напомнил  ему
обо всем этом, а только спросил:
     - И поэтому  вы  неделю  тому  назад  подписали  ордер  на  арест  того
командира партизанского отряда, который вырвал вас уже из крематория?
     Он хотел что-то сказать, но только  открыл,  закрыл  рот  и  беспомощно
посмотрел на меня.
     - Ну, ну! - крикнул я  ему.  -  Говорите,  говорите!  У  вас  есть  что
возразить?
     Но он молчал.
     - Нечего вам возразить! - сказал я тихо и горько, так и  не  дождавшись
его ответа. - Все, все  забыли.  Забыли  свое  героическое  прошлое,  забыли
преступное прошлое Гарднера! Забыли того, кто вас предал. Забыли  того,  кто
вас спас! Ну, хорошо, это ваше дело, но от  меня-то  чего  вы  хотите,  отец
сенатор, ваше превосходительство? Бумаги отца? Черта с два я вам их отдам!
     Тут королевский прокурор снова обрел дар речи и сказал:
     - Ну, вы же понимаете, в таком тоне нам разговаривать бесполезно.
     - Как будто? А зачем же вы пришли, если не за  этим?  -  крикнул  я.  -
Видите, как все просто  у  вас  получается.  Бумаги  я  спалю  -  вы  как-то
пронюхали, что в Россию пошла машинопись, а не автограф, - потом назову лиц,
спасших рукопись от уничтожения, и ваш Высокий Сенат осудит  этих  людей  за
измену. Только, ради всех святых, кому измена-то?  Гестаповцам?  Вам?  Миру,
который, по  вашим  словам,  отстояли  своей  кровью  эти  люди?  Ради  всех
дьяволов, раз вы уже не верите в Бога, измена-то, измена-то кому?
     Он что-то говорил, пожимая плечами и презрительно улыбаясь, но я уже  и
не слушал, да и просто не слышал его. Меня снова захлестывало то  высокое  и
восторженное негодование, от которого сразу все становится на свое  место  и
делается легко дышать, и только одно чувство  наполняло  меня  всего  в  эту
минуту, как, оказывается, я мало понимал всю жизнь! Как позорно мало  стоил!
Почему, - спрашивают меня три министра,  -  мой  отец  перед  смертью  вдруг
заговорил как коммунист? В самом деле - почему? Да на меня только два месяца
как сыплются их ослиные удары, и жизни моей ровно ничего не грозит, а  разве
я сейчас такой, каким был до этого? Разве прежние  у  меня  глаза,  когда  я
смотрю на них? Прежние слова, когда говорю с ними? Прежние  мысли,  когда  я
думаю о них? Эх, прокурор,  королевский  прокурор,  ничего  вы  все-таки  не
понимаете!
     Кажется, я сказал нечто подобное, потому что он встал с кресла  и  взял
портфель под мышку.
     - Ну, хватит, - сказал он, - будем говорить в иной  обстановке!  Мне  с
вами не договориться.
     Я ничего не ответил.
     А он дошел до двери и вдруг повернулся ко мне.
     - Ганс, перестаньте, - сказал он вдруг мирно. -  Ну,  что  вы  в  самом
деле? Стоит ли?
     - А что, не стоит? -  спросил  я  и  махнул  рукой.  -  В  самом  деле,
наверное, не стоит. Вот только что будет со мной, я не особенно понимаю. Ну,
да что-нибудь будет... Дайте-ка мне папиросу. Я знаю, у вас крепкие.
     - Да ведь курить-то вам, наверное, нельзя, - уныло ответил прокурор, но
снова подошел ко мне, сел и достал портс - Что  доктор-то  мне  скажет?
Меня ведь предупредили...
     После этого мы с минуту курили молча. Потом он встал, накинул на  плечи
халат и протянул мне руку. Я ее пожал.
     - Ну, и на прощание, - сказал он бодро, - я вам дам  благой  совет,  не
как прокурор, а как ваш товарищ. Будьте вы посмирнее! Ваше дело ни гроша  не
стоит, а вы так его раздуете, что сгорите, как моль.
     - Да нет, ваше превосходительство, - ответил я мирно, - что уж мне  тут
советовать? Посоветуйте Сабо, чтобы она другой раз лучше выбирала мишень. На
что я ей? На мне она карьеру не построит... А вот прийти на прием, скажем, к
вашему превосходительству, закутавшись в плед... да и  бахнуть  вам  в  лоб,
чтоб мозги полетели! Вот это дело!..
     Его так и смело с места.
     - Черт знает, что вы себе позволяете! - крикнул он и ударил кулаком  по
креслу. - Вы в самом деле, наверно... - он раздраженно щелкнул себя по  лбу.
- Да я вас под суд отдам!
     И он почти выбежал в кор
     А дня через три ко мне в больницу явился Ланэ.
     Он пришел в то время, когда я после обхода задремал у открытого окна  в
сад. Просто я вдруг проснулся и увидел, что он стоит и трогает мое плечо.  Я
поглядел на  него,  увидел  утомленное,  скорбное  лицо,  печальный  взгляд,
сиреневые, медлительные веки, и хотя  он,  видимо,  желал  казаться  бодрым,
веселым и добродушно-ворчливым,  но  с  первого  же  взгляда  я  понял,  что
пришел-то он совсем с другим, и, конечно, не ошибся.
     - Вы воюете с ветряными мельницами,  Ганс?  -  спросил  он  печально  и
ворчливо. - Валяйте, валяйте. Что сейчас не хватает нашей стране, это -  Дон
Кихота.
     Я смолчал.
     - Вот одна мельница сломала вам ногу, а вам все мало. Хотя  прокурор  и
грозит вас привлечь еще и за клевету и этого сейчас никак не докажешь, но  я
имею все основания считать, что эту  сумасшедшую  выпустили  специально  для
того, чтобы она произвела что-то экстраординарное, вроде вот этого выстрела.
То есть не то что ее специально готовили  именно  для  выстрела  в  вас,  но
что-то подобное  она  должна  была  им  выполнить.  А  девчонку  вы  знаете:
избалованная, изверченная, а может быть, и в самом деле  сумасшедшая  дрянь,
которая только ждала случая, чтобы вырваться и явить  себя  свету  в  полном
блеске. Поэтому, когда ее выпустили и сказали:  "Иди,  спасай  мир!"  -  она
пошла, ни о чем больше не думая.
     Он говорил  возбужденно  и  горячо.  Видимо,  все  то,  что  произошло,
действительно задевало его за живое, и я понимал почему. Поджигатели войны -
это равнодушные, солидные, а часто даже усталые люди. Они работают энергично
или вяло, медленно или быстро, веруя или - это гораздо чаще -  ровно  ни  во
что не веря, но без одержимых им ровно ничего не сделать. Им надо иметь свою
Шарлотту Корде или, на  худой  случай,  хотя  бы  своего  Ван  дер  Люббе  -
сумасшедшего, обуреваемого всеми бесами разрушения,  ненависти,  страха  или
истеричной любви, - за торгашами-то ведь никто не пойдет, -  и  вот  они  по
всему миру ищут этих несчастных, ибо безумные необходимы им,  как  фитиль  у
пороховой бочки.
     Я спросил:
     - И она выступит свидетельницей на моем процессе?
     Он пожал одним плечом:
     - Возможно. Что же, в конце концов, и  это  возможно.  Но  вот  вопрос:
нужно ли допускать до процесса? Сейчас вас осудят почти наверняка,  а  через
год эта история будет забыта настолько плотно, что вы  сможете  вернуться  и
даже станете героем дня. Уверяю вас, надо подождать! Вот!
     И тут он полез в карман и вынул билет до Парижа на самолет. Он  говорил
про этот билет долго, многословно, очень убедительно и под конец  уже,  явно
сердясь на мою глупую молчаливую несговорчивость, прибавил:
     - И, наконец, дело не только в вас одном. Если вас не будет  здесь,  мы
месяца  через  три  поднимем  шум  и   добьемся   ликвидации   постановления
прокуратуры. Но представьте, что будет, если вас осудят за клевету в  печати
и за подстрекательство к убийству. Вычислите, сколько это будет стоить нашей
газете! А ведь вы ее не хотите губить, правда?
     Но я еще не все уяснил себе и поэтому спросил:
     - Но ведь мне не разрешено спускаться даже в сад, так как же я выйду из
больницы?
     Он слегка поморщился ("Что за дурная манера уточнять все  до  последней
запятой!") и недовольно ответил:
     - Не делайте из себя слишком  большой  птицы,  Ганс.  Не  такой  уж  вы
крупный государственный преступник, да, кроме того, и  королевский  прокурор
ваш добрый приятель. Ну же?
     И он твердо положил портмоне на мою подушку.
     - С богом, желаю приятной поездки!
     Потом вдруг выхватил часы, посмотрел на них и сказал:
     - И надо торопиться. Самолет вылетает через час. Сестра вас проводит  в
сад, и там наш секретарь даст вам пальто и ботинки.
     - Значит, королевский прокурор уже не  только  мой,  но  и  ваш  добрый
знакомый? - спросил я, не двигаясь.
     Наверное, в моем голосе пробивались какие-то особые интонации  или  шеф
вообще привык не  доверять  моему  настроению,  но  только  он  вдруг  очень
встревожился, слез с кресла и сел прямо на край моей кровати.
     - Ганс, Ганс, вот я вижу, вы опять стали мудрить,  -  сказал  он  почти
умоляюще. - Ради бога, не надо!  Ничего  хорошего  вы  своим  осуждением  не
достигнете, только погубите газету - вот и все. Хоть в этом-то мне поверьте!
- Он схватил меня за руку. - Вы знаете, я не болтун и всегда точно  знаю,  о
чем  говорю.  Вчера  мне  сообщили,  что  уже  даны   указания   о   подборе
соответствующих судебных прецедентов для составления нового закона о печати.
Что, не верите? Да тот же самый адвокат Гарднера и составляет  его.  Неужели
не понимаете, что вы просто погубите газету, если дадите себя  осудить?  Вам
надо уехать - вот и все!
     Но я остался в больнице, хотя возможно, что шеф мой и был  прав.  Может
быть, газету закроют после суда и моего осуждения. Ну и дьявол с ней, с этой
газеткой, как и с моим шефом, как и с королевским прокурором, как  и  с  той
безумной,  которая  сидит  сейчас  в  психиатрической   больнице   и   опять
лихорадочно читает газеты, подыскивая себе по ним  новую  жертву!  Ведь  она
отлично знает, что ее опять скоро выпустят. Я остался еще потому,  что,  мне
кажется, мое осуждение раскроет кому-то глаза. Я  остался  потому,  что  все
происходящее в мире и в моей маленькой стране как части этого  мира  толкает
меня на серьезнейшие размышления и вот уже мне некуда от них  скрыться.  Мое
сегодня так похоже на мое вчера, что, познав его, я уже не сомневаюсь в том,
каким будет мой завтрашний день. Я уже пережил этот завтрашний день сопливым
мальчишкой и сыт им по горло. Но тогда мне было легче, потому  что  я  ровно
ничего не понимал, я не понимал, из каких корней выросла война и кто  в  ней
виновен, не понимал, кто такой я, кто такой Ланэ, кто Гарднер, кто Крыжевич.
А теперь я это знаю и хочу об этом рассказать всем. Я рассказал вам о  своем
отце, человеке, который любил говорить много и красиво и  погиб,  об  участи
его друзей и сына. Да минует же их участь, добрые люди, вас, ваших  детей  и
ваших жен! Уверяю вас, добрые люди, заполняющие зал судебного заседания, что
все происходящее -  это  отнюдь  не  только  одно  осуждение  невинного  или
сведение личных счетов правительства с неугодным ему журналистом,  это  даже
не удушение вашей свободы, нет, это много страшнее: это новое  покушение  на
вас самих, это тот топор,  который  завтра  же  опустится  на  вашу  голову,
револьвер, который убийцы тайком суют в руки вашего ребенка. О, если бы  вы,
прочитав мою книжку, подумали над тем, что происходит перед вашими  глазами!
О, если бы вы только хорошенько подумали над всем этим!
 
Алма-Ата 
1943-1958 
 
 

                         Материалы к истории романа 
 
     Роман "Обезьяна приходит за своим черепом"  Юрий  Осипович  Домбровский
начал писать в Алма-Ате в 1943 г., после того, как по болезни  был  выброшен
из колымского лагеря.
     Поначалу казалось, что роману уготована счастливая участь - телеграммы,
пришедшие из Москвы, говорили о том:
 
     После длительных боев удалось отстоять ваш роман  которому  даны  самые
положительные отзывы авторитетными референтами тчк Берем его  в  Звезду  тчк
Необходимы коррективы согласно  критическим  замечаниям  тчк  В  виду  нашей
отдаленности посылка рукописи  вам  может  затянуть  печатание  роман  нужно
печатать скорее поэтому испрашиваю вашей санкции на проведение  этой  работы
мною прошу довериться моему искреннему желанию со  всей  ответственностью  и
благожелательностью довести вашу талантливую вещь до благополучного выхода к
читателю  вашим  согласии  прошу  немедленно  телеграфировать  Москву  Борис
Лавренев
 
     Рукопись встретила положительную оценку вышлите срочно остальные  части
издательство Московский рабочий Чагин
 
     К сожалению, действительность оказалась далекой от радужных ожиданий: в
1949 году Юрия Осиповича в очередной раз арестовали...
     Мы публикуем несколько документов, иллюстрирующих  судьбу  романа.  Они
говорят сами за себя, никаких комментариев не требуя.
 

 
     "...Я начал писать роман осенью сорок третьего года, лежа на больничной
койке, имея одну-единственную  ученическую  тетрадку,  которую  подарил  мне
врач, да ручку - не ручку даже,  а  лучинку  с  прикрученным  к  ней  пером.
Чернила делал из марганца - они  получались  бурыми  и  напоминали  мне  те,
которыми писали монахи и подьячие в каком-нибудь XVI веке. Экономя бумагу, я
писал таким мелким почерком, так лепил строчку к строчке и  букву  к  букве,
что сейчас свои рукописи могу читать только с помощью сильной лупы.
     У меня были парализованы ноги, и писать приходилось сначала лежа, потом
- сидя. И тут мне  на  помощь  приходил  картонный  щит  со  знаками  разной
величины,  которым  в  больнице  врачи  пользовались  для  проверки  остроты
зрения...
     ...Спасаясь от собственного бессилия и тоски, - я и  по  койке  не  мог
передвигаться, а только ерзать, я и писал свой роман".
 
                        Ю. Домбровский - в разговоре с журналистом А. Лессом 
 
 

 
     Юрий Осипович в то время читал шекспировский курс в театральной  студии
и так завяз в богатых аналогиями перипетиях четырехсотлетней  давности,  что
выбраться из  них  можно  было  лишь  с  помощью  какой-нибудь  невероятицы.
Тогда-то и осенила его честолюбивая идея написать цикл новелл о великом сыне
Альбиона - актере и драматурге, создателе театра  "Глобус".  Таким  образом,
дядя Юра спасался от Шекспира, а Шек..  спасал  его.  Спасал,  так  как
наиболее сложная - начальная - стадия  работы  пришлась  на  его  физическую
немощь.
     Дело в том, что временами  на  Домбровского  находила,  как  говорят  в
народе, болесь злая, то есть эпилепсия, падучая. Не один удар ее приняла  на
себя Любовь Ильинична Крутикова - удивительный,  высочайшей  пробы  человек.
Женщина, о которой надо бы писать особо, потому что  вопреки  всему  и  вся,
сознавая в абсолюте подлость сталинско-бериевско-ждановского и  иже  с  ними
режима, она делала людям Добро, Добро, Добро. Добро  конкретное,  помогающее
выживать. Это мог быть кусок хлеба голодному, приют в комнатке, где она жила
с тремя детьми,  устройство  судьбы  выброшенного  за  борт  жизни  изгоя  и
многое-многое другое. Милосердие ее было сиюминутным, каждодневным и длилось
всю жизнь.
     На  сей  раз  после  приступа,  отнявшего  у   дяди   Юры   способность
передвигаться, Любовь Ильинична  забрала  к  себе  и  выхаживала  в  течение
нескольких месяцев болезного. Впрочем,  "выхаживала"  -  не  то  слово.  Она
притаскивала ему связки книг  из  великолепно  укомплектованной  в  те  поры
университетской  "библи_о_теки"  (любимое  слово  дяди  Юры  с   таким   вот
ударением). Она принимала всех  друзей  Домбровского,  писала  под  диктовку
варианты глав, бегала по машинисткам и хлопотала. К  Юрию  Осиповичу  у  нее
было особое отношение. Во вторую посадку он оказался в лагере с ее  мужем  -
Георгием Тамбовцевым, очень сошелся с ним и, выйдя на волю, принес его  жене
и детям трагическое известие о смерти друга. После  этого  он,  Домбровский,
для Любови Ильиничны был свят. Ну нет, она, конечно, не молилась на него,  а
больше все пропесочивала, как малого, шкодливого  ребенка.  Выговаривала  за
небрежно расстегнутый ворот, непричесанную шевелюру, выбившиеся  из  ботинок
шнурки, продранные - дня  не  поносил  -  брюки  (одежду,  я  помню,  Любовь
Ильинична покупала ему сама). Влетало ему и за  любвеобильность;  Женщины  к
нему липли, слетались, как мухи на мед.
     - Юрочка, вы же талантливы! Необыкновенно талантливы!  Но  вы  негодяй!
Ах-ах-ах, какой негодяй, - ахать она очень любила.  -  Вы  что  -  Казанова?
Тратите время на баб, когда еще столько не написано!
     В своем беспокойстве за него Любовь Ильинична была всегда  права.  Дядя
Юра отрицать этого не мог, да и не смог бы. Поэтому он - видеть  это  всегда
было очень забавно - покорно  выслушивал  все  тирады  и  прописные  истины,
смиренно кивал головой, поддакивал  и...  продолжал  делать  все  по-своему.
Любовь Ильиничну это не обижало. И верно  -  иначе  Домбровский  не  был  бы
Домбровским. И другого она его и не признала бы.
     Да... Что говорить! Человек она была необыкновенный. И отдавая долг  ее
беспредельной сердечности, Юрий Осипович посвятил ей, своему верному  другу,
первое послелагерное издание - роман "Обезьяна приходит за  своим  черепом".
Часть гонорара же перевел ее  детям  -  в  компенсацию  заботы  и  внимания,
которые он получал в их семье наравне с ними.
 
                                              Людмила Елисеева (Варшавская). 
                                                            Из воспоминаний. 
 
                                   * * * 
 
     "...Космополиты, гастролеры, приехавшие в Алма-Ата,  сумели  не  только
отравить сознание ряда творческих работников Казахстана, но и оставили после
себя свою агентуру. Долгое время пребывал  в  Казахстане  тот  самый  Хазин,
которого заклеймил в своем докладе Жданов.
     Тогда же развернул свою деятельность и "писатель" Домбровский, едва  ли
не самая зловещая  фигура  среди  антипатриотов  и  безродных  космополитов,
окопавшихся в Алма-Ате.
     Какие темы волнуют Домбровского? Это или  "топор  каменного  века"  или
"смуглая леди" времен  Шекспира.  Но  не  только  прошлое  привлекает  этого
отщепенца.  Последним  "трудом"  Домбровского  является   объемистый   роман
"Обезьяна приходит за своим черепом", под которым, не задумываясь подписался
бы фашиствующий писатель Са {Так в тексте (прим. сост.)}
     С циничной откровенностью Домбровский сформулировал  свое  отношение  к
нашей действительности:
     - Я писатель своеобразный, я не умею писать на советские темы.
     Ему не только чужда, ему враждебна советская тема. И это он доказал  на
деле. Получив от правления Союза писателей командировку в Илийский  район  и
задание написать очерк о колхозниках, рыбаках, Домбровский выехал в  колхоз.
И действительно... написал очерк. В нем  было  все  -  и  выжженная  солнцем
степь, и приключения автора, но не было главного - колхоза советских  людей,
их самоотверженного  труда.  Более  того,  Домбровский  не  смог  припомнить
название колхоза, в котором он побывал.
     Достоин  удивления  тот  факт,   что   этому   безродному   космополиту
Домбровскому, не  любящему  и  не  знающему  советской  жизни,  был  доверен
художественный перевод интересного по материалу и замыслу романа С. Муканова
"Сыр-Дарья". Срывы и ошибки, которые потянули "Сыр-Дарью" с той вершины,  на
которой могло оказаться это  произведение,  -  результат  творческой,  а  по
существу вредительской помощи, вложенной в этот роман Домбровским..."
 
                                    "Казахстанская правда", 20 марта 1949 г. 
 
 

 
     То  был  предпоследний  в  жизни  Домбровского  день  рождения...  Юрий
Осипович обежал дом творчества "Голицыне", приглашая к себе всех, к кому был
расположен. Именно обежал - двигался он размашисто, как размашист был и  его
талант, по деревянной лесенке старого двухэтажного здания спускался бегом  -
прыгал через две ступеньки, наполняя весь дом грохотом.
     Как хорошо, счастливо начался этот вечер, как весел и оживлен был  Юрии
Осипович, окруженный любящими его людьми, понимавшими истинные масштабы  его
таланта!
     После того, как подняли первый тост - за новорожденного и второй  -  за
непьющих, Юрий  Осипович  стал  рассказывать  забавные  истории,  вызывавшие
дружный хохот. Тут  надо  сказать,  что  был  он  великий  фантазер,  именно
фантазер, ибо  в  выдумки  свои  искренне  верил.  Поэтому,  рассказывая  не
единожды какой-нибудь эпизод из своей  жизни,  он  всякий  раз,  от  избытка
неуемной творческой фантазии, подавал его по-новому.  Так  что  у  тех,  кто
будет писать воспоминания  о  Домбровском,  рассказы  эти,  вероятно,  будут
различаться в деталях, зачастую - весьма колоритных.
     Вот как Юрий Осипович рассказал в тот вечер одну из  своих  излюбленных
историй, вошедших, по его словам, в книгу Александра Лесса  "100  историй  о
писателях". Еще раз позволю привести услышанный мной вариант в прямой речи -
так как он был записан по свежему следу.
     - Жил я тогда,  вскоре  после  освобождения,  в  Москве,  у  Колхозной.
Является раз маленький пожилой еврей, до того плюгавый  -  Гитлер  при  виде
такого пять дней от радости потирал бы руки. Тащит с собой корзинку. Вошел в
кухню и спрашивает: "Кто здесь будет Домбровский?" "Ну, я, говорю,  а  что?"
Он не верит, требует документ. А какие тогда у меня были  документы?  Только
справка об освобождении. Бегу в комнату за справкой, даю  ему,  он  спокойно
так, неторопливо ее изучает - печати рассматривает, подписи. Потом  вынимает
из корзинки пуд бумаги и  подает  мне.  Я  обалдел:  да  это  же  мой  роман
"Обезьяна приходит за своим черепом"! Рукопись у меня в сорок  девятом  году
при аресте изъяли, и я был уверен, что она сгинула без следа.  А  тут  вдруг
такое... "Понимаете, - говорит гость, - приехал я в Москву, повидать  своего
мальчика. А рукопись  эту  хранил  у  себя.  Перелистал  ее  -  так,  ничего
особенного. Мне не понравилось. Но вот,  думаю,  поеду  в  Москву,  повидать
своего мальчика, отвезу рукопись человеку, может быть, он за ней страдает."
     - А кто вы? - спрашиваю.
     - Понимаете, - говорит он, - я у них архивариусом  работал.  Стали  они
жечь бумаги, так я подумал: это же целая  книга,  зачем  ее  сжигать,  может
быть, человек за ней переживает. Вот поеду повидать своего мальчика,  отвезу
человеку книгу...
     Я  заметался,  благодарю  его,  как  сумасшедший,  кинулся  по  соседям
занимать деньги - у меня тогда в карманах ветер гулял, сую ему их.
     А он мне, поводя указательным пальцем:
     - Ну, нет. Вы думаете, одной еврейской башкой будет меньше, так  что  с
того? Но она ж у меня единственная и пока что не надоела...
     Рассказывал это Юрий Осипович артистически, так имитируя речь  старика,
что  мы  валились  со  стульев,  но  одновременно  и  восхищаясь  отвагой  и
честностью маленького архивариуса.
 
                                               С. Митина. "Где оскорбленному 
                                            есть чувству уголок..." Отрывок. 
 
                                   * * * 
 
                          Уважаемый Юрий Осипович! 
 
     Только что прочел Вашу "Обезьяну". Эта книга по-настоящему  взволновала
меня. Я перед этим читал "Триумф. арку" (Ремарка). Он "не дотягивает",  хотя
его у нас любит читатель.
     У Вас настоящая страстная ненависть к фашизму во всех  его  современных
проявлениях и влияниях...
     Недавно я был на новом спектакле  Назыма  Хикмета.  Плучек  его  хорошо
поставил ("Дамоклов меч"). Но, хотя это и звучит  активным  предостережением
людям, однако же это лишь внешнее и лобовое воздействие,  агитационное,  без
глубины.
     У Ремарка стоят вопросы  морали,  но  удивительно  индивидуалистично  и
"беспартийно". Вы же  сделали  через  беспартийного  героя  (Ганса)  глубоко
партийный, страстный философско-этический роман, тесно связав вопросы  этики
с социальными вопросами, с вопросами философии истории. У Ремарка - врач,  у
Вас - юрист, журналист, но какая разница подачи, хотя герой тот же  западный
интеллигент!..
     Ваша книга, как я ее ощутил, умна, талантлива и очень важна для  нас  и
для всех других народов. Она сражается, а  не  декларирует.  Мы  чаще  видим
декларации...
     Предатель и мещанин Ланэ, крыса Ланэ - это, увы, далеко  не  редкостный
тип (во всех долготах и широтах). Этот тип, который, если и падает, то не  в
помойную яму, а в "пропасть"... Это здорово!..
     Да что там - отдельные места! Книга Ваша сильна и  талантлива  во  всей
целостности,    во     всей     совокупности     художественных     качеств,
морально-психологической и философско-исторической глубины.
     Сумчатые крысы живучи и плодовиты на удивление. И представить себе, что
их  разновидности  с  отрицанием  "донкихотства"  цветут  и  у   нас!..   И,
провозглашая якобы живое движение донкихотством, они всегда ссылаются на то,
что у "того" Дон Кихота было перед нами  еще  великое  преимущество  в  виде
Росинанта и цирульницкого тазика, защищающего голову от  ударов...  Ох,  как
они "уважают" и берегут свои головы!..
     Как мало, как мало мы пишем книг с человеческой  глубиной  и  страстью!
Как мало и редко касаемся вопросов морали, как робки  в  этих  вопросах  (во
всяком случае в опубликованных вариациях книг).
 
                                                               Степан Злобин 
 
 

                                        от члена Союза СП ДОМБРОВСКОГО Ю. О. 
                                                      (членск. билет Э 0275) 
 
                                 Заявление 
 
     Обращаюсь к секретариату с просьбой  внести  ясность  в  то  совершенно
непонятное  положение,  в   котором   я   очутился   неизвестно   по   каким
обстоятельствам и по чьей инициативе. Дело идет о  всем  том,  что  творится
вокруг переиздания моей  книги  "Обезьяна  приходит  за  своим  черепом".  В
течение трех лет, прошедших с момента выхода книги, редакция  Русской  прозы
издательства, учитывая отзывы  печати  и  требования  книготорга,  три  раза
ставила  перед  правлением  издательства  "Советский  писатель"   вопрос   о
переиздании книги, и Правление неизменно отказывало  редакции,  ссылаясь  на
какое-то особое мнение каких-то членов секретариата,  высказанное  три  года
тому назад. В чем это мнение состоит конкретно, мне  совершенно  неизвестно.
Знаю только, что главным мотивом отказа было то, что книга в то время только
что появилась на свет и не вызвала еще ни одного печатного отзыва.  "Давайте
подождем рецензий", - предложил кто-то на обсуждении плана. Тем в  то  время
дело и кончилось. Ныне книга вышла в Польше (издание ISCRY,  1962  г.  Серия
"Всемирная библиотека"); в Румынии (издательство Literatura Universala, 1961
г.); в Болгарии ("Народна культура", 1961 г.); мне известно также о вышедшем
немецком издании,  которое,  к  сожалению,  мне  недоступно,  и  готовящемся
чешском и венгерском. Появились и рецензии - те самые,  которые  так  хотели
прочитать в 1959 году члены Секретариата.
     Привожу несколько  заключительных  оценок  из  тех  статей,  которые  в
настоящее время у меня под руками.  (Кое-что  я  отдал  в  издательство  при
заявлении о переиздании. Их привести я не могу.)
 
     "Лит. газета"
 
     "Увлекательно   написанный   роман-памфлет   Домбровского,   беспощадно
разоблачающий подлинное лицо распоясавшихся расистских  реваншистов,  вносит
добрый и активный вклад в дело борьбы народов за мир".
 
                                      (С. Павлов, "Прошлое против будущего", 
                                      7 апреля, 1960г.) 
 
     "Нева"
 
     "Роман написан  весьма  увлекательно  и  густо  насыщен  психологизмом,
буквально несколькими штрихами удается автору нарисовать образ  несгибаемого
борца Сопротивления. Эта глава  напоминает  страницы  Достоевского...  Очень
удачен и второй представитель Сопротивления...  Ярко  раскрыта  в  романе  и
омерзительная  "философия"  предательства.   Роман   написан   против   всех
многообразных  наследников  фашизма,  выпускающих  из  тюрьмы   всевозможных
гарднеров (одно из лиц романа). Он вышел весьма своевременно".
 
                                                Михайлов, "Обезьяна приходит 
                                             за своим черепом", Э 9, 1960 г. 
 
     "Простор"
 
     "Домбровский с  глубокой  психологической  убедительностью  и  со  всей
беспощадностью, на которую только способен художник-антифашист,  препарирует
фашизм во всех разрезах... Потрясающа в своем  реализме  беседа  сломленного
пытками доктора Ганки с его товарищем  по  гестаповской  камере,  который  в
ожидании  неминуемой  казни  остается  последовательным  оптимистом,  твердо
уверенным в том, что... Коммунистический город Солнца будет построен.
     Роман является ценным вкладом в дело мира. Он (по  примеру  Ю.  Фучика)
идет от дома к дому и  будит  тревогу  не  учебную,  а  боевую.  Проникнутый
ненавистью к фашизму, он призывает читателей: "Будьте бдительны, люди!".
 
                                                      С. 3лобин, Э 6,1960 г. 
 
     Болгарский журнал "Читалище"
 
     "Кто ни помнит две надписи, обязательно сопровождающие каждый  хваленый
роман Г. Уэллса... "Не читайте на ночь" и "Открыв книгу, не оторветесь ни на
одну секунду". Как  подходят  обе  эти  надписи  к  роману  Домбровского,  и
насколько  же  его  произведение  отлично  от  легковесной  продукции  этого
знаменитого автора...
     Надо прямо сказать: обезьяна нашла свой череп, а Домбровский? Тот нашел
много  больше.  Он  нашел  настоящую  жизненную  правду...  И  очень   скоро
скептический читатель забудет  все  свои  предубеждения  и  будет  читать  и
перечитывать и снова читать этот  роман,  потому  что  невозможно,  поистине
невозможно читать и не быть потрясенным до  глубины  души  судьбой  честного
ученого профессора Мезонье...
     Написанное с огромным мастерством, это произведение  несомненно  дойдет
до  миллионов  сердец  читателей  во  всем  мире  и  каждый  поймет  призыв,
заложенный в его основе: "Не  давайте  обезьяне  снова  приходить  за  своим
черепом, не пускайте ее снова к людям!"
 
                                                  Статья Мусакова в подборке 
                                             "Обсуждаем роман", Э 9, 1961 г. 
 
     Я привел только те отзывы, которые у меня под руками. Их больше,  но  я
думаю, что хватит и этого. Все они абсолютно  положительны.  Нет  ни  одного
намека на то, что автор что-то недопонял, что-то исказил или упустил  что-то
важное. Из  многочисленных  писем,  переданных  мне  издательством,  приведу
только  одно,  коллективное,  подписанное  старым  партийцем,  чья   фамилия
постоянно фигурирует во всех заявлениях и документах,  составленных  старыми
большевиками: "Мы, группа читателей, ознакомились с книгой Домбровского. Она
произвела на нас огромное положительное впечатление. Мы, читатели, от  всего
сердца  благодарим  автора  за  его  труд  и  просим   передать   ему   нашу
благодарность..."
 
                              (Персональный пенсионер, орденоносец Басалыго) 
 
     Я знаю, что могут быть и другие мнения, более строгие  по  отношению  к
автору и,  может  быть,  даже  и  более  объективные,  но  линия  всех  этих
высказываний вообще-то совершенно ясна: мой роман - книжка нужная. Вот мне и
хочется  спросить,  где  же  и  кем  же  изложены  мнения   противоположного
характера? Печать обсуждает мой роман всенародно, члены Секретариата говорят
на закрытом собрании: пусть же будет высказано противниками переиздания моей
книги это самое отрицательное  мнение,  но  открыто,  пусть  и  они  напишут
рецензию или хотя бы связно изложат свое мнение на бумаге. Имен этих людей я
не знаю до сих Очень может быть, что их уже нет даже в Секретариате,  а
между тем их безымянное, расплывчатое, не имеющее никаких твердых  очертаний
мнение до сих пор тяготеет над моим романом. Оно незримо, но очень  активным
образом лишает читателя книги.
     Очень многого оно лишает  и  меня.  Приходится  зарабатывать  на  жизнь
подсобными литературными и окололитературными работами. Роман, над которым я
работаю, написан едва ли на одну треть, и я не знаю, когда я  сумею  к  нему
вернуться. Может быть, и никогда. Между  тем  на  "Обезьяну...",  как  пишет
"Литературная газета", существует "анекдотически большое  количество  заявок
от читателей". (См. статью Радова "Разговор с  книгопродавцем".)  В  чем  же
дело?
     Я прошу Секретариат серьезно разобраться  в  существующем  положении  и
придти мне на помощь.
 
                                                                     1962 г. 
 
Книго
[X]