Книго

---------------------------------------------------------------
     Кнут  Гамсун  (Педерсен) (1859-1952),  лауреат Нобелевской премии  1920
года.
     Источник: Кнут Гамсун, Избранные  произведения в 2-х томах, том второй,
изд-во "Художественная  литература", Москва, 1970.  Перевод с норвежского С.
Фридлянд.
     OCR и вычитка: Александр  Белоусенко  ([email protected]), 31  марта
2002.
---------------------------------------------------------------
     Роман

     Год  наверняка  будет  ягодный. Брусника,  голубика,  морошка.  Правда,
ягодами сыт не будешь, что и говорить. Но они  радуют сердце и тешат глаз. И
если человек томим голодом и жаждой, они могут освежить его.
     Вот о чем я думал вчера вечером.
     До того, как поспеют осенние, поздние ягоды, пройдет месяца два, а то и
три,  мне это хорошо известно.  Hо не одними ягодами красна земля.  Весной и
летом ягоды  только  зацветают; зато  есть  колокольчики  и  лядвенец,  есть
глубокие,  безветренные  леса, есть  тишина и аромат деревьев. Будто дальний
шепот речных струй доносится с неба; нет на  свете звука более протяжного. И
когда дрозд заводит свою песню,  одному только  богу ведомо, до  каких высот
поднимается  птичий  голос;  достигнув  вершины, голос вдруг  отвесно падает
вниз, словно алмазом прочерчивая  свой путь; и  вот уже звучат, снова звучат
на самых  низких нотах  нежные и  сладостные переливы. Hа взморье кипит своя
жизнь, там снуют чистики, вороны и  крачки; трясогузка вылетела искать корм,
она  летит  рывками,  размашисто,  стремительно,  легко,  потом  садится  на
изгородь и тоже  поет-заливается. А когда солнце  близится к  закату, гагара
уныло  выкрикивает  свое  приветствие  с  высокогорного озера. Это последняя
песня дня.  Затем  остается только  кузнечик. Ну, об этом  сказать  нечего -
глазом  его  не  увидишь, и  проку в нем  никакого.  Притаился  и  знай себе
наканифоливает.
     Я сидел и  думал, что и лето  дарит страннику свои радости, стало быть,
незачем дожидаться осени.
     Теперь  же  я  думаю о  другом, что вот я сижу и пишу спокойные слова о
всяких безобидных делах,- будто мне никогда не  придется писать  о  событиях
бурных и  грозных. Но  это такая уловка -  я перенял ее у человека из южного
полушария, у  мексиканца Роу. Края его необъятной  шляпы были сплошь унизаны
медными  побрякушками, почему  я,  собственно, и запомнил Роу, а всего лучше
запомнил я, как он спокойно рассказывал о своем первом убийстве. Была у меня
когда-то девушка по имени Мария,- так  рассказывал Роу  со смиренным видом,-
было ей в ту пору всего  шестнадцать лет, а мне  девятнадцать. И  у нее были
такие  крохотные ручки, что когда она  благодарила меня  за  что-нибудь  или
здоровалась со мной, мне  казалось, что в ладони у меня зажаты два тоненьких
пальчика, не больше того. Однажды вечером наш хозяин позвал ее с поля к себе
и велел что-то сшить для него. Никто не мог этому помешать, и на другой день
он снова вызвал ее  за тем же. Так  продолжалось несколько недель, потом все
кончилось.
     Семь месяцев  спустя  Мария умерла. Мы  засыпали ее землей, и маленькие
ручки мы тоже засыпали землей. Тогда я пошел к Инесу, брату Марии, и сказал:
"Завтра в шесть утра наш хозяин один едет в город". - "Знаю",- ответил Инес.
"Дай мне твою винтовку, я пристрелю его завтра утром",- сказал  я. "Винтовка
мне  и  самому  понадобится",- сказал он. Потом  мы заговорили  о другом, об
осени и о новом колодце, что мы  вырыли, а уходя, я снял со стены винтовку и
унес  ее.  Но  Инес  живо  схватился  и  крикнул  подождать  его.  Мы  сели,
потолковали о том,  о сем.  Инес забрал  у меня  винтовку и вернулся  домой.
Поутру я  стоял  у  ворот,  чтобы  открыть их хозяину, а Инес залег рядом  в
кустах. Я ему сказал: "Ступай отсюда, не то мы будем двое против одного". "У
него пистолеты  за поясом, а у тебя что?" - спросил Инес.  "У меня  ничего,-
ответил я,- но зато у меня в руке свинчатка, а от свинчатки не бывает шума".
Инес поглядел  на  свинчатку, подумал, кивнул  и ушел. А тут подъехал верхом
наш  хозяин, он  был седой  и  старый,  лет шестьдесят, не  меньше.  "Отвори
ворота!" - приказал он. Я не отворил. Он, наверно, подумал,  что я рехнулся.
Он вытянул меня кнутом, но я  на это ноль внимания. Тогда он спешился, решил
сам открыть ворота. Тут я нанес ему первый удар. Удар пришелся над глазом  и
пробил дыру в черепе.  "О!" - простонал  он и  упал. Я  сказал ему несколько
слов,  он ничего не понимал,  я ударил  его еще раз, и  он умер. В кармане у
него  было много денег, я взял  немножко,  сколько мне  надо было на дорогу,
вскочил  в седло и ускакал. Когда я проезжал мимо, Инес стоял у дверей.  "До
границы три с половиной дня пути",- сказал он.
     Так рассказал об этом случае Роу, а кончив, преспокойно огляделся.
     Я не собираюсь  рассказывать об  убийстве,  я  расскажу  о  радостях  и
страданиях, о любви. А любовь - она бурная и грозная, как убийство.
     Сейчас  все леса зеленые,  так думал  я сегодня утром,  пока  одевался.
Гляди, как тает снег в горах, и скотина рвется из хлева на волю, и в людских
жилищах раскрыты настежь все окна. Я распахиваю рубашку, пусть меня обдувает
ветер,  я вижу, как разгораются звезды  и чувствую восторг  мятежа  в  своей
душе,  о, этот миг относит  меня на много лет  назад, когда  я был моложе  и
неистовее,  чем сейчас. Где-нибудь, то ли  к  востоку, то ли к западу  есть,
быть  может, такой лес, где  старику  живется  привольно, как молодому,- вот
туда я и пойду.
     Чередуются дождь, и солнце, и ветер; я  иду уже много  дней,  пока  еще
слишком холодно,  чтобы ночевать  в  лесу,  но я  без труда  нахожу приют  в
крестьянских дворах.  Один человек удивляется, что я хожу и хожу без всякого
дела, должно быть, я не тот, за кого себя выдаю,  и просто хочу прославиться
вроде поэта Вергеланна.  Этот человек не знает моих  планов, не знает, что я
держу путь  к  знакомым  местам, где живут  люди, которых  мне  хотелось  бы
повидать. Но ему  не откажешь в сообразительности, и я невольно киваю в знак
согласия. Как  много лицедейства заложено  в  нас: всякому лестно, когда его
принимают за персону более значительную, чем он есть. Но приходят хозяйка  с
дочерью и  прерывают нашу беседу обычной добродушной болтовней; ты не думай,
он вовсе не попрошайка, говорят женщины,  он  заплатил за ужин. Тут  я вновь
проявляю извечную
     слабость  характера, я оставляю  их  слова  без  ответа,  а когда  этот
человек навешивает  на  меня  еще больше грехов, я  и его слова оставляю без
ответа. Мы  трое,  люди  чувства,  одерживаем победу  над его  разумом,  ему
приходится  сказать,  что он просто пошутил, неужто мы не понимаем шуток!  В
этом  дворе я провел целые сутки, хорошенько смазал свои башмаки  и привел в
порядок свое платье.
     Тут у  хозяина снова  возникли подозрения.  "Смотри, когда  уйдешь,  не
забудь как следует заплатить  моей  дочери",- сказал он. Я сделал вид, будто
ко мне это вовсе не относится, и с улыбкой ответил: "Да что ты  говоришь!" -
"А вот то,  что  ты  слышишь,-  сказал  он,- и тогда мы будем думать, что ты
важная птица".
     Господи, до чего же он был несносный.
     Я сделал единственное, что мог сделать, я пропустил мимо  ушей  все его
колкости и спросил,  нет ли у него для меня работы.  Уж  очень  мне здесь по
душе,- сказал я,- да и ему я пригожусь, меня можно поставить на какие угодно
полевые работы. "По мне шел  бы ты лучше  своей дорогой,- сказал  он,- дурак
ты, и больше ничего!"
     Было ясно,  что  он меня возненавидел, а поблизости не случилось никого
из  женщин, чтобы прийти мне на помощь. Я глядел  на него и не мог понять, в
чем дело. Взгляд у него  был твердый,  и мне  почудилось, что  я в жизни  не
видел таких  умных глаз.  Только он слишком уж отдался своей ненависти и сам
себе навредил. Он спросил: "Что говорить людям, как тебя зовут?" - "А ничего
не  говорить",- ответил я.  "Странствующий Эйлерт Сунд?" - допытывался он. Я
поддержал шутку: "А почему бы и нет?" Hо мой ответ его только  раззадорил  и
усугубил  его язвительность.  Он  сказал: "Жалко бедную фру Сунд!"  Я  пожал
плечами  и  ответил: "Ты ошибаешься, я не  женат!"  - и  хотел  уйти. Но  он
нашелся с редкостной быстротой и крикнул мне вслед: "Это ты ошибаешься, а не
я, я говорил про твою мамашу!"
     Отойдя немного, я оглянулся и увидел,  что жена и дочь увели его в дом.
И я подумал про себя: "Нет, не одними розами устлан путь странника!"
     В соседней усадьбе я  узнал, что этот человек  - отставной фуражир, что
он побывал в лечебнице для душевнобольных, когда проиграл какой-то процесс в
Верховном суде. Нынешней весной болезнь  вернулась, может  быть,  именно мой
приход  явился последним толчком, который вывел его из душевного равновесия.
Но  бог ты  мой,  каким  умом  светились  его глаза,  когда безумие вновь им
овладело. Я  и теперь при случае о нем вспоминаю, он дал  мне  хороший урок:
нелегко  угадать, кто  безумен, а кто нет! И еще: избавь  нас  боже от людей
слишком проницательных!
     В  тот  же день я проходил мимо  одного дома, на пороге  которого сидел
молодой человек и играл на губной гармошке.
     По игре было  видно, что  никакой он не  музыкант, просто, должно быть,
добрая и  веселая  душа,-  сидит  и  играет для  собственного  удовольствия;
поэтому  я  лишь  издали  поклонился, а  ближе подходить  не стал,  чтоб  не
спугнуть его.  Он  не обратил на меня  никакого  внимания, вытер  гармошку и
опять поднес ее к губам. Прошло немало времени, когда он снова вытирал ее, я
воспользовался  случаем и  кашлянул:  "Это  ты, Ингеборг?"  - спросил  он. Я
решил, что он разговаривает с какой-то женщиной в доме, и потому не ответил.
"Кто  там?"  - спросил  он.  Я растерялся: "Ты  про меня? Разве  ты меня  не
видишь?" На  это он не  ответил. Он стал  шарить руками вокруг  себя,  потом
встал,  и  тут  я  увидел,  что он слепой.  "Не  вставай,  я  не  хотел тебе
помешать",- сказал я и сел рядом.
     Мы потолковали о том, о сем, я узнал, что  ему  восемнадцать, что ослеп
он на  четырнадцатом году, в  остальном вполне здоров; его щеки и подбородок
были покрыты  первым  пушком. Еще слава богу, что  здоровье у  него хорошее,
сказал он. Ну, а зрение...  И я полюбопытствовал, помнит ли он, как выглядит
мир. Да,  конечно,  он  сохранил  немало приятных  воспоминаний  с той поры.
Вообще он казался довольным и спокойным. Весной его повезут в  Христианию, к
профессору, сделают операцию,  может, зрение  и вернется, хотя бы настолько,
чтобы  ходить без  посторонней помощи. Авось как-нибудь все и уладится. Умом
он,  конечно,  не  блистал, видно было,  что  он  много ест и поэтому  очень
упитанный  и сильный, как  зверь. Но  что-то в нем чувствовалось нездоровое,
какое-то  слабоумие -  иначе  нельзя  понять такую  покорность судьбе. Столь
наивная вера в будущее может покоиться только на глупости, подумал я, только
при известной неполноценности человек  может быть не просто  доволен жизнью,
но даже ожидать в будущем счастливых перемен.
     Но  я  загодя настроился извлекать  хоть малые уроки из всего,  что  ни
встречу по пути; даже этот несчастный, сидя на пороге своего дома,  кой-чему
научил меня.  Ведь отчего он не признал меня  и окликнул Ингеборг,  женщину?
Значит, я шел слишком тихо, забыл, что  надо топать,  значит, у меня слишком
легкая обувь.  Меня испортили все зти  тонкости, к которым я привык,  теперь
мне надо снова переучиваться на крестьянина.
     Три дня  ходу  осталось  до цели, к которой влечет меня любопытство, до
Эвребе, до  капитана Фалькенберга.  Хорошо бы прийти туда пешком и спросить,
нет ли  у  них работы, хозяйство большое, а впереди долгая весенняя  страда.
Шесть лет назад был я  здесь в последний раз. Прошло многo времени,  а я уже
несколько недель не бреюсь, значит, никто меня не узнает.
     Была середина  недели,  я хотел подгадать  так, чтобы заявиться туда  в
субботу  вечером.  Тогда  капитан  разрешит  мне  остаться  на  воскресенье,
подумает над моей просьбой, а в понедельник придет и скажет: да или нет.
     Может показаться странным,  но я не испытывал никакой тревоги при мысли
о том,  что меня ожидает, никакого беспокойства, я шел себе и шел потихоньку
мимо усадеб,  через леса и  поля. Про  себя я думал: в этом  самом Эвребе  я
провел  когда-то несколько недель,  богатых событиями, я даже  был влюблен в
хозяйку, в фру Ловису. Да, влюблен. У нее были светлые волосы и серые темные
глаза, она казалась  молоденькой девушкой.  Это  было шесть  лет назад,- так
давно,-  изменилась ли она с тех пор? Меня время не пощадило, я  поглупел  и
отцвел,  я  стал  равнодушным, нынче  я смотрю на  женщину  как  на  книжную
выдумку. Мне конец. Что с того? Все на свете имеет конец. Когда это ощущение
возникло  впервые, я  испытал такое  чувство,  будто  у меня что-то пропало,
будто  мои  карманы  обчистил  вор. И я  задумался  -  могу  ли я  перенести
случившееся, могу ли примириться с собой самим. Отчего же нет. Я не тот, что
прежде, но это совершилось бесшумно, совершилось мирно и неотвратимо. Все на
свете имеет конец.
     В преклонном  возрасте  человек не живет настоящей жизнью, он  питается
воспоминаниями.  Мы  подобны разосланным  письмам,  мы  уже  доставлены,  мы
достигли цели. Не все ли  равно, принесли  мы радость или горе  тем, кто нас
прочел,  или вообще не вызвали никаких чувств.  Я благодарен за жизнь,  жить
было интересно!
     Но  эта  женщина,  она   была  такой,  каких  издавна   знают  мудрецы:
беспредельно   малый   разум,   беспредельно   великая   безответственность,
легкомыслие, суетность.
     В ней многое было от ребенка, но ничего - от детской невинности.
     Я  стою у придорожного столба, здесь поворот  на Эвребе. Я не испытываю
волнения. Огромный и светлый день лежит над лесами и лугами,  в полях  там и
сям пашут и боронят, работа на солнцепеке  идет ни шатко ни валко, словно  в
полуденной истоме. Я прохожу мимо столба, мне надо как-то протянуть время, а
уж потом  сворачивать.  Час спустя я углубляюсь в лес и  брожу  там;  цветет
ягодник, благоухает  молодая листва. Стая дроздов гонит перед собой  по небу
одинокую ворону, они галдят  что есть мочи. Это похоже на беспорядочный стук
негодных  кастаньет.  Я  ложусь  на спину, подкладываю мешок  под  голову  и
засыпаю.
     Потом я просыпаюсь и иду  к ближайшему пахарю,  мне хочется расспросить
его о Фалькенбергах из Эвребе, живы ли они и как у них дела. Пахарь дает мне
уклончивые  ответы,  он стоит,  прищурив глаза,  и говорит с хитрецой:  "Еще
вопрос,  дома ли капитан".- "А что, он часто уезжает?" -  "Да нет, наверное,
дома".-  "Он уже  отсеялся?" Пахарь с ухмылочкой: "Пожалуй,  что и нет".- "У
него  людей не  хватает?" - "А мне почем знать,  пожалуй,  что  и хватает. И
отсеяться он давно отсеялся. Навоз еще когда вывозили. Так-то".
     Он прикрикнул на лошадей и снова взялся за  плуг, а я пошел  следом.  У
такого  много  не  узнаешь. Но когда он  во второй раз дал отдых  лошадям, я
сумел вытянуть из него еще несколько противоречивых фраз о  хозяевах Эвребе.
"Капитан каждое лето уезжает на  учения,  ну,  а фру тем временем сидит  без
него. Гостей-то у них всегда полон дом, но самого капитана нет. Не подумайте
плохого,  дома  ему  быть приятнее,  но ведь на ученья-то  надо ездить, куда
денешься. Нет, детей у них покамест нет и навряд ли будут. Хотя, что это  я,
может, еще и дети будут, целая куча, если понадобится. Н-но, каторжные!"
     Мы снова пашем и снова отдыхаем. Мне  не хотелось бы  попасть в  Эвребе
некстати,  и я выспрашиваю, есть ли сегодня гости у Фалькенбергов. "Сегодня,
пожалуй что, и  нет. Они там частенько  бывают, а  так-то... Играют, поют во
всякое время, а так-то... Спору нет, Фалькенберги - люди благородные и денег
у них хватает, а уж до чего там богато и пышно..."
     Горе мне  с  этим  пахарем.  Теперь я пытаюсь разузнать  хоть немного о
другом Фалькенберге, старом моем товарище, который вместе со мной валил лес,
а при нужде настраивал рояли, о Ларсе Фалькенберге. Вот когда  ответы пахаря
становятся вполне определенными.  Да, Ларс здесь. Еще бы ему не знать Ларса!
Ларс взял расчет в Эвребе, а капитан отвел ему для жилья  маленькую вырубку.
Ларс  женился  на  служанке по  имени Эмма, и у них  двое  детей.  Люди  они
работящие и расторопные, держат на той же вырубке двух коров.
     Борозда кончается, пахарь разворачивает лошадей, я говорю:  до свидания
- и ухожу.
     Вот я  стою перед  усадьбой в  Эвребе, я узнаю  все постройки, хотя они
облиняли и выцвели. Еще  я вижу,  что флагшток, который я устанавливал шесть
лет назад, стоит где стоял, но на нем уже нет ни каната, ни блоков.
     Вот  я и  достиг цели. Время - четыре часа  пополудни, двадцать  шестое
апреля.
     В старости хорошо запоминаешь даты.

     Все вышло не  так, как я предполагал:  капитан Фалькенберг спустился ко
мне,  выслушал  мою просьбу  и  не  сходя  с места, отказал:  людей  у  него
достаточно, а пахота почти закончена.
     Ладно. А нельзя .ли мне посидеть в людской и отдохнуть немного?
     Это пожалуйста.
     Капитан не предложил мне остаться на воскресенье, он повернулся и ушел.
Вид у него был такой, будто он только что встал, на нем была нижняя рубашка,
он даже жилета не надел, а поверх  рубашки набросил куртку. У  него поседели
волосы на висках и в бороде.
     Я сидел  в людской и ждал,  когда  батраки соберутся к полднику. Пришел
один  взрослый  батрак и  один  мальчишка,  я поговорил  с ними и узнал, что
капитан ошибся, когда сказал, будто  пахота почти закончена. Пусть так! Я не
скрываю от них, что ищу работы, а если они хотят знать, чего я стою, то вот,
пожалуйста,  хороший отзыв,  который я  давным-давно получил от  херсетского
ленсмана. Когда батраки снова идут в поле, я вскидываю на плечи мешок  и иду
за  ними.  Я заглядываю в конюшню и  вижу  там  непривычно много  лошадей, я
заглядываю в  коровник, курятник, свинарник и вижу,  что прошлогодний  навоз
лежит в куче и до сих пор не вывезен на поле.
     Как же это?
     -- А мы чем виноваты? - отвечает батрак. - Я с конца зимы начал возить,
а был один. Сейчас нас, можно сказать, двое,  но уже приспело время пахать и
боронить.
     Пусть так!
     - Счастливо  оставаться, -  говорю я и  иду  прочь. Я хочу  побывать  у
своего дружка, у Ларса  Фалькенберга,  но  об  этом я  ничего им не  говорю.
Высоко,  по-над лесом  я  вижу несколько новых  домиков  и понимаю, что это,
должно быть, и есть вырубка.
     Батрак явно  встревожился при мысли, что капитан упускает рабочую силу,
оглядываясь на ходу, я вижу, как он мчится через двор к господскому дому.
     Я успеваю отойти шагов  эдак  на двести, когда батрак  догоняет меня  и
говорит,  что  меня все-таки  взяли, он переговорил с  капитаном, и  капитан
предоставил  ему распоряжаться по-своему. "До  понедельника  тебе все  равно
делать нечего, ступай пока в людскую, тебе дадут поесть".
     Батрак  вообще  неплохой  парень. Он идет за  мной на кухню и  говорит:
"Накормите этого человека, он будет у нас работать".
     Незнакомая стряпуха, незнакомые служанки, я съедаю свою порцию и выхожу
во двор. Из господ никого не видать.
     Мне тошно целый вечер сидеть без дела в людской, и я иду за батраками в
поле.  Мы разговариваем. Батрак  родом  из крестьянской  семьи,  их хутор  в
северной части прихода, но  раз он не старший сын, хутор к нему не перейдет,
вот он и решил на время наняться в батраки. Ей-же-ей, он мог сделать выбор и
похуже. Нельзя сказать,  что  капитан с  каждым  годом  все больше  и больше
занимается хозяйством, напротив, он все  больше и больше его запускает, дома
он теперь бывает редко,  и батрак  действует  по  своему  усмотрению. Вот, к
примеру, в прошлую осень он поднял  большие участки  заболоченной целины,  в
этом  году он будет  там  сеять,  батрак показывает:  вот здесь он распахал,
здесь еще собирается распахать, а погляди-ка на озимые, ишь как поднялись.
     Видно было, что этот молодой человек хорошо знает свое дело, и я не без
удовольствия  слушал  его  разумную  речь.  Он, оказывается,  кончил  школу,
выучился там  вести хозяйственный  календарь и  заносить количество  копен в
одну графу,  а  дни отела - в  другую.  Пусть так. Раньше  крестьянин держал
такие выкладки  в голове, а его жена  знала с точностью до одного дня, когда
должна отелиться любая из ее двадцати или пятидесяти коров.
     Вообще же парень он толковый и от работы не бегает, просто за последнее
время он  малость оплошал под  бременем всех  дел,  навалившихся  на  него в
капитанской усадьбе.
     Найдя помощника,  он заметно  взыграл духом.  С  понедельника  возьмешь
лошадь возить навоз, приказывает  он,  а мальчик пусть  возьмет одну из двух
выездных лошадей  капитана и встанет  за борону,  а  сам он как пахал, так и
будет пахать! Помяните мое слово, мы еще управимся с севом день в день.
     Воскресенье.
     Я слежу за собой, чтобы не показывать, что уже давно знаю  эту усадьбу,
знаю,  например, где  кончаются  капитанские  леса,  где  расположены  дома,
надворные постройки, колодцы и дороги. Я старательно готовлюсь к завтрашнему
утру - я смазал колеса и  сбрую и на отличку  вычистил лошадь. После обеда я
часа на четыре - на пять отправляюсь  бродить по капитанским лесам,  я миную
Ларсову  вырубку, в  дом  к  нему  не захожу, а  достигнув границы  прихода,
поворачиваю обратно. Мне бросается в глаза

,

 что лес изрядно поредел. Когда я
возвращаюсь, батрак спрашивает меня:
     -- Ты слышал ночью песни и крики?
     -- Слышал. А кто это пел?
     - Гости, - с улыбкой отвечает батрак.
     Ах да, гости! Их теперь в  Эвребе  всегда полно. Среди них на  редкость
толстый  и шустрый господин  с  закрученными кверху усами, он тоже капитан и
служит в одной части с Фалькенбергом; я видел его вчера вечером, когда гости
высыпали  из дома.  Еще  среди  них есть  господин,  которого  они  называют
инженером. Этот молодой - ему лет двадцать с небольшим, - он среднего роста,
смуглый и безбородый. И еще Элисабет, пасторская дочка. Я сохранил  в памяти
черты Элисабет, поэтому сразу узнал ее, хотя прошло шесть  лет и  она  стала
зрелой дамой. Маленькая Элисабет прошлых дней теперь  уже  не девочка, у нее
пышная грудь, свидетельствующая об отменном здоровье; батрак сказал мне, что
Элисабет замужем, она все-таки вышла за сына  хуторянина, того самого Эрика,
которого любила с  детских  лет. Она  по-прежнему дружит с фру Фалькенберг и
часто наезжает в Эвребе. Но мужа ни разу с собой не привозила.
     Теперь  Элисабет  стоит у флагштока, и  капитан подходит  к ней.  Они о
чем-то говорят и  очень заняты разговором: капитан всякий раз  оглядывается,
перед  тем как сказать  что-нибудь, должно быть, речь идет не о безразличных
предметах, а напротив, о таких, которые требуют осторожности.
     А  вот и толстый  весельчак, даже  в людской слышно, как  он  смеется и
потом  зовет  куда-то Фалькенберга, но  получаeт лишь короткий  и  небрежный
ответ.  Каменная  лестница   ведет  в   заросли   сирени,   толстый  капитан
устремляется  туда, горничная несет  следом вино и стаканы. Замыкает шествие
инженер.
     Батрак, сидящий подле меня, громко хохочет:
     -- Ну и капитан!
     - Как его зовут?
     -- Они его называют Братцем, и  в прошлом году так же называли. А  чтоб
по имени - я ни разу не слышал.
     - А инженера как?
     - Этого Лассен, я слышал. При мне он здесь второй раз.
     Теперь из  дому выходит фру Фалькенберг, она  замедляет  шаг на верхней
ступеньке и бросает взгляд в сторону  флагштока, где стоят те двое. Фигура у
нее такая же стройная  и красивая, но лицо увяло - впечатление такое,  будто
щеки  у нее раньше  были наливные, а теперь  запали. Она  тоже идет к кустам
сирени,  я  узнаю ее походку, спокойную и плавную, как  встарь. Но, конечно,
красота ее за минувшие годы заметно поблекла.
     Еще какие-то люди выходят из дому, немолодая дама с шалью на плечах, за
ней два господина.
     Батрак  рассказывает,  что обычно  гостей  бывает меньше,  но позавчера
капитан справлял день рождения, и гости приехали в двух экипажах; на конюшне
до сих пор стоят четыре чужие лошади.
     Тех  двоих,  что  у  флагштока, зовут  теперь  настойчивее,  и  капитан
отвечает  с досадой:  "Иду,  иду!" - но не  трогается с места. Он  то снимет
соринку с плеча Элисабет,  то оглянется по сторонам и возьмет ее за локоток,
а сам что-то ей втолковывает.
     Батрак говорит:
     - Эти двое всегда найдут о чем поговорить. Она  как приедет, оба  сразу
отправляются гулять куда-нибудь подальше.
     - И фру Фалькенберг не возражает?
     - Не слыхал, чтоб возражала.
     - А у Элисабет тоже нет детей?
     - Отчего же, у нее много детей.
     -  Как же  тогда она может  так  часто оставлять  без  призора детей  и
хозяйство?
     - Покуда жива мать Эрика, это дело нетрудное, уезжай, сколько хочешь.
     Батрак выходит, и  я остаюсь один в людской.  Здесь я сидел когда-то  и
мастерил  механическую пилу. До чего ж я был увлечен  своим делом! За стеной
лежал  больной Петтер. Разгорячась от усердия, я  бегал  в амбар всякий раз,
когда мне  надо было приколотить что-нибудь. Теперь  я и пилу эту вспоминаю,
как книжную выдумку. Так разделываются с нами годы.
     Возвращается батрак.
     - Если гости к завтрему не разъедутся, я возьму двух гостевых лошадей и
буду  на  них  пахать, -  говорит  он, занятый  исключительно хозяйственными
заботами.
     Я выглядываю в  окно. Наконец-то двое у флагштока отправились вслед  за
остальными.
     Чем ближе  к  вечеру,  тем шумней веселье в  зарослях сирени. Горничные
снуют с  подносами взад и вперед,- на подносах не только вино, но и закуски,
господа  затеяли обедать  под  сенью ветвей. То  и дело раздается:  "Братец!
Братец!",  но всех громче  кричит и хохочет сам Братец. Один стул уже рухнул
под его непомерной тяжестью.  Братец  посылает в людскую, чтоб  ему прислали
добротный  деревянный стул,  который его  выдержит. Да, в зарослях сирени не
скучно.  Капитан  Фалькенберг время от  времени показывается во дворе, чтобы
все видели,  что  он  твердо  держится  на  ногах  и  не  упускает  из  виду
хозяйственные дела.
     -  За нашего  я ручаюсь! -  говорит батрак.  -  Его  легко не  свалишь.
Помнится, о прошлом годе я вез его, так  он пил всю  дорогу  - и ни  в одном
глазу.
     Солнце  заходит. В кустах сирени теперь, должно быть, стало прохладно -
господа  перебираются  в дом. Но  большие  окна распахнуты, и мы слышим, как
благозвучно поет  рояль под руками фру Фалькенберг. Потом  до нас  доносится
танцевальная музыка. Это, должно быть, играет толстый капитан Братец.
     - Ну и народ, - ворчит батрак.  -  Поют и пляшут ночи напролет, а  днем
отсыпаются. Ладно, я пошел спать.
     Я остаюсь у окна и вижу, как мой дружок, Ларс Фалькенберг, спешит через
двор и скрывается и  господском доме. Его пригласили  петь перед  господами.
Потом  капитан  Братец  и другие начинают подтягивать,  получается  громко и
весело. Немного спустя Ларс  Фалькенберг входит в людскую. Из кармана у него
торчит бутылка как плата за беспокойство. Увидев, что в  людской сижу только
я, незнакомый  человек, он проходит к Нильсу,  чтобы  пропустить  с  ним  по
одной. Потом туда же приглашают и меня. Я остерегаюсь много говорить, как бы
меня не признали,  но перед уходом Ларс  вдруг просит меня немного проводить
его.  Тут по дороге выясняется, что меня давным-давно раскусили. Ларс знает,
что я его прежний напарник.
     Это сказал ему капитан.
     Ладно же, думаю я. Коли так, все  мои  предосторожности ни  к  чему. Я,
признаться, даже доволен  таким  оборотом дела. Значит, капитану  наплевать,
чем я занимаюсь у него в усадьбе.
     Я проводил Ларса Фалькенберга до  самого дома, мы вспоминали былые дни,
говорили о Ларсовом хозяйстве и о всяких здешних делах: капитан давно уже не
пользуется прежним уважением, он теперь не председательствует в общине, люди
перестали приходить к нему за советом. "Видишь дорогу - это он велел довести
ее до самого шоссе, а больше он ничего не делал, хотя  с тех  пор уже минуло
целых  пять лет.  Дом пора  красить, а  ему и горя  мало, поля запущены, лес
повырублен".- "Уж  не  пьет ли  он,  часом?"  -  "Поговаривают, но наверняка
сказать нельзя, черт бы побрал всех сплетников. Выпивает, не  без того, и из
дому он часто уезжает и  не скоро возвращается, а хоть и вернется, у него  к
хозяйству  душа  не лежит, вот  в чем горе.  Не иначе в  него вселился  злой
дух",- рассказывает Ларс.
     - А фру Фалькенберг?
     -  Она-то?  Она-то  не  переменилась,  играет  на  рояле,  и  уж  такая
обходительная, что лучше и желать нельзя. Дом  у них  гостеприимный,  гостей
всегда  полно:  а  налоги большие  и  расходы  большие.  Чтобы  хоть  как-то
содержать  в  порядке  все постройки,  нужна уйма денег. Жалко сердечных,  и
капитана,  и его  супругу, они так друг  другу  осточертели! Да где  ж такое
видано! Если они  и перекинутся когда словечком, так не глядят друг на друга
и губ почти не разжимают. Они по нескольку месяцев подряд только  с чужими и
разговаривают. Летом  капитан уезжает  на учения,  домой не наведывается, за
женой  не следит, да и за хозяйством тоже.  "Детей  у них  нет -  вот в  чем
беда",- говорит Ларс.
     Из дома  выглядывает  Эмма и  подходит  к нам. Она все  так  же  мила и
привлекательна, о чем я ей и говорю. "Да, моя Эмма хоть куда,-  подтверждает
Ларс,- вот только  рожать  она больно горазда".  Он  и ей  наливает из своей
бутылочки  и  заставляет ее  выпить.  Эмма приглашает  нас войти,  - чем так
стоять  перед  дверью,  лучше  посидеть  за  столом.  "Эка важность, лето на
дворе!"  - отвечает Ларс, он и не думает впускать меня в дом. Когда я ухожу,
он идет немного проводить  меня и по дороге показывает, где он копал канаву,
где пахал,  где ставил  изгородь.  Он неплохо и очень толково  потрудился на
своем  маленьком  участке, вид  этого  уютного домика в лесу наполняет  меня
удивительным  спокойствием.  Чуть поодаль,  за  домом и коровником, негромко
шумит  лес, здесь  все больше лиственные  деревья, и осиновая  листва издает
шелковистый шорох.
     Я ухожу. Близится вечер, замолкли птицы, погода  мягкая, голубые нежные
сумерки.
     - Сегодня вечером  мы  все  будем молоды!  - громко и отчетливо говорит
мужской голос в кустах сирени. - Пойдемте танцевать на выгон.
     - А  помните,  какой  вы были  в прошлом  году?  -  отвечает  голос фру
Фалькенберг. - Вы были милый и юный и ничего подобного не говорили.
     - Да,  в  прошлом году  я ничего подобного не говорил. Подумать только,
что вы это запомнили. Hо и в прошлом году вы однажды выбранили меня. "Как вы
прекрасны сегодня  вечером",  - сказал я. "Нет, - ответили вы, - моя красота
давно ушла,  но  вы  совсем  как дитя, и  я прошу вас не  пить так много", -
сказали вы.
     - Да, так я говорила, - с улыбкой признается фру Фалькенберг.
     - Так вы говорили. Но это  неправда:  мне лучше знать, прекрасны вы или
нет, недаром я целый вечер любовался вами.
     - О, дитя, дитя!
     - А сегодня вечером вы еще прекраснее.
     - Кто-то идет.
     В кустах  сирени двое  - фру Фалькенберг с приезжим  инженером. Увидев,
что это всего-навсего я, они как  ни в чем не бывало возобновляют прерванный
разговор, будто  меня  здесь нет.  Так уж  устроен ум  человеческий. Хотя  я
только о том и мечтал, чтобы меня  оставили в покое, теперь мне досадно, что
эти двое так откровенно мной пренебрегают. У меня уже седая голова, думается
мне, неужели мои седины не заслуживают уважения?
     - Да, сегодня вечером вы еще прекраснее,- повторяет инженер.
     Я поравнялся с ними, я спокойно здороваюсь и прохожу мимо.
     - Я только хотела вам сказать, что все это ни к чему, - отвечает  фру и
тут же кричит мне вдогонку: - Вы что-то потеряли!
     Потерял? На дороге лежит мой  носовой платок, я  нарочно уронил его;  я
возвращаюсь, поднимаю платок, благодарю и ухожу.
     -  Не  отвлекайтесь  из-за  пустяков,  - восклицает инженер.-  Какой-то
мужицкий платок с красными цветочками. Идемте лучше в беседку!
     -- Беседка по ночам заперта, - отвечает фру. - Или там кто-нибудь есть.
     Остального я не слышу.
     Жить  я  буду в комнате  над людской.  Единственное открытое окно  моей
комнаты смотрит как раз в заросли сирени. Поднявшись к себе, я слышу, что те
двое все еще продолжают разговаривать в  зарослях, но не слышу о чем. Почему
это беседка заперта по ночам и  кто завел  такой порядок, - рассуждаю  я про
себя.  Наверно,  какая-нибудь продувная  бестия смекнула, что,  если  всегда
держать дверь  на запоре,  можно будет однажды  без особого риска наведаться
туда в приятном обществе, запереть за собой дверь и провести там время.
     Вдали,  на дороге, по которой я только что пришел, показались еще двое,
это толстый капитан Братец и пожилая дама с шалью.  Должно  быть, они сидели
где-то  в  роще, когда я  шел мимо, и  я  мучительно  стараюсь вспомнить, не
разговаривал ли я на ходу сам с собой.
     Вдруг  я  вижу,  как  инженер  выскакивает  из-за  кустов  и  стремглав
бросается к  беседке. Дверь заперта, он наваливается плечом и высаживает ее.
Слышен треск.
     - Идите сюда, здесь никого нет! - кричит он.
     Фру Фалькенберг встает и говорит очень сердито:
     - Что вы вытворяете, безумный вы человек!
     Однако, говоря эти сердитые слова, она покорно идет на его зов.
     - Вытворяю? - переспрашивает инженер.  - Любовь это не глицерин. Любовь
это нитроглицерин.
     Он берет ее за руку и уводит в беседку.
     Пусть так.
     Но  тут появляется  жирный капитан со своей  дамой.  Те  двое в беседке
этого, разумеется, не подозревают, а  фру Фалькенберг навряд ли будет  рада,
если ее застанут  в таком уединенном месте с посторонним мужчиной. Я  обвожу
глазами  комнату, ищу,  чем  бы  их  предупредить,  замечаю  пустую бутылку,
подхожу  к  окну и изо всех сил  кидаю  ее.  Слышен  звон, бутылка разбилась
вдребезги, осколки стекла и черепицы сыплются с  крыши, в  беседке раздается
вопль ужаса и оттуда выбегает фру Фалькенберг, инженер следует по пятам, все
еще держась за ее одежды. Они застывают на месте и оглядываются по сторонам.
"Братец!  Братец!  -  восклицает  вдруг  фру  Фалькенберг  и  мчится  сквозь
заросли.- Не ходите за мной! - приказывает она на бегу.- Не 

смейте

 ходить за
мной!"
     Но  инженер прытко скачет  за ней. На  редкость молодой и несговорчивый
субъект.
     Итак  появляется жирный капитан со  своей  дамой.  Они ведут  волнующий
разговор о том, будто в мире нет ничего, что могло бы сравниться с  любовью.
Жирному наверняка  лет  под  шестьдесят, даме не  меньше  сорока; презабавно
наблюдать их нежности.
     Капитан говорит:
     - До  нынешнего вечера я еще мог как-то терпеть, но сейчас это выше сил
человеческих. Вы окончательно свели меня с ума, мадам.
     - Ах, я не думала, что это так серьезно, - отвечает она и хочет отвлечь
его, направить его мысли по другому руслу.
     - Очень серьезно, - говорит он. - Пора положить этому конец, понимаете?
Мы вышли из леса;  там я думал, что смогу вытерпеть еще одну ночь, и поэтому
ничего вам не сказал. Но теперь я умоляю вас вернуться со мной в лес.
     Она качает головой:
     - Нет, я, конечно, готова помочь вам... сделать все, что вы...
     -- Благодарю! - выпаливает он.
     Он  обхватывает ее  руками  тут  же, посреди  дороги и  прижимает  свой
шарообразный живот к ее животу. Издали кажется, будто они рвутся  прочь друг
от друга. Ну и ловкач этот капитан.
     - Отпустите меня! - молит она.
     Он слегка разнимает руки, потом опять стискивает свою даму. И опять это
выглядит издали так, будто они дерутся.
     - Давайте вернемся в лес, - твердит он.
     - Ах, это невозможно, - отвечает она. - И к тому же выпала роса.
     Но слова любви распирают капитана, он открывает шлюзы.
     - Было время, когда я не обращал внимания на цвет женских глаз. Голубые
глаза - подумаешь! Серые глаза -  подумаешь! Взгляд любой силы, глаза любого
цвета - подумаешь! Но вот явились вы с карими глазами.
     - Да, глаза у меня карие, - подтверждает и дама.
     - Вы опалили меня своими глазами! Ваши глаза сжигают меня.
     -  Не  вы  первый  хвалите  мои  глаза,-  отвечает дама. -  Мой  муж, к
примеру...
     -  Не  о нем речь...  Могу вам  сказать  одно:  если бы  я встретил вас
двадцать лет назад, я не поручился бы за свой рассудок. Идем  же,  в лесу не
так уж много росы.
     - Пошли лучше в дом, - предлагает она.
     - В дом! Да там нет ни одного уголка, где мы могли бы уединиться.
     - Уж один-то найдется!
     -  Ладно,  но  сегодня вечером  этому  надо  положить конец,  - говорит
капитан.
     И они уходят.
     Я  спрашиваю себя, а точно  ли  я бросил бутылку  затем,  чтобы кого-то
предостеречь.
     На  рассвете в  три  часа  я слышу, как батрак встает и выходит кормить
лошадей. В четыре  он стучит мне снизу. Я не хочу  огорчать его, пусть  себе
думает, что встал первым,  хотя при  желании я мог бы разбудить его в  любой
час  ночи, я совсем не спал. Когда  воздух так  чист и свеж, ничего не стоит
провести без сна ночь, а то и две - воздух разгоняет сон.
     Сегодня  батрак  вывел  в поле  новую упряжку. Он внимательно  осмотрел
чужих лошадей и выбрал пару, принадлежащую Элисабет. Это добрые крестьянские
коняги с сильными ногами.

     Все больше и больше гостей съезжается в Эвребе, веселью не видно конца.
Мы, батраки, вносим удобрения, пашем и сеем, в полях уже проглянули  кой-где
молодые всходы. Любо смотреть на их зелень.
     Но нам  то и дело  приходится воевать с капитаном  Фалькенбергом.  "Ему
плевать и на свой разум, и на свое благо",- жалуется  батрак. Да, в капитана
словно  вселился  злой дух.  Он  бродит по  усадьбе полупьяный и полусонный;
главная его забота - показать себя непревзойденным амфитрионом,  пять  суток
подряд он со своими гостями превращает ночь в день. А  когда  по ночам  идет
такой  кутеж, на скотном дворе  тревожится скотина, да  и горничные не могут
выспаться толком; случается, даже  молодые господа заходят к ним среди ночи,
усаживаются прямо на кропать  и заводят  всякие разговоры, лишь бы поглядеть
на раздетых девушек.
     Мы,  батраки, к этому  касательства  не имеем,  чего  нет, того нет, но
сколько раз мы стыдились, что служим  у  капитана, стыдились того, чем могли
бы гордиться.  Батрак  - так тот завел  себе значок  общества трезвенников и
носит его на блузе.
     Однажды капитан пришел ко мне в поле и велел запрягать, чтобы  привезти
со  станции  двух новых  гостей.  Время было послеобеденное. Капитан, должно
быть, только встал. Просьба его очень меня смутила. Почему он не обратился к
старшему  батраку? Я подумал: все ясно,  ему колет глаза значок трезвенника.
Капитан, должно быть, угадал мои сомнения, он улыбнулся и сказал:
     - Может, ты из-за Нильса сомневаешься? Тогда я для начала  переговорю с
ним.
     Нильс - так звали батрака.
     Но сейчас я не  мог ни под каким видом пустить капитана к Нильсу: Нильс
до сих пор пахал на  чужих лошадях и просил меня, в случае чего, подать  ему
знак.  Я  достал носовой платок, утер лицо,  потом слегка взмахнул  платком,
Нильс это увидел  и немедля выпряг чужих лошадей. "Интересно, что он  теперь
будет делать?"  - подумал я. Ничего, этот славный Нильс всегда найдет выход.
Хотя время было самое что ни на есть рабочее, он погнал лошадей домой.
     Ох,  только бы мне еще ненадолго задержать капитана! Нильс понял, в чем
дело, он погоняет лошадей и чуть не на ходу начинает снимать с них упряжь.
     Вдруг капитан в упор взглядывает на меня и спрашивает:
     - У тебя что, язык отнялся?
     - Должно быть, у Нильса что-то не ладится,-  выдавливаю я наконец через
силу. - Недаром он лошадей распрягает.
     - A дальше что?
     - Да нет, ничего, я просто так...
     Врагам  бы моим оказаться на моем  месте! Но я могу  еще немного помочь
Нильсу, ему и без того нелегко. Я тут же берусь за дело:
     

-

 Видите, мы и с севом-то не управились, а всходы так и лезут из земли.
Да еще у нас осталась невспаханная земля, и мы...
     - Всходы лезут? Вот и хорошо, пусть лезут.
     -  У меня здесь сто двадцать  аров,  а  Нильсу  надо поднять  целых сто
сорок, вот я и подумал, что, может, господин капитан  не станет отрывать нас
от работы.
     Тут капитан  круто поворачивается на каблуках и, не прибавив ни  слова,
уходит.
     "Все,  меня  рассчитали!"  - думаю  я,  однако  следую за  капитаном  с
лошадьми и возком, чтобы выполнить приказ.
     Теперь я не тревожусь  за  Нильса - он уже возле самой конюшни. Капитан
махнул ему - Нильс не увидал. "Стой!" - закричал капитан хорошо поставленным
офицерским голосом. Нильс не услышал.
     Мы тоже подошли к конюшне; Нильс уже развел лошадей по стойлам. Капитан
с трудом подавлял гнев, но по дороге с поля до конюшни, должно быть, немного
успокоился.
     - Ты что это распрягаешь средь бела дня? - спрашивает он.
     - Лемех треснул, -  отвечает  батрак. - Пусть лошади  отдохнут,  пока я
заменю лемех. Это дело недолгое.
     Капитан приказывает:
     - Один из вас должен поехать с коляской на станцию.
     Батрак косится на меня и бормочет.
     - Гм-гм. Значит, так. А время где взять?
     - Ты что это там бормочешь?
     - Нас в поле  два  с половиной  человека, -  отвечает батрак, -  Лишних
вроде никого нет.
     Должно  быть, у капитана  вызвала  подозрение  та поспешность, с  какой
Нильс  развел  гнедых по  стойлам,  и  он сам  обходит  конюшню, осматривает
лошадей и, разумеется, сразу же видит, какие  из них разгорячились. Затем он
возвращается к нам и, вытирая руки носовым платком, спрашивает:
     -- Ты что, на чужих лошадях пашешь?
     Пауза.
     - Чтоб я этого больше не видел!
     - Само собой, - отвечает Нильс. Потом, внезапно осердясь, выпаливает: -
В  этом  году  нам нужно  больше лошадей,  чем все  прошлые  годы.  Ведь  мы
распахиваем куда больше земли, чем  раньше. Эти чужие  лошади у  нас днюют и
ночуют, жрут и пьют, а сами  даже той воды не  стоят, которая на них уходит.
Эко дело, если я вывел их часа на два поразмяться.
     Капитан повторяет отрывисто:
     -- Чтоб я этого больше не видел. Понял?
     Пауза.
     -  А  что ж  ты не сказал,  что одна из  наших  пахотных лошадей  вчера
занедужила? - подсказываю я. Нильс встрепенулся.
     -  А ведь верно. Ну как  же! Ее прямо всю трясло в стойле!  Не мог же я
запрячь ее.
     Капитан мерит меня взглядом с ног до головы и спрашивает:
     - А ты чего здесь торчишь?
     - Вы сами приказали мне, господин капитан, ехать на станцию.
     -- Ну так собирайся.
     Но Нильс еще решительней, чем капитан, парирует:
     - Не выйдет!
     "Ай да Нильс, - подумал я. - Знает,  что  правда на его стороне,  и  от
своего не  отступится. И коли уж говорить о лошадях, так наши совсем из  сил
выбились,  потому что  страда  в этом году  дольше обычного, а  чужие только
наших объедают да застаиваются себе же во вред".
     - Значит, не выйдет? - переспрашивает обескураженный капитан.
     - Если вы заберете моего помощника, мне  здесь  больше нечего делать, -
отвечает Нильс.
     Капитан подходит к дверям конюшни, выглядывает во двор. Прикусив кончик
бороды, он напряженно думает, потом бросает через плечо:
     -- А без мальчика ты тоже не можешь обойтись?
     - Нет, - отвечает Нильс. - Мальчик боронит.
     Это было первое наше столкновение  с капитаном,  и  мы  одержали  верх.
Мелкие стычки возникали и впоследствии, но там он быстро сдавался.
     - Надо  привезти со  станции один  ящик, - сказал  он нам как-то раз, -
нельзя ли послать за ним мальчика?
     - Для нас теперь мальчик все равно что взрослый, - ответил батрак, - он
боронит.  Если  мальчик поедет на  станцию, он  не вернется  до  завтрашнего
вечера. Полтора дня считай пропало.
     "Ай да  Нильс!" - подумал  я  уже во второй  раз. У нас с  Нильсом  был
разговор про этот ящик на станции, там просто-напросто очередная партия вин.
Горничные сами слышали.
     Короткий обмен репликами,  капитан нахмурил брови и сказал, что никогда
еще весенняя страда  не тянулась так  долго, как в нынешнем году. Нильса это
задело за живое, и он ответил:
     --  Если вы возьмете мальчика, я  ухожу, - и обратился ко мне  с  таким
видом, будто мы обо всем уже заранее столковались: - Ты ведь тоже уйдешь?
     -- Уйду, - ответил я.
     Тут капитан сдался и с улыбкой сказал:
     - Да у вас форменный заговор. Но вообще-то вы, пожалуй, правы. И работа
у вас спорится.
     Точно ли  у нас спорится работа - об этом капитан вряд ли мог судить, а
если  и  мог, то  не больно этому радовался. В лучшем случае он разок-другой
окинул взглядом  свои поля и бегло убедился, что вспахано много и засеяно не
меньше -  только  и всего. Но  мы, батраки,  старались  изо  всех  сил  ради
хозяина, уж такие мы были.
     Да, видно, уж такие.
     Впрочем,  порой наше  рвение  не казалось мне совсем  уж  бескорыстным.
Батрак был человек здешний,  из этого прихода, и он хотел управиться с севом
не позднее остальных, для него это был вопрос чести. Ну,  а я  подражал ему.
Даже когда он нацепил себе на грудь значок трезвенника, он, по-моему, сделал
это,  чтобы капитан хоть немного опомнился и мог оценить плоды наших усилий.
Я  и в этом был на стороне Нильса. Кроме того, я питал тайную  надежду, что,
по крайней мере, хозяйка дома, фру  Фалькенберг поймет, какие мы молодцы. На
большее бескорыстие я навряд ли был способен.
     Вблизи я первый раз  увидел  фру Фалькенберг как-то  после обеда, когда
выходил из  кухни.  Она  шла через двор, стройная,  с непокрытой  головой. Я
поклонился, сняв шапку, и взглянул на нее - у нее было на редкость молодое и
невинное лицо.  Она ответила на мой поклон  с полнейшим равнодушием и прошла
мимо.
     Я не допускал и мысли, что между капитаном и его женой все кончено. Вот
на чем и основывал свои наблюдения:
     Горничная  Рагнхильд  состояла  при  фру  сыщиком  и  наперсницей.  Она
шпионила в  пользу своей хозяйки, она ложилась последней, она  подслушивала,
стоя  на лестнице и разглядывая свои ладони,  а  когда бывала во дворе  и ее
окликали  из комнат,  делала для начала три-четыре бесшумных шажка. Она была
девушка  красивая  и  разбитная, с  глазами на  редкость блестящими.  Как-то
вечером я застал ее возле беседки, где она нюхала сирень. При моем появлении
она  вздрогнула  от испуга,  предостерегающе указала  на  беседку  и убежала
прочь, прикусив зубами кончик языка.
     Капитан, должно  быть,  знал,  чем  занимается  Рагнхильд,  недаром  он
однажды во  всеуслышание  сказал своей жене,- думаю,  он был пьян  и  чем-то
раздосадован:
     - Подозрительная особа эта твоя Рагнхильд. Я не желаю, чтобы она дольше
у нас служила.
     Фру отвечала:
     - Ты уже не первый раз хочешь рассчитать Рагнхильд неизвестно за что. К
твоему сведению, она самая расторопная из всех наших горничных.
     - Разве что в своем ремесле, - отвечал капитан.
     Этот разговор навел меня  на некоторые  раздумья. Неужели  фру  до того
хитра, что держит при себе соглядатая с единственной целью  доказать всем  и
каждому, будто ее очень волнует,  чем  занимается капитан.  Тогда  в  глазах
всего света она может предстать женой-страдалицей, которая втайне тоскует по
своему супругу, но  не видит от него ничего, кроме  обид и несправедливости.
И, следовательно, имеет полное  право отплатить  ему  той  же  монетой.  Бог
весть, может, дело именно так и обстоит.
     Но очень скоро я переменил мнение.
     День  спустя   капитан  изменил  тактику.  Он  не  мог  ускользнуть  от
неусыпного  надзора Рагнхильд,  ни  когда  шептался  с Элисабет  в  укромном
уголке, ни когда поздним вечером хотел уединиться с кем-нибудь в беседке - и
вот он сделал крутой поворот  и  начал расхваливать Рагнхильд.  Не иначе как
женщина, не иначе как сама Элисабет подсказала ему эту мысль.
     Сидим мы, батраки, как-то на кухне за длинным обеденным столом, тут  же
и  фру  Фалькенберг,  а  горничные занимаются кто  чем.  Приходит капитан со
щеткой в руках.
     - А ну, обмахни меня разок-другой, - говорит он Рагнхильд.
     Та повиновалась. Когда она кончила, капитан ей сказал:
     - Благодарствуй, мой друг.
     Фру несколько растерялась и тут же, не помню зачем, услала Рагнхильд на
чердак. Капитан посмотрел ей вслед, а когда она вышла, сказал:
     - В жизни не видел таких блестящих глаз.
     Я украдкой глянул на фру. У нее недобро сверкнули глаза, запылали щеки,
и она  вышла  из кухни. Но в дверях она обернулась,  и теперь  ее лицо  было
мертвенно-бледным. Она наверняка успела принять какое-то решение, потому что
бросила мужу через плечо:
     --  Боюсь, как  бы у  нашей  Рагнхильд не  оказались  слишком блестящие
глаза.
     Капитан удивился.
     - Это как же?
     Фру едва заметно улыбнулась, кивнула в нашу сторону и объяснила:
     -- Она очень подружилась с батраками.
     Тишина в кухне.
     - Пожалуй, ей и в самом деле лучше от нас уехать, - сказала фру.
     Все это было наглой выдумкой от  начала до конца, но мы ничего не могли
поделать, мы понимали, что фру лжет с умыслом.
     Мы вышли, и Нильс с досадой сказал:
     - А может, мне стоит вернуться и сказать ей пару ласковых...
     - Господи, есть о чем волноваться, - отговаривал я его.
     Прошло несколько дней. Капитан не  упускал ни  одного случая  отпустить
Рагнхильд в присутствии жены какой-нибудь пошлый комплимент:
     - Эх, и ядреное у тебя тело, - заявлял он.
     Подумать   только,  каким  языком  разговаривали  теперь  в  господской
усадьбе! Впрочем,  падение  шло неуклонно, из  года  в  год, и пьяные  гости
сделали свое, и праздность, и равнодушие, и бездетность сделали свое.
     Вечером ко мне  пришла Рагнхильд и сообщила, что ей отказали от  места;
фру не утруждала себя объяснениями, она только вскользь намекнула на меня.
     И  это  тоже было  нечестно.  Фру отлично знала, что я здесь  долго  не
пробуду, зачем  же  именно меня  делать козлом  отпущения? Она  решила любой
ценой досадить мужу, иначе этого не объяснишь.
     Вообще же Рагнхильд  очень  огорчилась,  даже всплакнула, потом вытерла
глаза. Спустя немного она  утешила себя мыслью, что, когда я уйду со  двора,
фру Фалькенберг снова ее возьмет. Я же в глубине души был  уверен, что фру и
не подумает ее брать.
     Словом, капитан и фру Элисабет могли торжествовать победу -  назойливая
служанка навсегда покидала усадьбу.
     Как мало  я  тогда  понимал!  Мое  восприятие  страдало,  должно  быть,
каким-то изъяном. Дальнейшие события  заставили меня снова изменить мнение -
ах, до чего же трудно разобраться в людях!
     Так я понял, что фру Фалькенберг не лукавила, искренне ревновала  мужа,
а вовсе  не притворялась, чтобы на  свободе  обделывать свои делишки. Совсем
напротив.  Но зато  она  ни  на секунду  не  поверила,  будто муж ее  питает
какие-то  чувства к горничной.  Вот это была с ее  стороны военная хитрость:
когда дело  пошло  всерьез, она  готова была  ухватиться  за любое средство.
Тогда на кухне она покраснела, что правда, то  правда, но это была невольная
краска,  ее  не могли не  возмутить неподобающие речи мужа, только и  всего.
Настоящей ревности тут не было и в помине.
     Ей хотелось уверить мужа, что она ревнует его к Рагнхильд.  Вот какая у
нее была цель. И она излагала свою мысль просто и недвусмысленно: "Да, да, я
снова тебя ревную, видишь, все  осталось как прежде, я принадлежу тебе". Фру
Фалькенберг оказалась лучше,  чем я думал. Много лет подряд супруги отходили
друг от друга все дальше и дальше, сперва из равнодушия, потом из упрямства,
теперь  она  хотела сделать  первый  шаг  к примирению, снова  доказать свою
любовь. Вот как обстояло дело. Но ни за что на свете она не стала бы открыто
ревновать  к той, кого  боялась  больше всех,-  к  Элисабет,  своей  опасной
подружке, которая была намного ее моложе.
     Вот как обстояло дело.
     Ну, а капитан? Шевельнулось ли что-то у него в груди, когда  он увидел,
как заливается краской его жена?  Может, и шевельнулось. Может, в голове его
промелькнул  обрывок  воспоминания, слабое  удивление, радость.  Но он ничем
себя не  выдал; должно  быть, гордыня и упрямство в нем непомерно возросли с
годами. Да, похоже, что так.
     А уж потом произошли все те события, о которых я говорил.

     Фру Фалькенберг долгое время  вела игру со своим  мужем.  За равнодушие
она  платила  таким  же  равнодушием  и  утешалась  случайными  ухаживаниями
многочисленных гостей. Гости  мало-помалу разъезжались; сегодня один, завтра
другой, но  толстый капитан Братец  и дама с  шалью остались. Инженер Лассен
тоже остался.  Вольному  воля,  думал, наверное,  по  этому  поводу  капитан
Фалькенберг. Оставайся, мой друг, сколько твоей душеньке угодно. Он и бровью
не повел, когда заметил, что фру Фалькенберг уже на "ты" с инженером и зовет
его  теперь  Гуго,  все равно как он сам.  Она  могла  окликнуть с лестницы:
"Гуго,  Гуго!"  - и  капитан  без промедления давал ей справку: "Гуго  пошел
прогуляться".
     А однажды я своими ушами слышал,  как он с язвительной  усмешкой сказал
жене,  указывая  на  заросли сирени: "Наследный принц поджидает тебя в своем
королевстве!" Я видел, как фру Фалькенберг  вздрогнула, смущенно улыбнулась,
чтобы скрыть замешательство, и пошла к инженеру.
     Итак, она сумела наконец высечь из  мужа  первую  искру. А  ей хотелось
высечь еще несколько.
     Вот что случилось в воскресенье.
     Фру в этот  день казалась  непривычно  суетливой, заговаривала со мной,
похвалила меня и Нильса за усердие и расторопность.
     -- Я сегодня посылала Ларса на почту, - сказала она,- он привез письмо,
которого я давно дожидаюсь. Ты  не  можешь  оказать  мне услугу и  сходить к
Ларсу за этим письмом?
     Я с радостью согласился.
     -  Ларс  едва  ли вернется  до одиннадцати. Значит, тебе  еще не  скоро
выходить.
     - Ладно.
     - А когда вернешься, передай письмо Рагнхильд.
     Первый раз за все мое теперешнее пребывание в Эвребе фру Фалькенберг со
мной  заговорила.  Это было так непривычно. После разговора я ушел к себе  и
сидел  один  в своей комнате, испытывая необычный  прилив бодрости. Заодно я
вот о чем подумал: что за глупая  затея и дальше притворяться, будто я здесь
впервые,  чего ради  маяться с бородой в такую жарынь? Из-за  седой бороды я
кажусь глубоким стариком. Тут я взял да и побрился.
     Без малого  в десять  я  отправился  на вырубку. Ларса  еще не  было, я
посидел  немного с  Эммой,  потом  и Ларс пришел.  Он отдал мне письмо,  и я
пустился обратно. Время было к полуночи.
     Рагнхильд я нигде не нашел, остальные горничные уже легли. Заглянул я в
заросли сирени, там за  круглым каменным  столом сидел капитан Фалькенберг с
Элисабет,  они  беседовали и  не обратили на меня внимания. В комнате фру на
втором этаже  горел свет.  Тогда  я  вдруг  сообразил,  что сегодня  вечером
выгляжу как шесть  лет  назад и такой же  бритый, вынул  письмо из кармана и
пошел к парадной двери, чтобы самолично вручить его фру.
     Но на площадке  второго  этажа бесшумно  возникает  Рагнхильд  и  берет
письмо у меня из  рук.  Ее  дыхание обдает меня жаром, вид у Рагнхильд очень
возбужденный, она кивком указывает мне на коридор, откуда слышатся голоса.
     У меня создалось впечатление, что Рагнхильд снова подслушивает: либо по
доброй воле,  либо по  чьему-то поручению; как  бы то ни  было,  меня это не
касалось.  И  когда  Рагнхильд  шепнула  мне:  "Не  разговаривай,  спускайся
потихоньку", - я так и сделал и сразу ушел к себе.
     Я отворил окно. Теперь  я слышал ту  парочку,  что  сидела среди кустов
сирени за каменным столом, попивая винцо, и видел свет в комнате фру.
     Прошло минут десять, свет погас.
     А еще  через минуту я  услышал  торопливые шаги  -  вверх  по  парадной
лестнице: я невольно выглянул  в окно,  чтобы узнать, не капитан ли  это. Но
капитан оставался на прежнем месте.
     Потом тот же человек спустился вниз по лестнице, а немного погодя и еще
кто-то. Теперь  я уже  не сводил глаз с господского дома.  Первой из  дверей
выскочила Рагнхильд, она неслась так, будто за ней  кто гнался, и шмыгнула в
людскую;  следом вышла  фру  Фалькенберг с письмом в руке; письмо  белело  в
сумерках; волосы у фру Фалькенберг  были распущены.  Ее сопровождал инженер.
Они вдвоем шли по тропинке к шоссе.
     Рагнхильд  влетела ко  мне  и, задыхаясь,  упала  на  табурет,  желание
поделиться новостями так и распирало ее.
     -  Ну и  чудес я понагляделась  сегодня  вечером!  Закрой окно!  Фру  с
инженером, - ну ни на грош осмотрительности, -  еще самую малость, и она  бы
ему поддалась... - Инженер обнимал фру даже когда Рагнхильд вошла с письмом.
- Ну и ну! Прямо в комнате, и лампу загасили.
     - Ты рехнулась! - говорю я Рагнхильд.
     Вот хитрая бестия, выяснилось, что она превосходно  все слышала и  того
лучше видела. Она так привыкла шпионить, что не могла удержаться даже, когда
речь шла  о  ее  собственной хозяйке. Но  вообще-то  она была необыкновенная
девушка!
     Поначалу я держался высокомерно и дал ей понять, что меня не интересуют
всякие сплетни.
     - Неужели ты подслушивала? Фу, как не стыдно.
     - А что мне оставалось делать? - отвечала Рагнхильд.
     Ей не велено было являться с письмом, покуда фру не погасит свет, а как
погасит, так сразу и войти. Но окна из комнаты фру выходят в заросли сирени,
где  сидели капитан  с  Элисабет. Значит, там  Рагнхильд  ожидать не  могла.
Пришлось ей торчать в  коридоре и время от  времени  заглядывать  в замочную
скважину - не погас ли свет.
     Это звучало вполне правдоподобно.
     Вдруг Рагнхильд замотала головой и сказала с откровенным восхищением.
     - Но каков молодчик, инженер-то! Едва-едва не обработал  нашу  фру! Еще
бы самую малость - и...
     То  есть как обработал! Я почувствовал укол ревности и, забыв про  свое
высокомерие, подступил к Рагнхильд с расспросами:
     - Что они делали, когда ты вошла? Как у них все было?
     Самого начала Рагнхильд не видела. Фру сказала ей, что послала человека
за  письмом  на  вырубку,  и  когда письмо принесут,  Рагнхильд  надо  будет
дождаться,  пока у  фру погаснет свет и  в  ту  же  секунду передать письмо.
"Слушаюсь", -  отвечала  Рагнхильд.  "Но  не  раньше,  чем  я  погашу лампу,
понятно?"  -  еще раз  повторила фру. И Рагнхильд принялась ждать.  Ожидание
ужас как затянулось. Рагнхильд начала соображать, прикидывать, взвешивать, -
как хотите, а  это все очень странно; она поднялась в коридор, чтобы узнать,
в  чем дело. Слышно  было, как фру  безмятежно болтает у  себя  в комнате  с
инженером;  Рагнхильд  навострила  ушки.  Потом  она  заглянула  в  замочную
скважину  и  увидела,  что  фру принялась  распускать волосы, а  инженер все
твердит, какая она прелестная.
     - Ох уж этот инженер! Он ее поцеловал!
     -- Прямо в губы? Не может быть!
     Рагнхильд заметила мое волнение и хотела меня успокоить.
     - В  губы?  Нет, может,  и не  в  самые губы!  Ты  знаешь,  по-моему, у
инженера  вовсе не красивый  рот! А какой ты у нас теперь бритый - поглядеть
любо.
     - Ну, а фру, фру что сказала? Она не отбивалась?
     - Очень даже отбивалась. Еще бы. И кричала.
     - Кричала?
     - Да,  она вскрикнула. Инженер тогда сказала "Тс-с-с!" Он всякий раз на
нее шикал, когда ей случалось заговорить во весь голос. А она ему  отвечала:
"Не беда, если  они нас услышат. Сами-то сидят в кустах и милуются". Это она
говорила  про  капитана и  Элисабет. "Полюбуйся,  вон  они", - сказала фру и
подошла  к окну. "Вижу,  вижу, - ответил инженер, - только не стой  у окна с
распущенными волосами".  Он встал и оттащил ее от окна. Потом они еще  долго
разговаривали. Когда  инженер слишком понижал голос, фру его переспрашивала.
"Вот  не  закричала  бы,  как было  бы  хорошо",- сказал  он  ей. Тогда  она
замолчала, сидела и улыбалась ему. Она до смерти в него влюблена!
     - Думаешь?
     -  Не  думаю, а  знаю.  Нашла в  кого влюбиться.  Он  к  ней прижался и
обхватил ее руками, вот так, видишь?
     - И она все молчала?
     - Да, все молчала. Но потом встала, снова подошла к окну и вернулась на
прежнее место, облизала губы  вот так, и поцеловала его. Была охота целовать
такого! У него  противный  рот!  Тогда он  сказал: "Теперь мы совсем одни  и
сразу услышим, если кто придет".- "А где Братец со  своей дамой?" - спросила
она. "Гуляют, гуляют и ушли за тридевять  земель,- ответил он

.

-  Мы одни, не
заставляй меня  дольше умолять тебя". Тут он  ее схватил и как поднимет! Вот
это силач! "Нет, пусти меня!" - закричала она.
     - А дальше что? - спросил я, задохнувшись от волнения,
     -  А  дальше  ты принес письмо, поэтому  дальше  я пропустила. Потом  я
вернулась, но там в замке уже торчал ключ, шелка стала  совсем  крохотная. Я
только слышала,  как  фру спрашивает:  "Что ты  делаешь со  мной? Нет,  нет,
нельзя".  Он  наверняка обнимал ее  в  эту минуту. А уж потом  она  сказала:
"Подожди немножко, отпусти меня на секунду". Он ее отпустил. "Погаси лампу!"
- сказала  она. И  в комнате стало  темно,  понимаешь? И  тут  я  уже совсем
перестала соображать,  что мне  делать,- продолжала Рагнхильд.- Я стояла как
потерянная, думала, не стукнуть ли мне как следует в дверь...
     - Вот и стукнула бы. Непонятно, чего ты дожидалась.
     --  Тогда фру  сразу  бы  поняла,  что  я вес время стою под дверью,  -
отмечала  Рагнхильд. - Я  опрометью бросилась  прочь  от  дверей  и  вниз по
лестнице. Потом я снова поднялась и топала громко-прегромко, чтобы фру сразу
услышала мои шаги. Дверь все еще была на запоре,  но  фру  подошла и открыла
мне. Инженер по пятам ее преследовал, хватал за  подол и  был как  безумный.
"Не уходи, не уходи!" - твердил он, даже не поглядев в мою сторону. Но когда
я вышла, фру пошла за мной. Господи Иисусе, а если б я не постучала! Пропала
бы тогда наша фру.
     Долгая, беспокойная ночь.
     Когда мы, то есть батраки, вернулись к обеду с  поля, горничные шепотом
поведали нам,  что сегодня между супругами  состоялось объяснение. Рагнхильд
знала все точнее других. Вчера вечером капитан взял на заметку и распущенные
волосы, и  погашенную  лампу;  распущенные волосы  вызвали у  него смех,  он
заверил  жену, что  это выглядело очаровательно! Фру отмалчивалась, пока  не
нашла удачный ответ. Она ему сказала: "Да, я порой распускаю волосы, ну  так
что же? Ведь они не твои!"
     Бедняжка,  ну где  ей было сладить  с  капитаном, когда  дело дошло  до
объяснений!
     Тут и Элисабет тоже вмешалась. Ох, ох, эта куда острее на язык. Фру  ей
сказала:  "Ну да, мы сидели в комнате, зато  вы сидели в кустах". А Элисабет
ехидно  ответила: "Лампу-то мы,  положим, не гасили!" - "Ну и что же, что мы
погасили лампу,  - сказала  тогда  фру, -  это пустяки, мы сразу после этого
ушли".
     Я подумал: "Господи,  ну что ей  стоило сказать:  мы потому и  погасили
лампу, что ушли из комнаты".
     Тем  бы все и кончилось, но  капитан позволил себе намек, что его  жена
много  старше,  чем  Элисабет.  Он  сказал:  "Тебе  следует всегда ходить  с
распущенными  волосами. Поверь слову,  это  тебя  неслыханно  молодит".  Фру
ответила:  "Мне, может,  и надо  сейчас  казаться моложе". Но,  увидев,  что
Элисабет  отвернулась  я  хихикает,  фру  очень  рассердилась  и  предложила
Элисабет покинуть их дом. Элисабет подбоченилась и говорит: "Капитан, велите
подать мою коляску". А капитан ей: "Велю, велю и сам тебя отвезу".
     Рагнхильд все это слышала своими ушами, потому что стояла поблизости.
     Я  подумал про себя: "Значит,  они оба  приревновали  друг друга, она -
потому, что он сидел  в кустах, он - потому,  что  она распустила  волосы  и
погасила лампу".
     Когда мы вышли  из  кухни  и собирались отдохнуть после обеда, капитан,
суетившийся возле коляски Элисабет, окликнул меня:
     - Я очень жалею, что помешал тебе  отдыхать, но  не мог бы  ты починить
дверь беседки?
     - Хорошо, - ответил я.
     Дверь была сломана несколько дней назад,  ее высадил плечом инженер, но
почему капитану приспичило чинить дверь именно сейчас? Раз он уезжает вместе
с Элисабет,  значит,  лично ему беседка без надобности. Уж  не  хочет ли  он
закрыть  ее  от  остальных, покуда сам будет в отъезде? Если так, это весьма
любопытный знак.
     Я взял инструмент и пошел к сирени.
     Первый раз я увидел  беседку изнутри.  Она совсем еще новая.  Шесть лет
назад никакой беседки тут не было. Она очень просторная, на стенах  картины,
есть даже будильник,- незаведенный, правда,-  мягкие  стулья,  стол, широкий
пружинный диван,  обитый красным плюшем.  Гардины  опущены. Сперва я занялся
крышей,  настелил новую черепицу  взамен  той, что разбил на днях  бутылкой,
потом вынул замок из личины и стал искать неисправность; когда я ковырялся в
замке, вошел капитан.  Он, должно быть, успел  сегодня изрядно  заложить  за
галстук, а может, из него не выветрился вчерашний хмель.
     -  Это  не взлом,  - сказал  он. - То ли  дверь позабыли запереть,  она
хлопала, хлопала, да и сломалась, то ли кто-нибудь из прежних гостей налетел
на нее в потемках. Высадить такую дверь - плевое дело.
     Но  досталось этой  двери  здорово,  треснул замок  и напрочь  отлетели
планки, прибитые к дверному косяку.
     - А ну, покажи. Вот здесь вставь новый шпенек и закрути пружину, только
и всего, - сказал капитан, разглядывая замок. Потом он сел на стул.
     Фру Фалькенберг спустилась по каменным ступеням в сирени и крикнула.
     - Капитана Фалькенберга здесь нет?
     - Есть, - ответил я.
     Она вошла. У нее был взволнованный вид.
     - Мне надо бы поговорить с тобой,- сказала она.- Я тебя не задержу.
     Капитан ответил, не вставая.
     - Я слушаю. Будешь стоять или сядешь? Нет, нет, не уходи,- резко сказал
он мне.- Мне некогда ждать.
     Я думаю, он сказал это только ради того, чтобы я при нем кончил дверь и
он мог бы забрать ключ с собой.
     - Наверно, я была... наверно, я наговорила лишнего,- так начала фру.
     Капитан промолчал.
     Но  вытерпеть  это  молчание,  когда  она,  можно   сказать,  пришла  с
единственной  мыслью все уладить, фру не могла  и потому  кончила свою  речь
так:
     -- А в общем, теперь уже все равно.
     Она повернулась и хотела уйти.
     - Но ты, кажется, желала поговорить со мной? - спросил капитан.
     - Нет, пожалуй, не стоит. Я раздумала.
     - Ну нет, так нет,- сказал капитан.
     Он сказал это с улыбкой. Он был пьян и вдобавок чем-то раздосадован.
     Но, пройдя мимо меня, фру уже в дверях остановилась.
     - Лучше бы тебе сегодня  никуда не ездить,- сказала она.-  Хватит и без
того разговоров.
     - А ты их не слушай,- ответил капитан.
     -  Дальше так  нельзя,- продолжала фру.- Очень стыдно, что ты этого  не
понимаешь.
     --  Ну,  стыдно нам  обоим поровну,- вызывающе сказал  капитан и  обвел
взглядом стены.
     Я взял замок и вышел из беседки.
     - Не смей уходить,- крикнул капитан.- Мне некогда ждать!
     -  Ах да,  тебе некогда, тебе пора ехать,-  сказала  фру.- Но я советую
тебе  хорошенько  подумать.  Я тоже за последнее время  о  многом  подумала.
Только ты ничего не желаешь замечать.
     - Ты  о чем?  -  высокомерно  спросил он.- Чего  я не замечаю?  Как  ты
развлекаешься по вечерам  с  распущенными волосами и при  погашенной  лампе?
Очень даже замечаю.
     - Мне надо к кузнецу, замок склепать,- сказал я и выскочил из беседки.
     Не возвращался я дольше,  чем следовало, но когда вернулся, фру все еще
была там. Разговор шел на высоких нотах. Фру говорила:
     -  Ты хоть понимаешь, что я сделала? Да  будет тебе известно,  что я не
постеснялась доказать тебе  свою ревность. Вот что  я сделала. Пусть далее к
горничной... а не к...
     - А дальше что? - полюбопытствовал капитан.
     - Нет,  ты просто не желаешь меня понять. Дело твое. Но  тогда уж пеняй
на себя.
     Так она кончила.  Слова ее  отскакивали  от него, как стрелы от щита. И
она ушла.
     - Ну,  склепал?  - спросил он  меня. Но  я сразу понял,  что мыслями он
блуждает  где-то далеко и только делает вид, будто ему все нипочем. Потом он
нарочито зевнул и сказал:
     - Да, мне ж еще ехать в  такую даль. Но  ведь Нильс все равно никого из
работников не отпустит!
     Я вставил замок, обшил косяк новыми планками. На  этом моя работа  была
закончена. Капитан проверил. как держится дверь, сунул ключ к себе в карман,
поблагодарил меня и ушел.
     Немного спустя он уехал вместе с Элисабет.
     -- Скоро вернусь! - крикнул он Братцу и инженеру Лассену и попрощался с
обоими.- Не скучайте тут без меня! - крикнул он уже издали.

     Настал вечер. Итак, что же произойдет теперь?
     Произошло многое.
     На  исходе  дня,  когда мы,  батраки, ужинали,  а  господа  еще  только
обедали, за господским столом царило шумное разгульное веселье. Рагнхильд то
и дело таскала в дом подносы с едой и вином, прислуживала господам. Один раз
она  заглянула  к нам и сказала, хихикая, что нынче вечером наша фру тоже на
взводе.
     Минувшей  ночью  я  не  сомкнул  глаз,  и после  обеда мне  не  удалось
отдохнуть; события последних дней сказались и на  мне,  отняли у меня покой.
Вот почему я после ужина сразу ушел в лес: хотел побыть хоть немного наедине
с собой. Я долго просидел в лесу.
     Со своего места я хорошо видел всю усадьбу. Капитан в отъезде, прислуга
легла спать,  на  скотном  дворе тишина и покой. Жирный капитан Братец и его
дама тоже куда-то улетучились сразу после обеда;  капитан пылал как  костер,
хотя сам  был такой старый и толстый,  да  и дама  под стать ему  - тоже  не
первой молодости.
     Значит, фру  Фалькенберг осталась наедине с  инженером, вопрос только -
где.
     Хорошо, пусть так.
     Я, зевая, побрел домой, я продрог от вечерней свежести и прошел прямо к
себе. Немного спустя прибежала Рагнхильд и попросила меня не ложиться, чтобы
подсобить  ей в случае надобности. Одной нынче жутко, господа вытворяют, что
захотят, перепились и  бегают  по  комнатам в одном белье. А фру, неужто фру
тоже напилась? Да еще как! И фру тоже бегает в одном белье? Она-то нет, зато
капитан  Братец  бегает,  а фру  ему кричит:  "Браво, браво!"  Инженер  тоже
бегает.  Словно  рехнулись всем скопом. Рагнхильд только что  отнесла им еще
две бутылки, а они ведь и без того пьянехоньки.
     -   Пойдем  послушаем,-  предложила  мне  Рагнхильд,-  Они  все  теперь
собрались в комнате у фру.
     - Нет, я лучше лягу,- ответил я.- И тебе советую.
     - А если они чего захотят и будут звонить?
     - Пусть звонят на здоровье.
     Тут Рагнхильд призналась, что  ложиться  ей не велел  сам капитан -  на
случай, если фру что-нибудь понадобится.
     После этого признания я увидел  всю историю  в новом свете. Стало быть,
капитан чего-то  боялся и оставил  Рагнхильд караулить фру. Я снова оделся и
пошел вместе с ней в господский дом.
     Мы постояли в коридоре второго этажа, прислушиваясь к веселым  выкрикам
из  комнаты фру.  Но сама фру говорила  ясным, четким  голосом  и пьяной  не
казалась.
     - Ну, она у нас молодцом,- сказала Рагнхильд.
     Я был бы не прочь хоть одним глазком взглянуть на фру.
     Мы с Рагнхильд сошли вниз, в кухню. Но мне не сиделось, я снял лампу со
стены и попросил Рагнхильд следовать за мной. Мы снова поднялись наверх.
     - Вызови фру,- сказал я.
     - Это еще зачем?
     - У меня к ней дело.
     Рагнхильд постучалась и вошла.
     Лишь тогда, в самую последнюю секунду, я стал придумывать, о каком деле
буду с ней говорить. Можно, к примеру, просто заглянуть ей в лицо и сказать:
капитан велел вам кланяться. Нет, этого мало. А можно так: капитану пришлось
уехать, потому что Нильс не хотел отпускать никого из нас.
     Секунды бывают очень долгими, а мысли  мелькают с быстротой молнии. Мне
хватило времени, чтобы отвергнуть оба эти плана и  до прихода фру  придумать
третий.  Впрочем,  и  последний мой  план  вряд  ли в  чем  превосходил  два
предыдущих.
     Фру с удивлением спросила:
     - Тебе чего?
     Подошла Рагнхильд и тоже удивленно воззрилась на меня.
     Я сдвинул козырек лампы, чтобы свет падал на лицо фру, и сказал:
     - Прошу прощения, что беспокою в такой поздний час. Завтра рано утром я
собираюсь на почту, не желает ли фру передать со мной какие-либо письма?
     - Письма? Нет.- Фру отрицательно покачала головой.
     У  нее был блуждающий  взгляд, но пьяной  она не казалась.  Хотя, может
быть, она просто умеет держаться.
     - Никаких писем у меня нет,- повторила она и хотела вернуться к себе.
     - Прошу прощения,- повторил я.
     - Тебя капитан посылает на почту?
     - Нет, я сам.
     И фру ушла. Уже в дверях она с возмущением сказала своим гостям.
     - Очередной предлог.
     И мы пошли вниз. Фру я все-таки повидал.
     Ведь  это  же надо  попасть в такое унизительное  положение! А уж когда
Рагнхильд  проговорилась, я отнюдь  не  воспрянул  духом,  нет, от ее слов я
совсем  сник. Эта милая  девушка просто-напросто  обманула меня,  капитан не
поручал ей бодрствовать  всю ночь напролет.  Рагнхильд доказывала мне, что я
неправильно  ее  понял,  но  тем  отчетливей  стало мое подозрение.  Сегодня
вечером,  как  и   всегда,   Рагнхильд  шпионила  на  свой  страх   и  риск,
исключительно из любви к искусству.
     Я ушел к себе.  Посмотрим,  к чему привела  моя  настырность. Очередной
предлог,  так  назвала  это фру,-  она, без  сомнения,  меня  раскусила. И в
жестокой досаде я дал себе слово отныне и навсегда  никем  и ничем здесь  не
интересоваться.
     После этого я, как был, одетый бросился на постель.
     Окно у меня  было  открыто, и вот немного  спустя  я  услышал,  что фру
Фалькенберг вышла  из дому и что-то громко говорит; инженер тоже с ней вышел
и  время от времени  коротко ей отвечает. Фру без устали восторгалась, какая
чудная погода, какой теплый вечер, какая благодать на дворе, насколько здесь
лучше, чем в комнатах!
     Но теперь ее голос звучал не так звонко.
     Я подбежал к окну и увидел, что парочка стоит возле каменных ступеней у
спуска в заросли сирени.
     Инженера, казалось,  одолевает  какая-то мысль, которой  он  раньше  не
давал выхода.
     - Выслушай меня  наконец! -  воскликнул он.  Затем  последовал краткий,
энергичный  призыв,  этот  призыв  не остался  без  ответа,  не остался  без
награды. Инженер говорил  с фру, как  говорят с тугоухим, ибо она так  долго
была  глуха к его мольбам; они стояли возле  каменных ступеней, они позабыли
про все на свете. Гляди и внимай, это была их ночь, их слова,  весна толкала
их в объятия друг к другу. Он весь пылал, при каждом ее движении он дымился,
он был готов схватить ее в любую минуту.  Все взывало к действию,  и желание
оборачивалось грубой хваткой. И сам он горел огнем!
     - Я  долго тебя упрашивал,- сказал он, задыхаясь от возбуждения.- Вчера
ты  почти  согласилась, сегодня ты  снова  глуха к  моим  мольбам.  Неплохая
задумка: все  вы - и Братец, и тетенька, и ты - будете  предаваться невинным
развлечениям, а меня держать штатным лейтенантом при дамах. Ничего у  вас не
выйдет, не надейтесь. Ты предо мной как сад запертый, источник запечатанный,
и ограда ветхая, и врата - да ты знаешь, что я сейчас с ними сделаю?
     -  Что  ты  сейчас с  ними  сделаешь? Ох, Гуго, ты  слишком много нынче
выпил, ты ведь так молод. Мы оба слишком много выпили.
     - А ты ведешь  со мной недостойную игру, ты посылаешь гонца за письмом,
чтобы  его незамедлительно  тебе доставили, а  в то же время  у тебя хватает
коварства подавать мне надежду... обещать мне...
     - Я больше так не буду.
     - Не будешь? -  подхватил он.- Ты что этим хочешь сказать? Я видел, как
ты  подошла к мужчине.  Ну,  ко  мне самому, другими  словами - я помню твое
живое  прикосновение, твои  губы, твой язык, ты поцеловала  меня,  о  да, ты
поцеловала меня!  Молчи  лучше,  не  повторяй, что  ты больше не  будешь так
делать,  уже сделано,  я  до  сих  пор  это  чувствую,  для  меня  это  была
благостыня, и спасибо тебе за то, что ты так  сделала. Ты до сих пор прячешь
на груди письмо, а ну покажи мне его.
     - Как  ты настойчив, Гуго. Но  нет, час уже  поздний, давай  разойдемся
каждый своим путем.
     - Ты мне покажешь письмо или нет?
     -- А зачем оно тебе? Нет.
     Тут  он рванулся, словно хотел броситься на нее, но одумался и процедил
сквозь зубы:
     - Что? Не покажешь? Ох, какая же ты... чтобы не сказать дрянь, впрочем,
ты еще хуже...
     - Гуго!
     - Да, да, еще хуже.
     - Тебе непременно хочется увидеть письмо? Гляди!
     Она  сунула руку за корсаж, достала письмо,  развернула и помахала им в
воздухе. Пусть Гуго увидит, как она невинна.
     -  Вот, пожалуйста. Это  письмо от моей матушки, видишь подпись? Письмо
от мамы. Вот!
     Он вздрогнул, словно его ударили, и сказал только:
     - От мамы? Значит, письмо не такое уж важное.
     -  Суди  сам. Сказать, что  не  важное  нельзя, но... Он прислонился  к
забору и начал развивать свою мысль:
     - От  матери, значит. Письмо от  твоей матери помешало нам. Ты  знаешь,
что я думаю? Что ты обманщица. И все время  водишь  меня за  нос. Теперь мне
это ясно.
     Она хотела оправдаться.
     -  Нет,  нет, письмо важное,  мама  собирается сюда, она приедет  к нам
погостить, она очень скоро приедет. Я ждала этого письма.
     - Сознайся, что ты меня обманывала,- настаивал он.- Ты велела доставить
письмо в нужную минуту. Как раз когда мы погасили лампу. Вот и весь сказ. Ты
хотела раззадорить меня. А горничной велела караулить.
     - Гуго, будь же благоразумен. Ох как поздно, давай разойдемся.
     -  Нет, должно быть,  я  и  в самом  деле слишком много выпил, а теперь
недостаточно четко выражаю свои мысли.
     Письмо крепко засело у него в голове. Он говорил только о нем.
     -  Иначе зачем тебе было делать тайну из  письма от  матери? Теперь мне
все  ясно. Ты говоришь: давай разойдемся. Можете идти, фру, я вас не  держу.
Доброй вам ночи, фру. Примите мои наилучшие сыновние пожелания.
     Он церемонно поклонился и выпрямился с дерзкой усмешкой на губах.
     - Сыновние  пожелания?  Да, я стара. -  Фру  взволновалась.-  А ты  так
молод,  Гуго, это  верно. Я поэтому и  поцеловала тебя, что  ты очень молод.
Правда, я бы не могла  быть твоей матерью, но я действительно намного, очень
намного  старше тебя. Впрочем, я  еще  не совсем старуха,  ты мог бы в  этом
убедиться, если бы... Но я старше, чем  Элисабет и все остальные. Так что же
я  хотела  сказать?  Что  я еще не  совсем  старуха. Не  знаю, не знаю,  как
отразились на мне прожитые годы,  но старухой они меня пока не сделали. Ведь
так? Ты согласен? Ах, что ты в этом понимаешь.
     - Ладно,  ладно,-  сдался он.-  Тогда  где же логика?  Молодая  женщина
пропадает  без толку, занята лишь одним - охраняет себя самое и хочет, чтобы
остальные занимались тем же. Бог свидетель, ты мне кое-что посулила. Но  для
тебя такие посулы  ничего  не значат,  ты морочишь меня,  ты клонишь меня  к
земле большими белыми крыльями.
     - Большие белые крылья,- повторила она вполголоса.
     -  Да.  А  могла  бы иметь  большие  красные  крылья.  Смотри,  как  ты
прелестна, а пользы от тебя никакой.
     - Нет, я  слишком много пила. Почему  же от меня никакой  пользы? - Тут
вдруг она схватила его  за руку и увлекла вниз  по ступенькам. Я еще слышал,
как она говорит:
     - А о чем я,  собственно,  тревожусь? Неужели он всерьез вообразил, что
Элисабет лучше меня?
     Они свернули на тропу, ведущую к беседке. Здесь только она опомнилась.
     - Куда мы идем? - спросила она.- Ха-ха,  мы оба сошли с ума. Ты, должно
быть, так и подумал. Но нет, я не сошла с ума, правильнее сказать, я изредка
схожу с ума. Дверь на замке, пойдем отсюда. Что за гнусность запирать двери,
когда нам надо войти?
     И он, исполнившись горьких подозрений, ответил:
     - Ты снова лжешь. Ты отлично знала, что дверь заперта.
     - Почему  ты так дурно обо мне думаешь?  Однако с чего  он взял,  будто
беседка  принадлежит только  ему  и он  может  держать  дверь  на запоре? Ну
хорошо, я знала,  что дверь заперта, потому я и привела тебя  сюда. Я просто
не решаюсь.  Нет,  Гуго,  я  не хочу, поверь  мне.  Ты  с ума  сошел!  Давай
вернемся.
     Она снова взяла его за руку и хотела увести прочь - короткая перепалка,
он не желает уходить. Вот  он обнял ее  обеими руками и принялся целовать  -
много раз подряд. Она все больше и больше поддавалась, между поцелуями у нее
вылетали отрывистые слова:
     - Я  никогда не целовалась с посторонним  мужчиной, никогда! Бог видит,
поверь мне... я никогда не целовалась.
     - Ну да, ну да,- нетерпеливо поддакивал он, и шаг за шагом увлекал ее к
беседке.
     Возле самой беседки  он на мгновение ослабил хватку,  тяжело  навалился
плечом на дверь и высадил ее - вот уже второй раз. Потом он снова бросился к
ней. Никто из них не проронил ни слова.
     Даже  в дверях  она еще  пробовала сопротивляться,  цеплялась  рукой за
дверной косяк, не желая его отпускать:
     - Нет, я никогда ему не изменяла, я не хочу, нет, я никогда, никогда...
     Он  притянул ее  к себе, он целовал ее  минуту, две, жадно, непрерывно,
она все больше откидывалась, рука скользнула по косяку и разжалась...
     Белый туман поплыл перед моими глазами. Теперь они там. Теперь он с ней
совладал. Он возьмет ее, он сделает с ней все, что захочет.
     Гнетущая усталость и покой нисходят на меня, я  так несчастен и одинок.
Уже поздно, в моем сердце настал вечер.
     И  вдруг  среди  белого тумана  я  вижу  проворную  фигурку.  Рагнхильд
вынырнула из кустов. Вот она бежиг по двору, прикусив кончик языка.
     Инженер вошел ко мне, поздоровался и попросил навесить дверь беседки.
     - Неужто опять соскочила?
     - Да, ночью.
     Время было раннее, половина  пятого,  не  больше, мы даже в поле еще не
выезжали. Глазки  у инженера были маленькие,  но  в  них  сверкали  огоньки;
должно быть, он так и не сомкнул их прошедшей ночью. Объяснять, почему дверь
сломана, он не стал.
     Не  ради  него, а ради  капитана  Фалькенберга  я  тотчас  отправился в
беседку и  заново  навесил дверь. Вряд  ли надо  было так  спешить, капитану
предстоял неблизкий путь в оба конца, хотя вообще-то прошли уже почти сутки.
     Инженер следовал за мной. Сам не понимаю, как это вышло, но он произвел
на меня хорошее впечатление: правда, именно он, и  никто  иной, высадил  эту
дверь минувшей ночью, но зато у него хватило духу взять вину на себя, именно
он, и  никто иной, попросил  меня  ее  навесить. Боюсь, что это потешило мое
тщеславие - мне лестно показалось, что он как бы доверяет моей порядочности.
Вот в чем суть. И вот почему он произвел на меня хорошее впечатление.
     -  Я смотритель  по лесосплаву,-  сказал он мне.- Ты еще долго  намерен
здесь пробыть?
     - Нет, недолго. До конца полевых работ.
     - Если хочешь, я могу взять тебя к себе.
     Это был непривычный для меня  род занятий, кроме  того,  если мне  хоть
где-нибудь  и  дышалось  привольно,  то не среди сплавщиков и пролетариев, а
среди землепашцев и лесорубов. Но я все равно поблагодарил инженера за такое
предложение.
     -  Ты молодец, что починил дверь. Видишь ли, мне ружье  понадобилось, я
искал всюду, пострелять захотелось.  А потом  я вдруг  подумал, что  капитан
скорей всего держит свои ружья здесь.
     Я не ответил. Я предпочел бы, чтобы он воздержался от объяснений.
     - Вот я и попросил тебя, покуда ты не выехал в поле.
     Я исправил замок, врезал его, потом  я принялся обтачивать планки - они
снова разлетелись в щепы. И  вот когда я обтачивал планки, мы  услышали, что
вернулся капитан  Фалькенберг,  и увидели сквозь просветы в кустах,  что  он
распрягает лошадей и разводит их по стойлам.
     Инженера  словно ужалило, он растерянно достал часы, открыл, но глаза у
него стали такие пустые и круглые, что, уж конечно, ничего не видели.  Вдруг
он воскликнул:
     -- Ах ты господи... Я совсем забыл...
     С этими словами  он скрылся  в глубине сада. "Стало  быть, духу-то и не
хватило",-  подумал  я.  И  тут   же  появился  капитан.   Он  был  бледный,
невыспавшийся, запыленный, но совершенно трезвый. Еще издали он спросил?
     -- Ты как туда попал?
     Я молча поклонился.
     - Опять дверь высадили?
     -  Вот  ведь какое  дело  вышло... я вспомнил, что  вчера  мне  гвоздей
недостало. А сегодня я их вбил. Можете запереть, господин капитан.
     Ох, какой же я болван! Не мог придумать ничего лучше, и теперь он сразу
обо всем догадается.
     Несколько секунд капитан разглядывал дверь прищуренными глазами, должно
быть,  у  него возникли какие-то подозрения,  потом он сунул ключ в замочную
скважину, запер дверь и ушел. А что ему еще оставалось делать?

     Гости  все  разъехались, и  толстый  капитан Братец, и дама  с шалью, и
инженер Лассен. А капитан Фалькенберг наконец-то едет на учения. Я думаю, он
сослался на крайне уважительные причины, когда просил об отсрочке, иначе ему
давно уже следовало прибыть к месту сборов.
     Мы, батраки,  за  последние дни здорово приналегли на  полевые  работы,
загоняли и себя  и лошадей, но  этого  хотел Нильс, и у него  были серьезные
резоны: он рассчитывал высвободить время для других дел.
     Так  однажды  он поручил  мне расчистить землю  и  хорошенько  прибрать
вокруг надворных построек. На это ушло не только все сбереженное время, но и
много лишнего, зато усадьба приняла совсем другой вид. Нильсу только этого и
надо было:  он  хотел подбодрить  капитана перед  отъездом. А уж  потом я по
собственному почину где укреплю отставшую  доску в заборе, где заново навешу
похилившуюся дверь хлева. Под конец я даже начал заменять трухлявые стропила
на сеновале.
     - Ты куда от нас подашься? - спросил меня однажды капитан.
     - Не знаю. Бродяжить пойду.
     - Тебе и здесь дело найдется, работы у нас непочатый край.
     - Собираетесь красить дом, господин капитан?
     - И  это  тоже. Хотя,  нет,  пока не собираюсь. Выкрасить все постройки
недешево станет.  Я о  другом  подумал.  Ты в лесном  деле смыслишь? Деревья
метить умеешь?
     Выходит, он делает вид, будто не запомнил меня с прошлого раза, когда я
работал у него в лесу. Еще вопрос, осталось ли там, что размечать.
     Я сказал:
     - Да, смыслю. А где в этом году надо размечать?
     - Повсюду. Где только можно. Уж что-нибудь да найдется.
     - Слушаюсь.
     Итак,  я  заменил  стропила,  а  когда покончил с  этой  работой,  снял
флагшток, закрепил на нем блок и веревку. Эвребе  с каждым  днем становилось
все краше. Нильс даже  сказал, что у него  на душе полегчало. Я уговорил его
сходить  к капитану,  замолвить словечко насчет  покраски, но капитан только
поглядел на него с озабоченным видом и сказал:
     - Хорошо-то оно хорошо, да на одной покраске далеко  не уедешь. Вот ужe
осенью посмотрим, каков будет урожай; мы много в этом году засеяли.
     Но когда  я соскреб с флагштока старую краску и водрузил его на прежнее
место  с  новой  веревкой  и  блоком,  даже  капитан  почувствовал  какую-то
неловкость и по телеграфу  заказал краски. Горячку пороть не  стоило, он мог
преспокойно ограничиться письмом.
     Ровно  через  два дня краски прибыли,  но  мы  покамест  отложили их  в
сторону. За это время снова накопилось много полевой работы.
     Теперь  мы,  к  счастью, получили  в  свое  распоряжение выездную  пару
капитана, а  когда подошел срок сажать картофель, Нильс крикнул  на  подмогу
всех горничных. Капитан одобрил и то и это, после чего уехал на свои учения.
Мы остались одни.
     Перед отъездом капитана между  супругами  состоялось  еще одно решающее
объяснение.
     Все дворовые  и  сами поняли, что дело неладно, a  подробности сообщили
нам  Рагнхильд и  скотница. Зеленели поля,  луга  расцветали с каждым  днем,
весна радовала нас  теплыми, обильными дождями,  но в капитанской усадьбе не
было мира. Фру ходила то с заплаканным лицом, то с заносчивым и неприступным
видом, словно  не  желала отныне замечать простых смертных. К  ней  приехала
матушка, безобидная, тихая дама  с белым мышиным  личиком и в  очках, но она
недолго  прогостила, каких-нибудь несколько  дней, и  уехала домой, к себе в
Кристианссанн.  Объяснила  она свой  поспешный отъезд тем,  что не переносит
здешнего воздуха.
     И  было решающее объяснение!  Последняя,  ожесточенная  стычка, которая
длилась не менее  часа. Рагнхильд нам все  подробно доложила. Ни капитан, ни
его жена не повышали голоса, они говорили  слова неторопливые и продуманные,
накопившаяся в обоих горечь родила согласие, они решили разойтись.
     -  Да что ты  говоришь! - хором  воскликнули все сидевшие  на  кухне, и
всплеснули руками.
     Рагнхильд сразу заважничала и продолжала рассказывать на разные голоса:
     "При тебе высадили дверь  беседки второй раз?" - спрашивает ее капитан.
А она и отвечает: "При мне".- "А дальше что было?" - спрашивает он. - "Все!"
-  отвечает фру.  Тут  капитан  улыбнулся  и говорит:  "До  чего  ж  ясный и
недвусмысленный ответ, его понимаешь буквально с полуслова". Фру промолчала.
"Чем  покорил тебя этот шалопай, если не  считать, что он помог мне  однажды
выбраться из  затруднительного положения?" - спрашивает капитан. Фру на него
поглядела и отвечает: "Он тебе помог?"  - "Да,- говорит капитан,- он за меня
поручился".- "Я этого не знала",- говорит фру. Тут капитан у нее спрашивает:
"Он  и  в  самом деле тебе про  это  не рассказывал?"  Фру замотала головой.
"Впрочем,  какая разница,- говорит он,- знай ты  об этом раньше,  все  равно
ничего не изменилось бы".- "Ты прав, не изменилось бы,- сперва ответила фру.
А потом:  -  Нет, изменилось  бы".- "Ты в  него влюблена?" - спросил он. Она
ответила вопросом на вопрос: "А  ты в Элисабет?" - "Да",- ответил капитан, а
сам улыбается. "Ладно же",- протянула фру, когда получила такой ответ. И оба
долго  молчали.  Первым  заговорил  капитан.  "Ты правильно  мне  советовала
хорошенько подумать. Я так  и  сделал.  Я  совсем не  такой  уж пропащий, ты
можешь не поверить, но все эти кутежи никогда не доставляли мне радости.  И,
однако,  я кутил. Но теперь баста!" -  "Что ж, для  тебя это очень хорошо",-
говорит она, "Твоя правда,- ответил он,- но было бы лучше, если и ты за меня
порадовалась   бы",-   "Нет    уж,   пусть   теперь   Элисабет    за    тебя
радуется",--ответила  фру. "Ах да, Элисабет! - только и  сказал он и покачал
головой.  Потом  они опять  надолго  замолчали.-  Что ты  теперь собираешься
делать?"  -  спросил  наконец капитан. "Обо  мне, пожалуйста,  не заботься,-
сказала фру протяжно,- если  ты захочешь, я могу стать  сестрой  милосердия,
если ты захочешь, я могу остричься и стать учительницей".- "Если  я захочу,-
повторил  он,- при чем тут я, решай сама".- "Сперва я должна услышать,  чего
хочешь  ты",-  сказала  она. "Я  хочу  остаться здесь,- сказал  он,- а ты по
доброй воле предпочла изгнание".- "Ты прав",- сказала она и кивнула.
     - Ох! - в один голос воскликнули мы.- Господи, может, еще все уладится!
- сказал Нильс и поглядел на нас - что мы думаем.
     Два дня после отъезда капитана фру с утра до вечера играла на рояле. На
третий  день Нильс отвез  ее  на станцию.  Она собралась к  своей  матушке в
Кристианссанн. Теперь мы остались совсем  одни.  Фру не взяла с собой ничего
из своих вещей. То ли она хотела показать, что все это чужое, то ли когда-то
все и впрямь принадлежало  капитану, а она  не желала ничего чужого. Ах, как
это было печально...
     Перед отъездом  Рагнхильд получила от  фру наказ  никуда не отлучаться.
Вообще же бразды правления  перешли  к  стряпухе, и ключи теперь хранились у
ней. Так, пожалуй, было удобнее для всех.
     В  субботу капитан  взял увольнительную и наведался  домой. "Впервые за
несколько  лет",- пояснил Нильс. Он  держался  молодцом, хотя  жена от  него
уехала,  и был  трезвый  как  стеклышко; мне он дал четкие  и ясные указания
относительно  разметки леса, он сам  ходил со  мной  и показывал: рубить все
подряд, даже  молодняк, тысячу дюжин. "Меня  не  будет три недели",-  сказал
капитан. Уехал он  в воскресенье под вечер. Теперь он  держался  уверенней и
больше был похож на себя, чем раньше.
     После того как сев был  наконец  закончен, а картофель посажен, Нильс и
мальчик могли  и  вдвоем управиться  с  повседневной работой.  Я  взялся  за
разметку.
     Жилось мне в ту пору неплохо.
     Стояла теплая, дождливая погода, и в лесу  мне казалось  сыровато, но я
исправно туда ходил, не смущаясь этим обстоятельством. Потом дожди сменились
жарой, я возвращался  домой светлыми  вечерами,  и  мне  в  охотку  было  то
починить водосточный желоб, то поправить скособоченные  оконца, под конец  я
даже извлек пожарную лестницу и принялся соскребать  старую отставшую краску
на северной стене риги. Славно будет, если я за лето смогу заново  покрасить
ригу, краски-то уж давно дожидаются.
     Иное  неудобство мешало мне теперь  и  в  лесу и дома:  ведь  одно дело
работать   при   хозяевах,  другое  -  без  них.  Оправдывалось  мое  давнее
наблюдение,  что рабочему человеку  приятно  иметь над собой старшего,  если
только  он сам  не ходит в старших. Взять  хотя бы наших девушек, они делают
все, что им  заблагорассудится, и на  них нет управы,- Рагнхильд  и скотница
весело болтают  за обедом, иногда  повздорят, а  стряпуха не всегда умеет их
разнять. Просто сил нет это терпеть. В  довершение всех бед кто-то  из наших
побывал на выселках у моего дружка Ларса Фалькенберга, нашептал ему про меня
и заронил подозрение в его сердце.
     Однажды вечером  Ларс пришел к нам, отвел меня в сторону  и потребовал,
чтобы я у них больше не показывался. Он был и смешон и страшен сразу.
     Я и без того бывал у них редко: когда относил белье,  в общей сложности
раз пять-шесть,  его я  обычно дома не  заставал, и мы с Эммой  толковали  о
всякой всячине. Но когда  я последний раз принес  белье, неожиданно заявился
Ларс и с  ходу начал браниться, почему  это Эмма сидит  передо мной в нижней
юбке. "Потому что жарко",-  ответила Эмма. "А волосы  ты  распустила тоже от
жары?" И Ларс начал кричать на нее. Я сказал: "До свидания". Он не ответил.
     С тех пор я на выселки даже не заглядывал. С чего это он пришел сегодня
- ума не приложу. Не иначе, Рагнхильд туда наведалась и наплела про меня что
было и чего не было.
     Запретив  мне самым форменным образом переступать порог  их  дома, Ларс
кивнул и воззрился на меня. Должно быть, он ждал, что от такого удара я умру
на месте.
     - Дошло до меня, что Эмма тоже к вам приходила. Больше она сюда носу не
покажет, могу поручиться.
     - Да, приходила, за бельем.
     -  Ты  все  норовишь свалить на  белье. И  сам ты  чуть не  каждый день
шляешься к нам со  своим распроклятым бельем. Сегодня несешь рубашку, завтра
- подштанники. Пусть тебе Рагнхильд стирает, коли так,
     - Пусть.
     -  Ишь какой выискался! Шныряешь по чужим домам и  заводишь шашни, если
женщина одна дома. Спасибочки.
     Подходит Нильс. Он, должно быть, смекнул, в чем дело, и как добрый друг
спешит  на выручку. Он слышит последние слова Ларса и  заверяет его,  что за
все время моей службы ничего дурного за мной не замечал.
     Но Ларс внезапно надувается спесью, как индюк, и сверху вниз смотрит на
Нильса.  Между  нами, он  давно  уже  имеет  зуб против Нильса. Правда, Ларс
неплохо себя показал, когда  зажил своим  домом  на лесной вырубке,  но  как
старший батрак  он не идет  с Нильсом ни  в какое сравнение. И  ужасно  этим
оскорбляется.
     - Ты чего там плетешь? - спрашивает он.
     - Я говорю чистую правду,- отвечает Нильс.
     -  Ишь  ты, правду  он  говорит,- насмехается Ларс.- Плевать я хотел на
тебя и на твою правду.
     Тут мы с Нильсом ушли, а Ларс еще долго кричал что-то нам  вслед.  И уж
разумеется,  проходя  мимо сирени, мы увидели там Рагнхильд, которая  нюхала
цветочки.
     Этим вечером  я решил уйти из Эвребе,  как  только покончу с разметкой.
Капитан,  верный своему обещанию, наведался через  три недели, увидел, что я
соскреб  краску со стены риги, похвалил  меня. "Того и  гляди, тебе придется
красить  все  это  заново",-  порадовал  он  меня.  Я  показал, где  у  меня
размечено,  и  доложил,  что  работы  в лесу  почти не  осталось. "Размечай,
размечай",- велел он. И  с  этим уехал, пообещав  снова наведаться через три
недели.
     Но я не собирался торчать в Эвребе так долго.  Я разметил еще несколько
дюжин и сделал  у себя на  бумаге необходимые выкладки. Теперь как хотят. Но
жить в лесу и в поле покамест нельзя, цветы, правда, есть, но ягод нет; есть
щебет и  пенье  птиц, вьющих гнезда, есть  бабочки,  мухи и комары,  но  нет
морошки и нет дягиля.
     Я в городе,
     Я пришел  к смотрителю  лесосплава,  к инженеру Лассену, и он  выполнил
свое обещание, взял меня к себе, хотя сплав уже в полном разгаре. Для начала
я должен  пройти вдоль реки и пометить  на карте все места, где образовались
наиболее крупные заторы. Неплохой  парень,  этот инженер,  только больно  уж
молод,  он дает мне излишне подробные наставления,  считая, что я в его деле
ничего не смыслю. От этого он смахивает на мальчика, не по годам развитого.
     И этот человек помог однажды  капитану  Фалькенбергу  в трудную минуту!
Должно быть,  капитан теперь и сам не рад,  мечтает поскорее  расплатиться и
ради этого готов свести свой лес, подумалось мне. Я от всего сердца  пожелал
капитану удачи,  я начал горько  сожалеть, что не поработал  на разметке еще
несколько дней, тогда бы он  вернее  смог  избавиться  от долга. А вдруг ему
совсем немножко не хватит, ну самую малость.
     Инженер  Лассен, без сомнения,  был человек  состоятельный.  Жил  он  в
отеле,  занимал  там  двухкомнатный  номер,  и  хотя лично мне  не  довелось
заходить дальше его конторы, но  и там была  очень дорогая обстановка, полно
книг,  журналов,  письменный  прибор  из серебра, позолоченный  альтиметр  и
прочее в том же роде; тут же висело его летнее пальто на шелковой подкладке;
для этого городка он был, без сомнения, и богат и знатен, недаром же я видел
в витрине у местного фотографа его портрет во весь рост.
     Кроме  того,  я  видел, что  он прогуливается  после  обеда в  обществе
здешних молодых дам. Как главный руководитель сплавных работ он  предпочитал
прогуливаться до  длинного (в  двести тридцать локтей)  моста,  перекинутого
через  водопад.  Здесь  он останавливался  и глядел  то в одну,  то в другую
сторону. Именно у  быков  этого моста и ниже, где река сужалась,  получались
самые большие заторы. Из-за  этих заторов он  держал в городе целую  бригаду
рабочих.  Когда  он  стоял  на  мосту, наблюдая  за  работой сплавщиков,  он
напоминал  адмирала  корабля, молодого,  энергичного  адмирала,  чьи приказы
беспрекословно  исполняются.  Дамы,  сопровождавшие его,  покорно  стояли на
мосту, хотя  здесь всегда дуло с  реки. Чтобы перекричать шум  водопада, они
при разговоре сближали головы.
     Но именно  в  ту  минуту,  когда инженер,  заняв свой  командный  пост,
вертелся  и крутился  то так,  то  эдак,  он  становился вдруг  маленьким  и
нескладным, его узкая спортивная куртка  плотно обтягивала спину, отчего зад
выглядел непропорционально грузным.
     В  первый  вечер,  уже после того как я обо  всем  с  ним договорился и
наутро должен был уйти вверх по реке, я  встретил  его в  обществе двух дам.
Завидев меня, он остановился сам, остановил своих спутниц и вторично дал мне
те же самые указания.
     - Это хорошо, что я тебя встретил. Но смотри, встань завтра пораньше  и
захвати с собой  багор, будешь проталкивать бревна, где сумеешь.  Если затор
слишком велик, пометь  у себя на карте. Карту ты не  забыл, я надеюсь? И все
иди, иди  до тех  пор,  покуда  не встретишь человека, идущего навстречу,  с
верховьев. Только  помни,  красным надо помечать, а не синим. Смотри  же, не
подведи меня. Я взял этого человека к себе на работу,- пояснил он дамам,-  я
решительно не могу сам за всем уследить.
     На редкость деловой господин, он еще извлек из кармана  записную книжку
и что-то там пометил. Ведь  он был так молод и  вдобавок  хотел порисоваться
перед дамами.
     Вышел я  спозаранку,  и  часам  к  четырем,  когда развиднелось,  успел
отмахать изрядный кусок вверх по реке. С собой я взял обед и сплавной багор,
который ничем не отличается от лодочного.
     Здесь не курчавился  подлесок, как  в  имении  у капитана Фалькенберга,
каменистая, голая  почва на много миль была  покрыта лишь вереском и опавшей
хвоей.  Да,  здесь повырубили все,  без пощады,  лесопильни пожирали слишком
много; остались только самые хилые деревца, молодой поросли почти не было, и
потому вся местность казалась унылой и безрадостной.
     К полудню я успел своими силами разобрать несколько заторов  поменьше и
нанести на  карту один большой, перекусил  и запил свой обед  водой из реки.
После недолгого отдыха я пошел дальше, и шел так до самого вечера. Под вечер
я набрел на большой затор, где уже возился какой-то человек - тот, с кем мне
и  надлежало встретиться. Я не сразу к  нему подошел,  я сперва  пригляделся
издали; этот человек действовал с большой осторожностью, он явно опасался за
свою жизнь  и  не меньше того  опасался промочить  ноги. Его  поведение меня
забавляло.  Там,  где  возникала  хотя  бы  маленькая   угроза   уплыть   на
освобожденном бревне, он  заблаговременно спасался бегством. Потом я подошел
ближе и вгляделся пристальней - это был мой старый приятель Гринхусен.
     Мой старый  товарищ, напарник  по Скрейе,  тот самый, с которым я шесть
лет назад копал колодец.
     Теперь он здесь.
     Мы поздоровались, присели на кучу бревен и потолковали о том, о сем, мы
наперебой спрашивали и отвечали. А  тем временем стало уже  слишком  поздно,
чтобы  продолжать работу, мы  поднялись и прошли немного вверх по реке -  до
того места, где Гринхусен соорудил для себя  бревенчатую хижину. Мы заползли
в  нее, развели огонь, сварили кофе, подзакусили. Потом мы выбрались на волю
и, развалясь среди вереска, раскурили свои трубки.
     Гринхусен постарел,  он совсем сдал за  эти годы, так же как и  я, и не
желал теперь даже  вспоминать о нашем развеселом  молодом  житье, когда мы с
ним отплясывали ночи  напролет.  И его-то называли некогда рыжим волком. Да,
укатали сивку  крутые горки. Он  даже  улыбаться отвык. Будь у меня при себе
выпивка, он, может, и повеселел бы, но выпивки не было.
     В  молодые годы  Гринхусен был своенравный  и упрямый,  теперь  он стал
уступчивый и тупой. Что ему ни скажи, он неизменно  отвечает:  "Вполне может
быть!" или: "Твоя  правда!" Но  отвечал  он так не потому,  что разделял мое
мнение, а потому, что  жизнь его пообломала. Словом, встреча оказалась не из
приятных, всех нас с годами обламывает жизнь!
     Дни, конечное дело, идут себе помаленьку, сегодня как вчера,  да только
сам  он  уже не тот, рассказывал Гринхусен, за последнее время он  заработал
ревматизм, и грудь  чего-то  побаливает - сердце не в  порядке.  Но,  покуда
инженер Лассен  дает ему работу, жить  еще  можно, реку он знает теперь  как
свои пять пальцев, а ночует, когда  тепло, в этой хижине. И с одеждой хлопот
нет  - штаны  да куртка, что зимой,  что летом. Прошлый год к нему привалила
большая удача, продолжал Гринхусен, он  нашел бесхозную овцу. Где нашел,  уж
не в лесу ли? Да нет,  прямо здесь,- и Гринхусен ткнул пальцем куда-то вверх
по реке. После этой находки у него всю зиму к обеду бывала  по  воскресеньям
свежая убоина.  Еще  у него есть родня в Америке, женатые дети, и устроились
они там как дай бог всякому, только ему от этого проку нет. На  первых порах
они высылали кой-какую малость, потом перестали,  почитай уже два года он не
получал от них ни строчки. Вот каково им с женой приходится на старости лет.
     Гринхусен погрузился в раздумье.
     Из  лесу и с реки доносится неумолчный шум, будто овеществленное Ничто,
разбившись  на мириады частиц,  протекает мимо  нас. Здесь нет  ни  птиц, ни
зверья,  но,  приподняв камень, я замечаю под ним какую-то живность. "Как ты
думаешь, чем  живет вся эта мелочь?" - спрашиваю  я. "Какая  такая мелочь? -
интересуется Гринхусен.- Ах, эти-то! Это же просто муравьи". "Нет,- объясняю
я,- это такие жуки.  Если  его  положить на кусок дерна,  а сверху придавить
камнем, он все равно будет жить".
     Гринхусен отвечает:
     - Вполне может быть!
     Но видно, что он пропустил мои слова мимо ушей.
     И тогда я продолжаю  развивать свою мысль уже для себя: но сунь под тот
же камень муравья, и немного спустя там не останется ни одного жука.
     Лес  шумит,  и река  шумит по-прежнему. Это  одна вечность  приходит  в
согласие с  другой вечностью. А бури и громы означают, что вечности вступили
в войну.
     - Да,  так  оно и есть,- нарушает  молчание  Гринхусен,- четырнадцатого
августа как раз  исполнится два года с последнего  письма от Олеа, в нем еще
была  отличная  фотография.  Олеа  живет в Дакоте,  так,  кажется,  шикарная
фотография,  а  загнать я  ее  так и не сумел. Бог  даст все еще  уладится,-
сказал  Гринхусен и  зевнул.- Да, так  чего я хотел  спросить-то, сколько он
тебе положил в день?
     - Не знаю.
     Гринхусен недоверчиво на меня смотрит, думает, что я скрытничаю.
     - Мне-то оно и ни к чему,- говорит он.- Я просто так спросил.
     Чтобы сделать ему приятное, я начинаю гадать:
     - Кроны две-три, пожалуй, дадут.
     - Тебе-то дадут,- с завистью говорит он.- А мне, опытному сплавщику, ни
разу больше двух не давали.
     Тут же у него возникает опасение, как бы я не доложил кому следует, что
он недоволен.  Гринхусен  принимается нахваливать  инженера  Лассена,  и  уж
такой-то он хороший, зря человека не обидит! Ни в  жисть! А мне он все равно
как отец родной, если хочешь знать.
     Это Лассен-то ему отец!  Смешно  было слушать, как старый, беззубый рот
Гринхусена  произносит такие слова. При  желании я наверняка мог  бы кой-что
выведать об инженере, но я не стал расспрашивать.
     - А инженер не приказывал мне прийти в город? - спрашивает Гринхусен.
     - Нет.
     - Он иногда меня  вызывает,  думаешь, за делом? Какое там, просто хочет
поболтать со мной. Золотой человек!
     Вечереет.  Гринхусен  снова  зевает но  весь  рот,  заползает  к себе и
ложится спать.
     С утра разбираем затор.
     - Пошли дальше вверх по реке,- зовет меня  Гринхусен.  Я  иду. Примерно
через час ходьбы перед нами открываются строения и пашни  горного хутора. По
странной ассоциации мыслей я вспоминаю гринхусеновскую овцу.
     -- Ты не здесь ли нашел свою овцу? - спрашиваю.
     Гринхусен глядит на меня.
     - Здесь? Нет. Далеко. Отсюда не видать. На самой границе, где Труватн.
     А разве Труватн не в соседней округе?
     То-то  и  оно, что в  соседней.  Стало быть, далеко,  И вдруг Гринхусен
решает идти один. Он замедляет шаг, говорит мне спасибо за компанию.
     - Хочешь, я провожу тебя до самых ворот? - предлагаю я.
     Оказывается, Гринхусен и  не думает  туда заходить. И вообще он на этом
хуторе сроду не бывал. Мне осталось только одно - вернуться в город.
     Так я и сделал, я вернулся в город тем же путем, что и пришел.

     Такая работа меня не устраивала, я ее и за  работу не считал. Ходи себе
вдоль по бережку, туда и обратно, да  расчищай  по  пути  небольшие  заторы.
После каждого похода я возвращался в  город, где снял  себе  комнату.  Водил
знакомство все  это время я только с одним человеком, с  носильщиком, он  же
рассыльный из того отеля,  где жил  инженер Лассен,  это был дюжий парень  с
детскими  глазами  и огромными  кулачищами,  он  мог  растопырить пальцы  на
одиннадцать  дюймов.. Он рассказывал, что еще  ребенком упал и зашиб голову,
почему и не сумел ничего достичь в жизни, а годен лишь на то, чтобы  таскать
тяжести. С ним я порой и отводил душу, а больше ни с кем в целом городе.
     Ох уж этот маленький городок!
     Когда вода стоит высоко, весь город наполнен ее неумолчным  шумом и как
бы разделен  на две части.  Люди  живут в  деревянных домиках,  одни к  югу,
другие к  северу от  этого шума и кое-как перебиваются изо дня в день. Среди
множества детей, что  бегают через  мост в  лавочку  за покупками, совсем не
встретишь оборванных, вряд  ли кто-нибудь  из них не ест досыта,  и  все они
премиленькие.  А симпатичней всех долговязые, голенастые девчонки, они тощие
и веселые, они  всецело заняты  друг другом  и  своими  девчачьими заботами.
Иногда они  останавливаются посреди моста, смотрят вниз на застрявшие бревна
и  подбадривают   сплавщиков  криком:  "Эге-гей!"  Потом   они   прыскают  и
подталкивают друг друга.
     Но птиц здесь нет.
     Как  ни, удивительно,  птиц  здесь  нет. Погожими  вечерами  на  закате
зеркально сверкает у  запруды  водная гладь,  глубокая  и недвижная. Над ней
вьются комары и бабочки,  в ней отражаются  прибрежные деревья, но  на  этих
деревьях  не видно  птиц.  Может,  в  этом  повинен  шум  водопада,  который
заглушает  все  остальные  звуки;   птицам  неприятно,  что  они  не  слышат
собственных песен. Так и получилось, что из крылатых обитателей здешних мест
остались лишь комары  да мухи.  Одному  только  богу  известно,  почему даже
сороки и вороны не жалуют наш город.
     В каждом небольшом городке каждодневно происходит какое-нибудь событие,
которое  помогает  людям  встречаться, в  большом  городе  этой цели  служит
променад.  На побережье  в городах  Вестланна  - почтовый  пароход.  Жить  в
Вестланне и не явиться  на пристань к прибытию  парохода - это поистине выше
сил человеческих. Но здесь, в этом маленьком городке,  откуда до моря добрых
три  мили, а вокруг только горы да  холмы,  у нас есть  река. Поднялся ли за
ночь  уровень воды или,  напротив,  упал? Проплывут ли  сегодня через  город
бревна из заторов?  Сил нет, до чего интересно.  Правда,  здесь проходит еще
ветка железной дороги, но что с нее возьмешь, ветка тут  и кончается, дальше
ей  попросту  не  пробиться,  и  вагоны  застревают,  как пробка в  горлышке
бутылки. А  сами  вагончики-то  каковы! Внешне они довольно  симпатичные, но
люди  стыдятся в них ездить, до того они старомодные и  дряхлые, в  них даже
сидеть нельзя, не сняв шляпы.
     Да, еще у нас есть базар и церковь,  школы, почта. И еще - лесопильня и
деревообделочная фабрика выше по реке. А всяких лавочек и лавчонок просто на
удивление много.
     Вот какие мы богатые! Я здесь человек чужой - как чужой везде и всюду,-
но даже я мог бы перечиcлить великое множество всякой всячины, которая у нас
есть, не считая  реки.  Был ли  этот город когда-нибудь больше,  чем сейчас?
Нет, никогда, вот уже  два с половиной столетия он  существует как маленький
город.  Зато когда-то  здесь  среди мелюзги  жил большой человек,  он,  этот
местный  царек, разъезжал с лакеем на запятках -  а  теперь мы все равны. Из
чего,  разумеется,   не  следует,  что   мы  равны  смотрителю   лесосплава,
двадцатидвухлетнему   инженеру   Лассену,   который   может  один   занимать
двухкомнатный номер.
     Делать мне нечего, вот почему я предаюсь размышлениям такого рода:
     Здесь есть один  громадный дом, ему лет двести или  около того - строил
его великий Уле  Ульсен Туре. Размеры дома  даже трудно вообразить себе,  он
двухэтажный, а по фасаду вытянулся на целый квартал;  сейчас в нем размещены
казенные  магазины.  Когда  он  строился,  в здешних  лесах встречались  еще
деревья-великаны,  такие,  что  не   обхватить,  стволы  великанов  насквозь
пропитались  рудным  железом,  и топор  их не  брал. А в  самом доме залы  и
темницы как  в  настоящем замке  здесь  властвовал великий Туре -  князь  во
князьях.
     Настали другие  времена, дома стали не просто большие, не просто защита
от дождя и холода, они должны были радовать глаз. На той стороне реки  стоит
древнее здание  с  на  редкость стройной  ампирной  верандой, с  колоннами и
фронтоном.  Архитектура  его отнюдь не безупречна, но все же оно  красиво  и
высится, как белый храм на фоне зеленых холмов. И  еще один  дом привлек мое
внимание.  Это  у  самой  базарной  площади.  Двустворчатая  парадная  дверь
украшена старинными ручками и причудливой формы зеркалами в стиле рококо, но
оправа  у  них  покрыта каннелюрами а-ля Луи  Сез.  Над  дверью  медальон  с
арабскими цифрами 1795 - вот когда здесь начались перемены. В ту пору в этом
маленьком городке  жили  люди,  которые  без помощи  пара и  телеграфа умели
шагать в ногу со временем.
     А  потом начали строить дома для защиты от дождя и холода и ни для чего
другого.  Эти были  и  невелики и некрасивы. Речь шла лишь  о том, чтобы  на
швейцарский манер обеспечить кровом жену и детей, и больше ни о чем. У этого
никчемного  альпийского народца, который за  всю свою историю никогда ничего
не  значил и никогда ничего не совершил, мы научились поплевывать на внешний
вид  своего жилища,  коль  скоро  им не пренебрегают  бродяжки-туристы. Кому
нужна храмовая красота и благолепие белого дома среди  зеленых холмов?  Кому
нужен большой-пребольшой дом, сохранившийся с времен Уле Ульсена Туре, когда
из него можно бы с легкостью наделать двадцать жилых домов?
     Мы  опускались ниже  и ниже, мы падали глубже и глубже.  Зато сапожники
ликуют, и не потому, что все мы  теперь равно  велики, а потому,  что все мы
равно ничтожны. Пусть так.
     По длинному  мосту  хорошо гулять,  у него  дощатый настил, ровный, как
паркетный пол, и даже молодые дамы ходят по нему без затруднений. Мост ничем
не заслонен, это превосходный наблюдательный пункт для нас, зевак.
     Снизу, с затора, доносятся крики, когда сплавщики  пытаются высвободить
очередное  бревно,  застрявшее   среди  подводных   камней.  А  с  верховьев
подплывают  новые бревна,  громоздятся на прежние, и затор  растет,  растет,
растет, порой в одном узком  месте  застревает  до  двухсот дюжин. Ecли дело
пойдет  на  лад, сплавщики в  свой срок разберут затор. Но  уж  если дело не
заладится,  бревна могут  увлечь  бедолагу-сплавщика  в  водоворот, и там он
найдет свою смерть.
     Десять человек с  баграми разбирают затор, все не раз побывали в воде и
вымокли -  кто  больше,  кто  меньше. Десятник  указывает, какое бревно надо
высвободить  в первую очередь, но порой мы  со своего наблюдательного пункта
можем заметить, что среди сплавщиков нет единодушия.  Слышать при таком шуме
мы, разумеется, ничего не слышим, но зато  видим, что рабочие  предпочли  бы
начать  совсем с другого бревна, что самый опытный  сплавщик недоволен. Мне,
знающему  их  язык,  чудится, будто я  слышу,  как он  упрямо  и  раздумчиво
твердит: "Надо еще посмотреть,  не  можем ли мы сперва высвободить вот это!"
Двадцать глаз устремляются на  новое бревно,  двадцать глаз прослеживают его
путь в хаотическом нагромождении других бревен, и, если согласие достигнуто,
десять  багров вонзаются  в него. В  такую минуту  утыканное  баграми бревно
напоминает арфу  с туго  натянутыми  струнами,  из десяти  глоток вырывается
дружное "эй!". Все разом  наваливаются, и бревно  едва заметно сдвигается  с
места. Новый взмах, новый крик, и бревно  продвигается  еще  на пядь. Словно
десять муравьев пыхтят  вокруг одной ветки.  И вот уже водопад  подхватывает
освобожденную добычу.
     Но попадаются бревна, которые и с места-то не сдвинешь, а высвобождать,
как на грех, надо их, и только их. Тогда сплавщики обступают бревно со  всех
сторон  и, едва различат его среди хаоса,  вонзают в него  свои  багры. Одни
тянут, другие толкают. Если бревно сухое, его нарочно смачивают, чтобы лучше
скользило. Теперь багры не  высятся в строгом порядке, подобно струнам арфы,
теперь они скрестились, как нити паутины.
     Порой  с  реки  целый день  доносятся вопли  десяти глоток,  затихающие
только на время обеда,  порой вопли не прекращаются много дней подряд. Затем
новый звук достигает наших ушей, мы слышим удары топора: какое-нибудь подлое
бревно легло так, что его не вытащить никакими силами, а весь затор держится
из-за него. Тогда его надо подрубить. Долго работать топором не приходится -
непомерная тяжесть, навалившаяся на бревно, ломает  его,  как спичку, и весь
гигантский  хаос приходит  в движение. В такие  минуты  сплавщики прекращают
работу и  только следят:  если  подалась как раз  та часть  затора, где  они
стоят,  им   надо  проявить   кошачью  ловкость,  чтобы  перепрыгнуть   куда
побезопаснее. Каждый день, каждый  миг их работы полон страшного напряжения,
свою жизнь и смерть они держат в собственных руках.
     Но этот город умер при жизни.
     Печальное зрелище являет собой  мертвый город, он  тщится доказать, что
он еще жив.  Таков  Брюгге,  великий  город  старины,  таковы  многие города
Голландии, Южной  Германии,  Северной  Франции,  Востока.  Когда  стоишь  на
главной площади такого города,  говоришь самому  себе:  вглядись, раньше это
был живой город, до сих пор еще я встречаю людей на его улицах.
     И вот что удивительно. Наш  город притаился  в укромной низине, со всех
сторон его обступили горы, но есть здесь и местные красавицы среди женщин, и
местные честолюбцы  среди  мужчин  - все, как в других городах.  Вот  только
жизнь  здесь  ведут презабавную  -  узловатые пальцы,  мышиные  глаза,  уши,
заложенные вечным  шумом водопада. Жук шныряет по вереску, там и сям на пути
у него встает желтая соломинка, но для жука это стволы могучих деревьев. Два
местных торговца идут  по мосту,  торговцы явно держат  путь к почтамту. Они
надумали купить на двоих целый марочный блок, чтобы получить скидку.
     Ох уж эти городские торговцы!
     Каждый день они  исправно  развешивают  в  витринах  готовое  платье  и
раскладывают прочий товар, но покупателей я  не видел у них  почти  ни разу.
Сперва я все ждал,  что какой-нибудь крестьянин рано или поздно спустится  с
гор и за каким-нибудь делом наведается в город. Я не ошибся, сегодня я видел
крестьянина, и какое же это было непривычное и занятное зрелище!
     Костюм на нем был из народной сказки: куртка с серебряными пуговицами и
серые штаны с леями  из черной кожи. Он сидел на  крохотной подводе. Подводу
тянула крохотная лошадка, а  за  его спиной,  на  подводе,  стояла крохотная
бурая коровенка,  должно быть, ее привезли к мяснику. Все три живых существа
- человек, лошадь и корова были такие махонькие и такие  древние, словно это
гномы выбрались погулять среди людей; я не удивился бы, если бы они внезапно
исчезли  прямо у меня на  глазах. И вдруг корова протяжно  замычала на своей
игрушечной  подводе. Даже ее мычание  показалось  мне каким-то потусторонним
звуком.
     Часа  два спустя  я  увидел своего  крестьянина уже  без лошади  и  без
коровы. Он бродил по лавкам, делая покупки. Я побывал вместе с ним у шорника
и стекольщика Вогта, который попутно  торговал еще и  кожаным товаром.  Этот
многогранный негоциант  хотел  обслужить меня в первую очередь, но я сказал,
что мне  надо  хорошенько  посмотреть  седла, потом кое-что из стекла, потом
кожи и что мне не к спеху. Тогда Вогт занялся гномом.
     Они, оказывается, старые знакомцы,
     - Ну как, снова в наших краях?
     - Да, уж, стало быть, так.
     И дальше весь перечень тем: погода, ветер, дороги, жена и дети, не хуже
чем всегда,  виды на урожай,  река за неделю понизилась на четверть; цены на
мясо; тяжелые времена. Они начинают вертеть кожу, ощупывать ее и обнюхивать,
перегибать и  обсуждать. Когда  после всего  этого отрезается  нужный кусок,
гному приходит  в голову,  что  кусок  тянет до  чертиков много,  надо взять
круглый вес,  а гирьки помельче  не считать!  Спорят еще битый час, как того
требует  обычай.  Когда в конце  концов  приходит  время платить,  на  сцену
является  не  менее сказочный  кошель  из  кожи,  кончики пальцев  выуживают
скиллинг за скиллингом, бережно и обстоятельно, оба заинтересованных лица по
нескольку раз  пересчитывают  сумму,  после  чего  гном боязливым  движением
закрывает кошель: больше там ничего нет.
     -  У тебя  ведь не одна  мелочь, есть и бумажками  кое-что. Я  вроде бы
видел бумажные деньги.
     - Бумажные? Ни-ни. Это неразменные.
     Новый спор, продолжительная беседа, обе стороны  мало-помалу поддаются,
сходятся на середине - и сделка заключена.
     - С ума сойти, до чего дорогая кожа,- говорит покупатель.
     А продавец отвечает:
     - Да что  ты, я отдал  тебе кожу почти  задаром. Смотри не забудь меня,
когда другой раз приедешь в город.
     Уже  под вечер  я  вижу, как гном  возвращается  домой после  общения с
людьми. Корова осталась у мясника. Теперь на подводе лежат пакеты и свертки,
сам  он  трусит  позади,  и  кожаные  леи  на  каждом  шагу  складываются  в
треугольник.  То  ли по  скудоумию,  то  ли,  напротив,  по  обилию  мыслей,
обуревающих  человека  после  выпивки,  только  полосу  купленной кожи  гном
обмотал, словно браслет, вокруг руки.
     Итак,  в город притекли  некоторые  денежные  суммы,  в  городе побывал
крестьянин,  он продал корову, после чего израсходовал полученные скиллинги.
Это  было  замечено всеми  без  исключения:  три  городских  поверенных  это
заметили, три городские газеты тоже  это  заметили -  в обращении  находится
больше денег, чем вчера. Город живет непроизводительными оборотами.
     Каждую неделю местные газеты объявляют о  продаже  домов, каждую неделю
муниципалитет публикует список домов,  назначенных к торгам. Как же  так?  А
вот так.
     Множество усадеб меняет хозяев. Каменистая долина большой реки не может
прокормить город,  приютившийся на ее  бесплодном  ложе. Случайная корова не
спасает  положения.   Вот  почему   дома,  швейцарские  домики,   ненадежные
пристанища переходят в другие руки. Если жителю любого из городков Вестланна
в  кои-то веки  понадобится  продать  дом,  там  это  считается  незаурядным
событием, местные жители собираются  на  мосту и шушукаются, сблизив головы.
Здесь же, в нaшем маленьком городе, лишенном всякой надежды, никто и ухом не
поведет, когда та  или иная усадьба выпадает из  ослабевших рук. Сегодня мой
черед, завтра настанет твой! А людям и горюшка мало.
     Инженер Лассен зашел ко мне в комнату.
     -  Надень-ка шапку и ступай на станцию, надо принести чемодан,- говорит
он.
     - Нет,- отвечаю я.- Не пойду.
     - Не пойдешь?
     - Не пойду. На это есть носильщик. Я охотно уступлю ему чаевые.
     Этого хватило с  лихвой, ведь инженер  был  очень молод. Он смотрел  на
меня  и молчал. Но,  будучи человеком настырным,  от  своего  не отступился,
только переменил тон.
     - Мне хотелось бы, чтобы это сделал именно ты,-  сказал  он,- не убудет
тебя, если ты принесешь чемодан.
     - Вот это другой разговор. Коли так, схожу.
     Я надел шапку  и готов идти; он вышел первым,  я за  ним.  Минут  через
десять  прибыл поезд.  Весь он состоял из трех  вагонов-коробочек, несколько
пассажиров вышли  из переднего вагона, а  из  последнего вышла дама. Инженер
поспешил к ней и помог ей спуститься.
     Я не очень  внимательно следил за  происходящим. На даме  была  вуаль и
перчатки, она передала инженеру желтое летнее пальто. Она казалась смущенной
и тихим голосом произнесла несколько слов; но, заметив, что инженер держится
уверенно и развязно и даже просит ее поднять вуаль, она тоже расхрабрилась и
вуаль подняла.
     - Ну как, теперь узнаешь? - спросила она у него.
     Тут  и я насторожился, я узнал голос  фру  Фалькенберг,  я  обернулся и
взглянул ей в лицо.
     Ах, как  тяжко  стариться, как тяжко  быть  отставным  человеком.  Едва
поняв,  кто  передо  мной,  я  мог  думать  только   об  одном  -  о   себе,
состарившемся, о том,  как  бы  мне  стоять  попрямее,  как  бы  поклониться
учтивее.  За последнее  время  я обзавелся блузой  и брюками из  коричневого
плиса, обычным на юге костюмом для рабочего, и костюм этот  был  всем хорош,
но, как  на  грех, я  именно сегодня  не  надел его.  До  чего  ж  это  меня
раздосадовало, до чего огорчило.  Покуда эти двое  разговаривали,  я пытался
понять,  зачем  инженеру понадобилось  тащить на станцию именно  меня. Может
быть, он  просто пожалел какой-нибудь там скиллинг на чаевые носильщику? Или
захотел похвастаться,  что  вот, мол,  у  него  есть собственный  слуга? Или
сделать ей приятное,  чтобы ее с  первой минуты окружали знакомые лица? Если
последнее, то он ошибся в своих расчетах: когда фру увидела меня,  она  даже
вздрогнула,  неприятно пораженная  этой встречей  в  таком  месте,  где  она
надеялась укрыться от чужих глаз. Я слышал, как инженер ее спросил: "Видишь,
кто это? Вот он-то  и понесет твой чемодан. Давай сюда квитанцию".  Но я  не
поклонился. Я отвел глаза.
     Потом я в тайниках жалкой душонки своей одерживал верх над инженером, я
думал:  ох,  как она должна сердиться  на  него за подобную бестактность. Он
навязывает ей общество человека, которому она давала работу, когда у нее был
свой дом; но этот человек сумел доказать ей всю возвышенность своей  натуры,
он отвернулся,  он не узнал ее! Хотел бы я  понять, почему дамы так льнут  к
этому субъекту, который носит на отлете свой толстый зад.
     Толпа на  перроне  поредела,  поездная прислуга перегоняет коробочки на
другой путь и начинает составлять  из них новый поезд. Теперь вокруг нас нет
ни  души. А инженер  и фру  все стоят  и  разговаривают. Зачем она приехала?
Откуда мне знать! Быть может, молодой вертопрах стосковался по  ней и  снова
пожелал ее. А может,  она  приехала по своей воле, хочет объяснить  ему свое
положение  и посоветоваться с  ним. Чего доброго, это кончится помолвкой,  а
там  и свадьбой. Господин Гуго Лассен - это, без сомнения,  рыцарь,  а она -
его  возлюбленная перед всем миром. Счастье и розы да  пребудут с ней во все
дни!
     - Нет, это исключено! - с улыбкой восклицает инженер.- Раз ты не хочешь
быть моей тетушкой, будь моей кузиной.
     - Тс-с,- перебивает она.- Отошли этого человека.
     Инженер  подходит  ко  мне с квитанцией в руках и, надувшись от  спеси,
будто перед ним целая бригада сплавщиков, отдает приказание:
     - Доставь чемодан в отель!
     - Слушаюсь,- отвечаю я и приподнимаю шапку.
     Я нес чемодан и размышлял:
     Значит,  он  предложил  ей  назваться  его  тетушкой,  его  престарелой
тетушкой! Он и здесь мог бы проявить больше такта. Будь я на его месте, я бы
так и сделал. Я сказал  бы всему свету: взгляните, это светлый ангел посетил
короля Гуго, взгляните, как  она молода  и прекрасна,  как  тяжел взгляд  ее
серых  глаз, да, у нее глубокий  взгляд,  ее  волосы  светятся,  как морская
гладь, и я люблю ее. Вслушайтесь, как она говорит, у нее прекрасный и нежный
рот,  порой  он  беспомощно улыбается.  Нынче  я король  Гуго, а  она -  моя
возлюбленная!
     Чемодан  был  не тяжелей  любой  другой  ноши, но окован  вызолоченными
железными полосами. Этими полосами я разодрал свою  блузу. Тут я благословил
судьбу, уберегшую мой новый плисовый костюм.

     Прошло несколько дней. Мне наскучили  мои  бесплодные занятия,  надоело
весь день слоняться без толку, вместо того чтобы делать что-нибудь полезное;
я  обратился к десятнику  и попросил  взять меня в сплавную  бригаду. Он мне
отказал.
     Эти господа из  пролетариев любят задирать нос, на сельских рабочих они
смотрят свысока  и  не  желают терпеть их подле себя. Они переходят с  одной
реки на другую,  ведуг привольную жизнь, жалованье получают  на руки сразу и
могут пропивать  немалую долю недельного заработка. Да  и девушки охотнее их
привечают.
     Так же  обстоит  дело  и  с  дорожными  рабочими,  и с  путейцами, и  с
фабричными: для  них даже ремесленник - существо низшей расы, а про батраков
и говорить нечего.
     Конечно, я знал, что буду принят в бригаду, когда захочу,- стоит только
обратиться  к  господину смотрителю.  Но,  во-первых,  мне не  хотелось  без
крайней  необходимости одолжаться  у этого человека, а во-вторых, я понимал,
что в таком случае  добрые сплавщики устроят мне мартышкино житье - покуда я
ценой непомерных  усилий  не  сумею снискать  их  расположения.  А  на  это,
пожалуй, уйдет больше времени, чем дело тогo стоит.
     И наконец, сам инженер дал мне  на днях поручение, которое мне хотелось
выполнить как можно лучше.
     Инженер говорил со мной толково и любезно:
     - Началась продолжительная засуха, река убывает, заторы растут. Я прошу
тебя убедить того  человека, который работает в верховьях,  и того,  который
внизу, все  это время  трудиться с  предельным  напряжением  сил.  Нет нужды
объяснять, что и от тебя я ожидаю того же.
     -  Скоро, пожалуй,  начнутся  дожди,- сказал я,  чтобы  хоть что-нибудь
сказать.
     - Но я должен  быть  готов к тому,  что дождя  вообще больше не будет,-
ответил он с непомерной серьезностью молодости.- Запомни каждое мое слово. Я
не могу разорваться и уследить за всем, особенно теперь, когда у меня гости.
     Тут я мысленно согласился принимать его так же всерьез, как он сам себя
принимает, и пообещал выполнить все в наилучшем виде.
     Значит, для меня еще не приспело время кончать бродячую жизнь, и потому
я взял багор  и  коробок  с провизией и  вышел сперва вверх, потом - вниз по
реке. Чтобы  не даром  есть  свой хлеб,  я  наловчился в  одиночку разбирать
большие заторы, сам себе пел, словно я это не я, а целая бригада сплавщиков,
да и работал  теперь  за пятерых. Я передал Гринхусену  наказ  инженера, чем
поверг его в безмерный ужас.
     Но тут начались дожди.
     Теперь бревна  лихо  проскакивали  быстрины и водопады, они  напоминали
гигантских светлокожих змей, которые задирают к небу то голову, то хвост.
     Для инженера настали красные денечки.
     Но лично  мне  неприютно жилось в этом городе и в этом доме. Стены моей
каморки пропускали любой звук, так что и там я  не находил покоя.  Вдобавок,
меня совсем затюкали молодые сплавщики, живущие по соседству.  Все это время
я прилежно бродил по берегу, хотя делать там теперь было  нечего  или  почти
нечего; я  украдкой  покидал дом,  садился  где-нибудь  под навесом  скалы и
бередил  себе сердце мыслями о том, какой я старый  и  всеми  покинутый;  по
вечерам  я  писал  письма, множество писем  всем своим  знакомым, чтобы хоть
как-то  отвести душу,  но  я  никогда  не  отправлял  их.  Словом, это  были
безрадостные дни.  Потешить себя я мог  только одним: исходить город вдоль и
поперек,  наблюдая мелочи  городской жизни, а потом  хорошенько поразмыслить
над каждой мелочью в отдельности.
     А  как  инженер?  Продолжались  ли  для  него  красные  денечки? У меня
возникли некоторые сомнения.
     Почему он, к примеру, не ходит теперь утром и вечером погулять со своей
кузиной?  Раньше ему случалось остановить на мосту какую-нибудь молодую даму
и справиться,  как  она поживает.  Уже целых  полмесяца он  этого не  делал.
Несколько раз  я встречал  его  с фру  Фалькенберг, она была такая  молодая,
такая нарядная и счастливая,  она держалась слегка вызывающе, смеялась очень
громко. Она еще не  привыкла  к своему новому положению,  думал я, хотя  уже
завтра  или послезавтра все может стать иначе.  Увидев ее немного спустя,  я
даже рассердился, таким легкомысленным  показалось мне ее платье, ее манеры,
не осталось и следа  от прежнего  обаяния и  прежней  милоты.  Куда  исчезла
нежность во взгляде? Одна развязность,  более ничего.  В бешенстве я твердил
себе: отныне ее глаза, как два фонаря у входа в кабаре.
     Но потом  они,  должно быть,  наскучили друг  другу,  и  теперь инженер
частенько прогуливался в одиночестве, а фру  Фалькенберг сидела у  окошка  и
глядела  на улицу.  Не по этой  ли причине снова  объявился  капитан Братец?
Вероятно, он  был призван нести радость и  веселье не только  себе, но и еще
кой-кому. И этот сверх  меры взысканный природой весельчак сделал  все,  что
мог,  целую ночь  городок содрогался от громового хохота, но потом  отпуск у
него кончился, и он отбыл
     на учения. Инженер и фру Фалькенберг снова остались вдвоем.
     Однажды в лавке я узнал, что инженер Лассен слегка не поладил со  своей
кузиной. Об этом рассказал купцу заезжий торговец. Но состоятельный  инженер
пользовался в нашем городке таким безграничным уважением, что купец поначалу
вообще не хотел верить и задавал сплетнику вопрос за вопросом.
     - А вы  не  находите, что  они просто  шутили? А вы сами это слышали? А
когда это было? И торговец не посмел настаивать.
     - Я живу через стену с инженером. Стало быть, я при всем желании не мог
не слышать, о чем они говорили этой ночью. Они именно повздорили, у меня нет
никаких сомнений, вы же видите, я не утверждаю, что они крупно повздорили, о
нет, совсем слегка. Просто  она сказала, что он совсем не такой, как раньше,
что  он  изменился,  а он ответил, что  не может здесь, в городе, вести себя
так,  как ему заблагорассудится. Тогда  она попросила его рассчитать  одного
работника,   который  ей   крайне  несимпатичен,  должно  быть,  кого-то  из
сплавщиков. Он согласился.
     - Господи, нашли о чем говорить,- сказал купец.
     Боюсь  только,  что  торговец  слышал куда  больше, чем  рассказал,  по
крайней мере, у него был такой вид.
     Но разве я сам не заметил, что инженер изменился? Помню, каким  громким
и довольным голосом разговаривал он тогда на станции, а теперь, если он даже
изредка выходил с ней прогуляться, он всю дорогу упорно  не раскрывал рта; я
ведь прекрасно видел, как они стоят и смотрят в разные стороны. Господи боже
мой, ведь любовь это такое летучее вещество!
     Поначалу все шло прекрасно. Она говорила такие слова: как здесь славно,
какая  большая  река  и водопад,  какой чудесный шум, какой маленький город,
улицы, люди и здесь есть ты! А он на это отвечал: Да, здесь есть ты! Ах, как
они  были  обходительны  друг  с  другом.  Но  мало-помалу  они  пресытились
счастьем,  они  перестарались,   они  превратили  любовь  в  товар,  который
продается на метры, вот  какие  они были  неблагоразумные. Ему с каждым днем
становилось яснее, что  дело принимает  скверный  оборот; городок маленький,
кузина его  здесь  чужая, не может  же  он  повсюду сопровождать ее, надо  и
разлучаться время от времени, надо  - изредка, конечно, ну какие  могут быть
разговоры, только изредка - обедать порознь. Торговцы, должно быть, тоже бог
весть что думают про кузена с кузиной. Не надо забывать, какой это маленький
город! А она  - господи, неужели  она  не способна понять!  Но ведь город не
стал за это время меньше? Нет, друже, именно ты, а не город изменился за это
время.
     Хотя дожди  зарядили надолго,  и  сплав  проходил  без  всяких  хлопот,
инженер начал предпринимать непродолжительные прогулки вверx и вниз по реке.
Можно было подумать, что ему просто хочется вырваться из дому, и лицо у него
в эту пору было довольно мрачное.
     Однажды он поcлал меня к Гринхусену, чтоб я вызвал его в город. Неужели
это  его хотят рассчитать? Но  ведь Гринхусен  ни разу не попадался на глаза
фру с тех самых пор, как она приехала. Чем он ей не угодил, непонятно.
     Я велел  Гринхусену явиться в город,  что  он и сделал. Инженер  тут же
собрался и ушел с Гринхусеном куда-то вверх по реке.
     Позднее,   днем  Гринхусен  пришел  ко  мне  и  явно  хотел  поделиться
новостями,  но я ни о чем его  не  спрашивал.  Вечером  сплавщики  поставили
Гринхусену угощение, и он начал свой  рассказ: "Что это за сестру завел себе
господин  смотритель?  Не  собирается  ли она  уезжать?" Никто  не  мог  ему
ответить, да и с  чего  бы ей уезжать?  "С  такими сестрами  один соблазн  и
морока,-  разглагольствовал  Гринхусен.-  Уж хочешь  связаться  с  женщиной,
возьми такую, на которой  решил жениться. Я ему  прямо так  все и  выложил!"
"Прямо так и выложил?" - спросил кто-то.
     "А  то нет!  Да  я с ним  разговариваю  все  равно как с кем из  вашего
брата,- сказал Гринхусен, лучась от самодовольства.- Думаете,  зачем он меня
вызвал? Сроду не  угадаете! Ему захотелось поговорить  со мной.  Поговорить,
только  для этого. Он раньше меня сколько раз вызывал, и теперь тоже взял да
и вызвал". "А о чем он с  тобой говорил?" - спросили у Гринхусена. Гринхусен
напустил на себя  неслыханную важность, "Я  вовсе  не дурак,  я с кем хочешь
могу поговорить.  И  язык  у  меня  подвешен, как дай бог каждому.  У  тебя,
Гринхусен, есть соображение, сказал господин инженер,  вот тебе  за  это две
кроны.  Так  слово  в слово  и  сказал.  А ежели  вы  мне не верите,  можете
взглянуть. Вот они, две кроны-то". "А говорили  вы  о чем?"  - в  один голос
спросили   несколько   человек.  "Наверное,   Гринхусену   нельзя   про  это
рассказывать",- вмешался я.
     Я уже понял, что инженер,  должно быть,  впал в отчаяние, когда посылал
меня  за  Гринхусеном.  Он  так  мало  пожил  на этом свете,  что при  любом
затруднении ему требовался человек, которому можно поплакаться. Вот он ходил
сколько дней  с поникшей  головой и сердце у  него разрывалось от жалости  к
самому себе, и он  захотел, чтобы весь мир  узнал, как  жестоко покарал  его
господь, лишив возможности предаваться обычным удовольствиям. Этот спортсмен
с оттопыренным  задом был всего лишь злой пародией  на молодость,  плаксивым
спартанцем. Интересно бы узнать, как его воспитывали.
     Будь он постарше, я бы  первый подыскал  для него множество оправданий,
теперь я, вероятно, ненавижу его за то, что  он молод. Не  знаю, может, я не
прав. Но мне он кажется пародией.
     После  моих слов Гринхусен поглядел на  меня, и все остальные поглядели
на меня.
     "Пожалуй,  мне и впрямь  нельзя  про это рассказывать",- с важным видом
сказал Гринхусен.
     Но сплавщики  запротестовали:  "Это почему  еще нельзя?  От  нас  никто
ничего не узнает".-  "Точно,- сказал другой.-  Вот как бы он  сам первый  не
побежал докладывать и наушничать".
     Тогда Гринхусен расхрабрился и сказал:
     "Сколько  захочу,  столько расскажу, можешь  не  беспокоиться.  Сколько
захочу, и тебя не спрошусь. Да.  А чего мне, раз я говорю чистую  правду.  И
ежели ты хочешь знать, господин инженер для тебя тоже припас  новость первый
сорт. Дай только срок,  он  тебя разуважит. Так что не волнуйся. А уж коли я
что  рассказываю, это  все  правда до последнего слова. Заруби это  себе  на
носу. Да. И ежели б ты знал, что знаю я, так она, к твоему сведению, надоела
господину  смотрителю  хуже горькой редьки, он из-за  нее не может  в  город
выйти. Вот какая  у него сестрица".- "Да ладно тебе",-  зашумели  сплавщики,
чтоб  его успокоить. "Вы  думаете, почему он  меня вызвал? А кого он за мной
послал, вот сидит, можете полюбоваться. Этого типа на днях тоже вызовут, мне
господин смотритель намекнул. Больше я ни слова не скажу. А насчет того, чго
я собираюсь  рассказывать, так господин смотритель встретил меня  все  равно
что отец родной, надо быть каменным, чтоб этого не  понять. "Мне сегодня так
грустно и тоскливо,- сказал он,- не знаешь  ли ты,  Гринхусен,  чем пособить
моему  горю".  А  я ответил: "Я-то не знаю,  но вы  сами,  господин инженер,
знаете лучше меня".  Вот слово в слово, что я ему ответил.  "Нет, Гринхусен,
ничего я не знаю, а все эти проклятые бабы".- "Да, господин инженер,- говорю
я, - бывают  такие  бабы,  от  которых  человеку  житья  нет".-  "Опять  ты,
Гринхусен, попал в самую точку". Это он говорит. А  я  ему:  "Разве господин
инженер не  может  получить от них, что  надо, а потом поддать кому надо под
зад  коленкой".- "Ох,  Гринхусен,  опять  твоя  правда",-  говорит  он.  Тут
господин  инженер  чуть  приободрился.  В  жизни  не видел, чтоб  человек  с
нескольких слов так  приободрился. Прямо сердце у меня  на него  радовалось.
Голову  даю на отсечение,  что все до последнего слова чистейшая правда.  Я,
стало быть, сидел вот тут, где вы сидите, а господин инженер - там, где этот
тип.
     И Гринхусен пошел разливаться соловьем.
     На другое утро, еще до  света, инженер Лассен  остановил меня на улице.
Было всего половина четвертого.
     Я снарядился  в обычную проходку вверх по реке, нес багор и коробок для
провизии.  Гринхусен без просыпу  пил  где-то в городе, я хотел обойти и его
участок, до самых гор, и потому захватил провизии вдвое против обычного.
     Инженер,  судя по всему,  возвращался из  гостей,  он смеялся и громким
голосом разговаривал со своими спутниками. Все трое были заметно навеселе.
     - Я  вас догоню! - сказал он своим спутникам. Затем он обратился ко мне
и спросил:
     -- Ты куда это собрался?
     Я ответил.
     - Впервые слышу,- сказал он.- Да и  не нужно, Гринхусен один управится.
И сам я за  этим пригляжу.  А вообще-то говоря, как ты смеешь затевать такие
дела, даже не поставив меня в известность?
     По совести говоря, он был прав, и я  охотно попросил  у него извинения.
Знаючи,  как  он  любит  изображать  начальство  и  командовать, я мог  быть
поумнее.
     Но мое извинение только подлило масла в  огонь, он счел себя обиженным,
он распетушился и сказал:
     - Чтоб я больше этого не видел. Мои работники должны делать  то, что  я
им велю. Я взял тебя  на  работу потому, что решил тебе помочь, хотя ты  мне
был не нужен, а сейчас ты мне и подавно не нужен.
     Я стоял и молча смотрел на него.
     - Зайдешь сегодня днем ко  мне в контору и получишь расчет.- Так кончил
он и повернулся, желяя уйти.
     Значит, это  меня решили рассчитать?! Теперь я понял намеки Гринхусена.
Должно  быть, фру Фалькенберг не могла больше терпеть, чтобы я торчал у  нее
перед глазами и напоминал ей о доме, вот  она  и заставила инженера прогнать
меня.  Но  разве я  не проявил  по отношению к  ней столько такта  тогда  на
станции,  разве  я не отвернулся,  чтобы  не  узнать  ее?  Разве я хоть  раз
поздоровался  с ней, когда встречал ее  в городе? Разве моя деликатность  не
заслуживала награды?
     И  вот молодой инженер с чрезмерной запальчивостью отказал мне от места
прямо посреди улицы. Мне кажется,  я хорошо  его понимал:  уже много дней он
все  откладывал  и  откладывал  это  объяснение,  целую  ночь  он  набирался
храбрости  и,  наконец,  спихнул его с  плеч. Может  быть, я несправедлив по
отношению к нему? Может быть. И я пытался направить по иному руслу ход своих
мыслей, я снова вспомнил, что он молод, а я стар и что мной наверняка движет
просто зависть. Вот почему я не ответил  колкостью, как  собирался, а сказал
только:
     - Хорошо, тогда я выложу провизию из коробка.
     Но  инженер  хотел до  конца  использовать благоприятную возможность  и
припомнил мне историю с чемоданом:
     -   А  вообще  хорошенькая  манера  отвечать  "нет",  когда   я  что-то
приказываю,-  сказал  он.-  Я к  этому  не привык.  И  чтобы это  впредь  не
повторялось, будет лучше, если ты уедешь.
     - Ладно,- говорю я.
     Я  вижу белую фигуру в  окне  гостиницы,  верно,  это  фру  Фалькенберг
наблюдает за нами. Поэтому я и ограничиваюсь одним словом.
     Но инженеру  вдруг приходит в  голову, что расстаться со  мной  на этом
месте  ему  все равно  не удастся -  ведь я должен прийти за расчетом,  и мы
неизбежно встретимся еще раз. Поэтому он меняет тон и говорит мне:
     -  Хорошо, зайди  ко  мне за жалованьем. Ты уже  прикинул, сколько тебе
следует?
     - Нет, решайте сами, господин инженер.
     - Верно,  верно.-  Инженер  умиротворен.- Вообще-то говоря,  ты человек
хороший,  и я ничего против  тебя не  имею.  Но бывают обстоятельства...  и,
кроме  того, это не  мое  желание, ты ведь знаешь,  бабы... я хочу сказать -
дамы.
     Ах, как он был молод. И как несдержан.
     -- Ну ладно, с добрым утром! - Он вдруг кивнул мне и ушел.
     День  промелькнул незаметно,  я ушел в лес  и так  долго просидел там в
полном одиночестве, что не успел зайти к инженеру за расчетом. Впрочем, дело
могло и обождать, я не спешил.
     Куда же теперь?
     Я  не испытывал большой  симпатии к этому городку, но теперь он кое-чем
привлекал меня, и я охотно задержался бы здесь на какой-то срок. Между двумя
людьми, за которыми я пристальнo наблюдал вот уже несколько недель, начались
нелады, кто может знать, что будет дальше. Я даже собирался пойти в ученье к
кузнецу,  лишь бы  иметь  повод остаться, но работа  привяжет меня на  целый
день, лишит меня  свободы - это первое, а  второе - ученье отнимет несколько
лет моей жизни, а их у меня осталось впереди не так уж много.
     Я предоставил времени идти своим  чередом. Снова настали солнечные дни.
Я снимал все ту  же комнату,  привел в порядок свою  одежду,  заказал себе у
портного  новый  костюм. Одна из служанок пришла ко  мне  как-то  вечером  и
предложила зачинить все,  что мне понадобится,  но я был  настроен шутливо и
показал ей, как  ловко я сам  управляюсь  с починкой:  вот,  посмотри, какая
аккуратная заплатка,  а  эта  еще лучше.  Через  некоторое время на лестнице
послышались  мужские  шаги  и  кто-то тряхнул  мою дверь:  "А  ну открой!" -
закричали за дверью. "Это Хенрик, сплавщик  один!" - объяснила служанка. "Он
что, твой жених?"  - спросил  я.  "Скажешь тоже! - запротестовала  она.-  Да
лучше в девках  остаться, чем за такого выходить". "Кому говорят, открой!" -
надсаживался человек  за дверью. Но девушка была не робкого десятка.  "Пусть
себе орет!" - сказала она. Мы дали ему всласть накричаться. Вот только дверь
моя несколько раз прогибалась, если он наваливался на нее всем телом.
     Когда мы  вдоволь насмеялись и над моими заплатками, и над ее  женихом,
она выслала меня посмотреть, нет ли кого в коридоре и можно ли ей без опаски
уйти. В коридоре никого не было.
     Час  был  поздний, я  спустился  вниз,  там  выпивал  Гринхусен  и  еще
несколько сплавщиков.  "А, вот и  он пожаловал!"  -  вскричал  один, завидев
меня.  Наверно, это и был Хенрик,  и он  решил  подбить  своих приятелей.  А
Гринхусен от них не отставал и все пытался вывести меня из терпения.
     Бедняга  Гринхусен!  Он  теперь  постоянно  был во  хмелю и уже не  мог
прочухаться.  Он  снова  повстречался  с  инженером  Лассеном,   они  вместе
отправились  вверх по реке,  посидели и поболтали часок-другой, совсем как в
тот раз, а вернувшись, Гринхусен показал нам еще две кроны. Он,  разумеется,
тут же  набрался и громко хвастал  таким  доверием. Нынешним вечером он тоже
был победоносно пьян, как  полярный зимовщик, вернувшийся  в  порт. Нынешним
вечером Гринхусен не дал бы спуску и самому королю.
     - А ну, присаживайся,- сказал он.
     Я сел.
     Но кой-кто  из сплавщиков  не пожелал принять  меня в свою  компанию, и
когда  Гринхусен заметил это,  он  тут же перекинулся и,  желая  раздразнить
меня, начал рассказывать про инженера и его кузину.
     - Рассчитали тебя? - спросил  он и подмигнул  остальным,- мол слушайте,
что сейчас будет.
     - Да,- ответил я.
     - То-то! Я  про это  еще  с каких пор знал,  только  говорить не хотел.
Можно сказать,  я узнал  это  раньше  всех на свете, а  ведь ни словечка  не
проронил. Инженер меня начал расспрашивать. "Дай мне совет, Гринхусен, ежели
только ты согласен остаться в городе вместо человека, которого я рассчитаю".
"Как прикажете, господин  инженер, так я и  сделаю". Это я ему сказал. Прямо
слово в слово. А ведь вы-то от меня ни звука не слышали.
     - Тебя рассчитали? - спросил тогда один из сплавщиков.
     - Да,- ответил я.
     - А про сестру  про  эту  инженер со мной тоже советовался,-  продолжал
Гринхусен.- Он без моих советов шагу не ступит, когда мы с ним последний раз
к верховьям-то ходили, он  прямо за голову хватался, когда  о  ней  говорил.
Да-с. А почему - сдохнете, не догадаетесь.:  Ей подавай и еду, и вина, и все
самое дорогое, денег уходит пропасть каждую неделю, а уезжать она не желает.
"Тьфу!" - это я ему сказал.
     Должно быть, моя неудача расположила ко мне людей,  одним, может, жалко
меня стало, другие  обрадовались, что  я уезжаю.  Какой-то сплавщик  надумал
меня угостить,  велел служанке принести еще стакан - да смотри, чтоб чистый,
поняла? Даже  Хенрик и тот больше не держал зла и чокнулся со мной. Мы долго
еще после сидели и беседовали.
     --  Сходи-ка  ты за жалованьем,- посоветовал Гринхусен.- Инженер навряд
ли  явится  к тебе с поклоном. "Ему кое-что с меня причитается,- так  сказал
инженер,- только пусть он не воображает,  что я к нему явлюсь  с поклоном  и
покорнейше попрошу взять расчет".

     И все-таки инженер явился ко мне с поклоном и покорнейше меня попросил.
Казалось бы,  чего еще желать? Но я не  искал этой победы, мне она была ни к
чему.
     Итак, инженер заглянул ко мне в комнату и сказал:
     - Пожалуйста, зайди сейчас ко мне за своим жалованьем. Кстати, с  почты
принесли для тебя письмо.
     Когда  мы  вошли  к инженеру, я  увидел там  фру Фалькенберг.  Я  очень
удивился, но отвесил ей поклон и застыл у дверей.
     -  Садись, пожалуйста!  -  сказал  инженер  и, подойдя  к  столу,  взял
письмо.- Вот, пожалуйста.  Да  ты садись, садись, здесь  и прочтешь, а я тем
временем подсчитаю, сколько тебе следует.
     И сама фру Фалькенберг указала мне на стул.
     Интересно, почему у них у обоих был такой встревоженный вид? Почему они
вдруг стали такие обходительные и  к  каждому слову прибавляли "пожалуйста"?
Загадка разъяснилась тотчас, письмо было от капитана Фалькенберга.
     - Возьми! - И фру Фалькенберг протянула мне нож для бумаги.
     Обычное  письмо.  Короткое,   вполне  дружеское,  хотя  начало   слегка
насмешливое.
     В общем так: я уехал из Эвребе раньше, чем  он ожидал, и перед отъездом
не  получил зажитое. Если я  вообразил, будто у  него денежные  затруднения,
будто  он не  сможет до  осени со мной расплатиться,  и потому  так внезапно
уехал, это  было ошибкой с моей  стороны, сейчас  он  просит меня  как можно
скорее  вернуться в Эвребе, коль  скоро я не связан другими обязательствами.
Надо выкрасить дом и  надворные строения, потом  начнется осенняя пахота, и,
наконец, он был бы рад заполучить  меня на  рубку  леса.  Сейчас у них очень
хорошо, на полях - высокий колос, в лугах - густые травы. "Не задержи ответ.
С приветом. Капитан Фалькенберг".
     Инженер уже кончил подсчет, он  ерзал на стуле и смотрел  куда-то вбок,
потом,  словно  вспомнив  что-то,  опять  уткнулся носом  в  бумаги. Он явно
нервничал. Фру, стоя, разглядывала кольца у себя на руке,  но, по-моему, она
все время украдкой наблюдала за мной. Здорово оба струхнули!
     Наконец инженер сказал:
     -  Так  что  я  хотел спросить? Ах,  да: письмо,  кажется, от  капитана
Фалькенберга, ну, как он там поживает? Я, собственно, узнал почерк.
     - Хотите  прочесть? - предупредительно спросил я и тотчас протянул  ему
письмо.
     -- Нет, нет, спасибо, зачем же, я просто...
     Но письмо  взял. А фру подошла к нему и,  покуда он читал,  заглядывала
через его плечо.
     - Так, так.-  Инженер кивнул.- Значит, все  в порядке.  Спасибо.- И  он
хотел было вернуть письмо мне.
     Но тут фру  взяла письмо и начала читать его уже самолично. Письмо чуть
дрожало у нее в руках.
     - А это тебе за работу - сказал мне инженер.-  Пожалуйста, возьми  свои
деньги. Не знаю, право, угодил ли я тебе,
     - Да, спасибо.
     Инженер, по-моему испытал большое облегчение, когда узнал, что в письме
речь идет только  обо мне и больше ни о ком; на радостях он решил позолотить
пилюлю:
     - Вот и хорошо.  А  если ты когда-нибудь снова окажешься в наших краях,
ты знаешь, где меня найти. Сплавной сезон все равно закончился, засуха какая
была, сам видел.
     А  фру все читала. Вернее, не читала, потому что  глаза у  нее застыли,
она просто устремила  взгляд на письмо и  о чем-то думала. Интересно, о  чем
она могла думать.
     Инженер нетерпеливо поглядел на нее и сказал с усмешкой:
     -  Дорогая,  уж  не надумала  ли ты выучить  это письмо  наизусть? Ведь
человек ждет.
     - Ах, извини,- сказала фру и протянула мне письмо торопливо и смущенно.
- Я просто забылась.
     -- Да, уж не иначе, - заметил инженер.
     Я поклонился и вышел.
     Летними  вечерами  на мосту полно гуляющих - учителя и торговцы, девицы
на выданье, дети; я дожидаюсь позднего часа, когда мост опустеет, я тоже иду
туда, останавливаюсь, внимая рокоту, и стою час, а то и два. Собственно, мне
больше нечего  делать, кроме  как слушать шум потока, но мозг мой  настолько
освежен  праздностью  и  хорошим  сном,   что  сам  изыскивает  бесчисленное
множество  мелочей,  которыми  можно  заняться.  Вчера,  например,  я вполне
серьезно решил сходить к фру Фалькенберг и сказать ей: "Фру, уезжайте отсюда
первым же  поездом!" Сегодня  я  высмеял себя  за эту  сумасбродную  идею  и
выдвинул другую: "Мой милый! Лучше сам уезжай отсюда  первым же поездом. Кто
ты ей, друг и советчик? Отнюдь, а человек должен вести себя сообразно своему
положению".
     Нынешним  вечером  я снова воздаю  себе  по  заслугам. Я начинаю что-то
напевать, но  сам почти не слышу своего голоса - его заглушает рев водопада.
"Смотри же, всякий раз, когда вздумаешь петь, ступай к водопаду",-  говорю я
себе уничижительным тоном и тут же смеюсь над собой. Вот на какие ребячества
я убиваю время.
     Вдали от моря  водопад  служит для ушей  ту же службу, что и прибой, но
прибой может усиливаться и ослабевать, а шум водопада - это как бы туман для
слуха, его монотонность невероятна, бессмысленна, это  воплощение идиотизма.
Который час?  Нет, что  вы! Что  сейчас,  день  или  ночь? Да, конечно, Если
положить камень на двенадцать  клавиш  органа, а потом уйти  своей  дорогой,
получится то же самое. Вот на какие ребячества я убиваю время.
     - Добрый вечер! - говорит фру Фалькенберг, приблизясь ко мне.
     Я не  очень удивился, будто  ждал ее. Если  она так  вела  себя,  когда
читала письмо мужа, можно было предугадать, что она пойдет еще дальше.
     Ее приход можно объяснить двояко: либо  она расчувствовалась,  когда ей
так  прямо напомнили  о  доме,  либо  решила  пробудить  ревность  инженера;
возможно, что в  эту минуту он стоит  у окна и глядит на  нас, а  ведь  меня
приглашают  в Эвребе.  А  может быть, она  действует  продуманней и тоньше и
хотела  вызвать ревность  инженера уже  вчера,  когда читала и  перечитывала
письмо капитана.
     Как  видно, ни одна из моих глубокомысленных догадок не соответствовала
истине.  Фру  Фалькенберг  хотела  видеть  именно  меня,  она  хотела как бы
извиниться  за то, что послужила причиной моего увольнения. А ведь, казалось
бы,  такой  пустяк  совсем  не должен  ее  занимать.  Неужели она  настолько
легкомысленна, что даже не  способна понять, как  худо  ей  самой? И  какого
черта я ей понадобился?
     Я хотел ответить ей коротко  и намекнуть относительно поезда,  но потом
вдруг расчувствовался, ибо предо мной было дитя, не ведающее, что творит.
     - Ты  теперь поедешь  в Эвребе,- так начала  она,-  вот мне  и хотелось
бы... Гм-гм. Ты, должно быть, огорчен, что приходится уезжать отсюда, верно?
Не  огорчен?  Нет, нет.  Ты  ведь не знаешь, что тебя рассчитали из-за меня,
потому что...
     - Это не играет роли.
     - Нет, нет. Но теперь ты  все знаешь. Я хотела сама все тебе объяснить,
прежде чем ты уедешь в  Эвребе. Ты ведь  сам  понимаешь,  мне было не совсем
приятно, что ты...
     Она замялась.
     - Что я здесь. Да, вам это было очень неприятно.
     - ...что  я  тебя вижу. Чуть-чуть неприятно. Потому что ты знал, кто я.
Вот я и  просила инженера  рассчитать тебя.  Ты не думай,  он  не  хотел, но
все-таки выполнил мою просьбу. А я очень рада, что ты поедешь в Эвребе.
     Я сказал:
     - Но если вы вернетесь домой,  вам будет столь же неприятно видеть меня
там.
     - Домой? - переспросила фру. - Я не вернусь домой.
     Пауза. Она  нахмурила  брови, когда говорила эти слова.  Потом  кивнула
мне, слабо улыбнулась и хотела уйти.
     - Я вижу, ты простил меня! - добавила она.
     - Вам нисколько не будет неприятно, если я  поеду к капитану? - спросил
я.
     Она остановилась и взглянула на меня в упор. Как это понять? Трижды она
помянула в разговоре Эвребе. Хочет ли она, чтобы я, при случае, замолвил там
за нее  словечко? Или, напротив, не желает чувствовать  себя моей должницей,
если я ради нее откажусь от приглашения?
     -- Нет, нет, мне не будет неприятно. Поезжай.
     И она ушла.
     Значит, фру Фалькенберг вовсе не расчувствовалась, и расчета у нее тоже
никакого не было, сколько я мог понять. А может, было и то и другое сразу? К
чему  привела моя  попытка вызвать ее  на откровенность? Мне следовало  быть
умнее и не  предпринимать такой попытки. Здесь ли она останется, переедет ли
куда-нибудь еще - это не мое дело. Пусть так.
     Ты ходишь и вынюхиваешь, сказал я себе, ты  воображаешь, будто она  для
тебя не  более чем книжная выдумка,  но вспомни,  как расцвела  твоя увядшая
душа, когда ее  глаза взглянули на тебя. Мне стыдно  за тебя! Чтоб завтра же
здесь и духу твоего не было.
     Но я не уехал.
     Правда, святая правда,  я  ходил  и вынюхивал повсюду,  лишь бы  узнать
что-нибудь про фру  Фалькенберг, а по ночам - и не  один раз - я осыпал себя
упреками и казнил  презрением. С раннего утра  я думал о ней; проснулась  ли
она?  Хорошо ли  ей  спалось? Не уедет  ли она сегодня домой? Одновременно я
вынашивал всевозможные планы: а  нельзя ли  мне  устроиться на работу  в тот
отель, где  она  живет?  А  не стоит  ли  написать домой,  чтобы мне выслали
приличное платье, заделаться джентльменом и снять номер  в том же отеле? Эта
последняя  идея  могла  все  испортить и  больше, чем когда бы то  ни  было,
отдалить меня  от  фру  Фалькенберг,  но  я  вдохновился  ею  чрезвычайно  -
настолько глуп  я был. Я сдружился с рассыльным  из отеля только потому, что
он  жил  к  ней ближе,  чем я.  Это  был сильный,  рослый  парень,  он ходил
встречать поезда и  каждые  две недели  препровождал в  отель  какого-нибудь
коммивояжера. Он не  мог бы снабжать меня новостями, я  его не выспрашивал и
не  подстрекал  рассказать что-нибудь  по  своей  охоте. К  тому же  он  был
некрепок  умом, но зато  он жил с ней под одной крышей  -  этого  у  него не
отнимешь. И как-то раз моя дружба с рассыльным привела к тому, что я услышал
много интересного о фру Фалькенберг и вдобавок из ее собственных уст.
     Значит, не все дни в этом маленьком городе прошли зря.
     Однажды утром я вместе  с рассыльным ехал  со станции; утренним поездом
прибыл какой-то важный путешественник;  чтобы  доставить в отель его тяжелые
серые чемоданы, понадобилась лошадь и дроги.
     Я помог  рассыльному погрузить чемоданы. Когда же мы подъехали к отелю,
он  поглядел  на меня и  сказал: "Сделай милость,  помоги  мне перенести эти
чемоданы, а вечером я тебе поставлю бутылку пива".
     Ну, мы внесли чемоданы. Их  надо было поднять на второй этаж в багажную
кладовую, приезжий уже дожидался там. Для нас это не составило труда. Мы оба
были парни дюжие - что рассыльный, что я.
     Когда  на  дрогах  оставался  всего  один  чемодан,  приезжий  задержал
рассыльного  и дал ему  какое-то  срочное поручение. Я вышел из  кладовой  и
остановился в коридоре; будучи здесь  человеком чужим, я не хотел в одиночку
разгуливать по отелю.
     Тут отворилась дверь  инженерского номера, и оттуда вышел  сам  инженер
вместе с фру Фалькенберг. Должно быть, они недавно встали, оба были без шляп
и  скорей  всего спешили  к  завтраку.  То ли  они не  заметили меня,  то ли
заметили,  но  приняли  за  рассыльного,  во  всяком  случае,  они  спокойно
продолжали разговор, начатый еще раньше. Он говорил:
     - Вот именно. И так будет всегда.  Одного не пойму - почему ты считаешь
себя покинутой.
     - Ты прекрасно все понимаешь,- отвечает фру.
     -  Представь себе,  не понимаю. И  мне кажется, что тебе  не грех  быть
повеселее.
     - Ничего тебе не кажется. Тебе доставляет удовольствие, что я грустная.
Что я страдаю, что я несчастна, что я отвергнута тобой.
     - Ей-богу, ты не в своем уме! - И он останавливается на ступеньке.
     - Вот здесь ты прав,- отвечает она.
     Ах господи, как она неудачно ему ответила.  Никогда,  ни в одном  споре
она не может одержать верх. Ну что ей  стоит взять себя в руки, ответить ему
резко и язвительно?
     Он стоял, поглаживая рукой перила, потом он сказал:
     - Значит, по-твоему, мне доставляет удовольствие, что ты грустная? Если
хочешь знать, меня это очень удручает. И уже давно удручает.
     - Меня тоже, - говорит она. - Но теперь пора положить этому конец.
     - Так, так. Это ты уже не раз говорила. И на прошлой неделе тоже.
     -- А теперь я уеду.
     Он поднял глаза.
     - Уедешь?
     - Да, и очень скоро.
     Тут ему, должно быть, стало неловко, что он так ухватился за эту мысль,
даже радость не мог скрыть. И он сказал ей:
     - Будь лучше славной и веселой кузиной, тогда и уезжать незачем.
     - Нет, я уеду.- И она обошла его и спустилась вниз по лестнице.
     Он поспешил за ней.
     Но тут  появился  рассыльный, и мы вместе  вышли. Последний чемодан был
поменьше остальных,  я сказал рассыльному, чтобы он  сам его внес, а я, мол,
повредил руку. Я еще пособил ему  взвалить  чемодан  на спину и ушел  домой.
Теперь я мог уехать хоть завтра.
     В этот же день рассчитали и Гринхусена. Инженер его вызвал и отругал за
то,  что  он  ничего не делает и пьет без просыпу, - такие работники ему  не
нужны.
     Я  подумал:   как  быстро  инженер  воспрянул  духом!  Он  ведь  совсем
молоденький, ему нужен был  утешитель, который бы ему во всем поддакивал; но
теперь некая докучная кузина скоро уберется восвояси,  значит, потребность в
утешении отпадает. Или я по старости несправедлив к нему?
     Гринхусен был поистине раздавлен. Он-то  надеялся провести в городе все
лето, сделаться правой рукой инженера, выполнять всякие поручения, и  вот на
тебе. Нет, теперь уже не скажешь, что инженер ему все равно как отец родной.
Гринхусен  тяжко  переживал  свое огорчение.  Рассчитываясь  с  Гринхусеном,
инженер пожелал вычесть  из  его жалованья обе  монеты по две кроны, которые
дал  ему  раньше, под тем предлогом,  что  они-де были выданы  именно в счет
жалованья, как аванс.  Гринхусен сидел внизу,  в трактире,  рассказывал  про
свои  обиды и  не преминул добавить, что и вообще-то  инженер рассчитался  с
ним, как сущий жмот.
     Тут кто-то расхохотался и спросил:
     - Да неужто? И ты так за здорово живешь отдал обе монеты?
     -  Нет,-  отвечал  Гринхусен, обе-то он не посмел  отобрать,  взял одну
только.
     Хохот усилился, и Гринхусена спросили:
     - А которую он у  тебя отобрал  - первую или  вторую? Господи, помереть
можно, до чего смешно!
     Но  Гринхусен не  смеялся, он все  глубже  и  глубже  погружался в свою
скорбь. Как теперь быть? Батраки, поди, давно уже все наняты, а он болтается
тут как неприкаянный. Он спросил,  куда я собираюсь. Я ему ответил. Тогда он
спросил,  не  могу   ли  я   замолвить  за  него  словечко  перед  капитаном
Фалькенбергом насчет  лета.  А он, пока  суд  да  дело, останется в городе и
будет ждать моего письма.
     Но если бросить Гринхусена  в городе, он быстро порастрясет свою мошну.
Вот я и решил, что лучше всего  сразу взять его с собой. Если и в самом деле
придется красить, лучше работника, чем мой дружок Гринхусен, не  сыскать - я
своими  глазами видел,  как  здорово  он  расписал дом  старой Гунхильды  на
острове! И здесь он мне подсобит. А потом, глядишь, и другое дело найдется -
мало ли работы в поле, на все лето хватит.
     Шестнадцатого  июля я  снова был в  Эвребе!  День ото  дня я  все лучше
запоминаю даты, отчасти потому, что во мне пробудился с возрастом старческий
интерес к датам,  отчасти  потому,  что  я  человек рабочий и мне приходится
держать  в голове сроки и числа.  Но покамест старец бережно хранит в памяти
даты, от  него ускользают дела куда более важные. Вот и  сейчас, например, я
совсем забыл рассказать, что письмо-то от капитана Фалькенберга было выслано
на адрес инженера  Лассена. Да, да. Мне это обстоятельство показалось  очень
знаменательным.  Стало быть, капитан навел справки, у кого я работаю. Я даже
подумал про себя: а что,  если капитану известно, кто, кроме меня, проживает
по тому же адресу?
     Капитан еще не вернулся с учений, его ждали  через неделю; тем не менее
Гринхусена  встретили с распростертыми  объятиями.  Нильс, старший работник,
был  от души  рад,  что  я прихватил  приятеля, он сразу  решил  не отдавать
Гринхусена мне в подручные, когда я буду красить дом, а сразу, на свой страх
и риск, велел  ему  заняться картошкой и  турнепсом. В поле пропасть работы,
надо полоть, надо прореживать! И к тому же сенокос в разгаре!
     Нильс был все такой же расторопный  земледелец! В самый первый перерыв,
когда кормили лошадей, он повел меня за собой и показал мне луга и поля. Все
было в отменном порядке, но весна нынче выдалась поздняя и потому тимофеевка
еле-еле  начала колоситься, а  клевер еще только зацветал.  После  недавнего
дождя  трава полегла, и местами так и не встала,  и Нильс отправил  на  луга
работника с косилкой.
     Мы шли домой через волнистые луга и поля; тихо шептались колосья озимой
ржи  и густого  шестирядного ячменя, и Нильс вспомнил  засевшие в  памяти со
школьных времен дивные строки Бьернсона:
     Словно шепот по ржи летним днем пробежал...
     - Э, да мне пора выводить лошадей,- сказал Нильс  и заторопился.  Потом
на прощанье обвел рукой поля и добавил:
     - Ну и урожай будет если уберемся в срок!
     Итак, Гринхусена поставили на полевые работы, а я принялся малярничать.
Сперва я загрунтовал олифой ригу и те постройки, которые собирался выкрасить
в красный цвет, потом - флагшток и беседку в кустах сирени. Господский дом я
оставил напоследок. Дом  был  выстроен  в  старинном  добром  стиле сельских
усадеб  с  тяжелыми,  солидными,  стропилами  и  коринфским  медальоном  над
парадными дверьми. Сейчас он был желтого цвета, и капитан снова купил желтую
краску, но я  решил на свой страх и риск вернуть ту желтую краску поставщику
и затребовать вместо нее какую-нибудь другую. На  мой вкус я бы выкрасил дом
в темно-серый цвет; а рамы, переплеты  и  двери сделал  бы  белыми. Впрочем,
пусть уж решает капитан.
     Хотя люди здесь  держались  приветливо, как только могли, хотя стряпуха
правила  кротко  и неназойливо, а у  Рагнхильд все так же блестели глаза, мы
чувствовали отсутствие хозяев. Только добряк Гринхусен ничего не чувствовал.
Ему  дали  работу,  его  хорошо  кормили,  и он  в  несколько  дней сделался
довольный  и толстый. Одно лишь портило ему настроение  -  он боялся, как бы
капитан не выставил его, когда вернется.
     Но Гринхусена не выставили.

     Капитан вернулся.
     Я грунтовал ригу по второму разу,  но когда услышал  его голос,  слез с
лестницы. Он поздравил меня с возвращением.
     - Ты почему без денег уехал? - спросил он.- С чего это ты вздумал? - И,
как мне показалось, глянул на меня с подозрением.
     Я  коротко  и  спокойно  объяснил,  что  у меня  и  в  мыслях  не  было
благотворить господину капитану. А деньги здесь целей будут.
     Тут взгляд его просветлел, и он сказал:
     - Да, да, конечно.  Хорошо, что  ты приехал.  Флагшток  белым покрасим,
верно?
     Я  не  рискнул сразу перечислить все, что я задумал выкрасить  в  белый
цвет, и ответил так:
     - Белым. Я уже заказал белую краску.
     - Уже? Вот и молодец. Ты с товарищем приехал, как мне доложили?
     - Да. Не знаю только, что вы на это скажете, господин капитан.
     -  Пусть остается. Ведь Нильс уже  приставил его к работе. Ваш брат все
равно распорядится по-своему,- пошутил он.- Ты на сплаве работал?
     - На сплаве.
     - Ну, для тебя это вряд ли подходящее занятие.
     Но тут он, должно быть, решил, что лучше  ему не выспрашивать, как  мне
работалось у инженера, и круто переменил разговор.
     - Когда ты возьмешься за дом?
     - После обеда. Сперва нужно соскрести старую краску.
     - Так, так. И вбей несколько гвоздей, где увидишь, что обшивка отстала.
А в поле ты уже был?
     - Был.
     -  Там все  в порядке. Вы на славу поработали весной. Теперь не помешал
бы хороший дождик, особенно тем полям, что на взгорке.
     - Мы  с Гринхусеном  проходили  через такие места,  где  дождь  гораздо
нужней. Здесь хоть и взгорки, а подпочва-то глинистая.
     - Твоя правда. Кстати, откуда ты это знаешь?
     - Да так,  весной  присмотрелся, - ответил я. -  И копнул  кой-где. Мне
подумалось, что господин капитан рано или поздно захочет устроить водопровод
у себя в усадьбе, вот я и посмотрел, где есть вода.
     - Водопровод? Да, верно, я и сам об этом подумывал, вот только... Я еще
несколько  лет  назад  об   этом  думал...  Но  нельзя   же  все  сразу.   И
обстоятельства  были  всякие...  А   нынче   осенью  мне  деньги  на  другое
понадобятся.
     На  мгновение между  бровями у него легла  складка,  он опустил глаза и
задумался.
     - Ба, да ежели вырубить тысячу дюжин, я не только водопровод сделаю, но
может, и еще что в  придачу,- вдруг сказал он.- Так ты говоришь, водопровод?
Уж тогда и в дом, и во все надворные постройки, целую сеть, верно?
     - Взрывать грунт вам не придется.
     - Ты думаешь? Ну, посмотрим, посмотрим. Да, так про что я говорил: тебе
в городе,  должно быть, понравилось? Городок-то сам небольшой, но жителей  в
нем порядочно. И приезжие бывают.
     "Да,-  подумал я,-  ему известно, кто  приехал  этим  летом к  инженеру
Лассену". Я  ответил  сущую  правду -  что  лично  мне  в городе  совсем  не
понравилось.
     - Совсем нет? Н-да.
     Так, будто слова мои дали ему серьезный повод для размышлений,  капитан
уставился взглядом в одну точку,  что-то насвистывая себе  под нос. Потом он
ушел.
     Капитан явно вернулся в  хорошем настроении, он  даже стал общительней,
чем раньше. Уходя,  он  не забыл  кивнуть мне. Теперь  я  снова узнавал его,
энергичного и собранного, рачительного  хозяина,  трезвого как стеклышко.  У
меня  у  самого  настроение стало лучше.  Нет,  теперь он не казался отпетым
гулякой, правда,  он раскрыл  на  время  двери  своего  дома  для разгула  и
безумия, но первое же серьезное испытание положило этому конец. Ведь и весло
в воде кажется надломленным, а на самом деле оно целехонько.
     Начались  дожди,  малярные работы  пришлось  на время  бросить.  Нильсу
посчастливилось еще до дождей  убрать скошенное сено под  крышу,  теперь все
мужчины и все женщины из усадьбы встали на картошку.
     Капитан тем временем сидел дома, один, порой он открывал со скуки рояль
фру и пробегал пальцами по клавишам, иногда  наведывался  к нам в поля, даже
без зонтика, и промокал насквозь.
     - Эх,  и хороша погодка для почвы! -  говорил  он. Или: - Такой дождь к
урожаю! - А потом он возвращался домой, к себе и к своему одиночеству.
     Нильс говорил: "Нам гораздо лучше, чем ему".
     С картофелем мы покончили, взялись за турнепс. А когда мы и с турнепсом
разделались, дождь начал утихать. Погодка как  на заказ, урожайная. Мы  оба,
Нильс и я, так радовались, будто Эвребе принадлежало нам.
     Теперь все  силы были брошены  на сенокос. Девушки шли  за  машинами  и
расстилали  скошенную траву, а Гринхусен подчищал косой там, куда  машина не
могла добраться. Я же красил в темно-серый цвет господский дом.
     Подошел капитан и спросил:
     - Это что за краска?
     Что  тут было отвечать?!  Я и струхнул немного,  а  главное - очень  уж
боялся, что капитан категорически запретит мне красить дом в серый цвет. Вот
я и сказал:
     - Да просто так - сам не знаю,- мы таким цветом всегда грунтуем...
     Капитан  больше  ничего  не спросил,  а  я получил,  по  крайней  мере,
отсрочку.
     Выкрасив  дом  в  серый  цвет, а двери  и оконные переплеты  в белый, я
перешел  к беседке и сделал  ее точно так же.  Но цвет получился премерзкий,
старая желтая краска проступала из-под серой, и стены вышли  какие-то бурые.
Флагшток я снял и выкрасил  белой краской. Потом я снова поступил под начало
к  Нильсу  и поработал несколько дней на  сушке  сена.  Тем временем  настал
август.
     Когда я принялся по  второму разу красить господский дом, я решил,  что
начну  ранним  утром  и успею сделать  большую  часть  работы - так сказать,
необратимую часть  еще  до  того, как проснется капитан. И вот я встал в три
утра; выпала роса, стены пришлось обтирать мешком. Работал до четырех, потом
напился кофе, после кофе работал без перерыва до восьми. Я знал, что капитан
обычно  встает в восемь, тут  я бросил все как есть и часок-другой подсоблял
Нильсу.  Я  успел  сделать,  сколько  хотел, а убрался от греха  подальше  с
единственной целью дать капитану время немного свыкнуться с серым цветом, на
случай, если он встанет не с той ноги.
     После второго завтрака я снова  влез на лестницу и принялся красить как
ни в чем не бывало. Подошел капитан:
     - Ты что это, опять серым? - так начал он.
     - Здравствуйте, господин капитан. Да. Уж и не знаю...
     - Это что еще за фокусы? А ну, слезай!
     Я слез. Но смущения больше не испытывал; у меня было в запасе несколько
словечек, которые, как мне казалось, могли выручить меня, на крайний случай.
Если, конечно, я не ошибался в своих расчетах.
     Сперва я  пытался  внушить капитану, что при  второй  покраске  цвет  в
общем-то особой роли не играет, но он не дал мне договорить.
     - Как  же не  играет. Желтое на  сером смотрится безобразно, неужели ты
сам не понимаешь?
     - Тогда, может, стоило бы дважды покрыть желтым?
     - В четыре слоя? Дудки.  А сколько ты ухлопал цинковых белил! Да знаешь
ли ты, что они гораздо дороже, чем охра?
     Капитан был  совершенно  прав.  Этих  доводов я и боялся  все время.  И
сказал напрямик:
     - Тогда позвольте мне, господин капитан, выкрасить дом в серый цвет.
     - В серый? - удивился он.
     -  Этого требует сам дом. Его местоположение - на фоне зеленых лесов. Я
не умею вам объяснить, господин капитан, но у дома есть свой стиль...
     - Серый стиль?
     Он  сделал  от  нетерпения несколько шагов  назад, потом снова вплотную
подошел ко мне.
     Тут я  принял  совсем уж невинный вид,  а мудрость  мне,  должно  быть,
ниспослали небеса.
     Я сказал:
     - Ах, батюшки! Наконец-то вспомнил!  Да я же все время представлял себе
дом именно серым. Эту мысль внушила мне ваша супруга.
     Я пристально следил за  ним:  сперва его  словно  что-то  кольнуло,  он
воззрился на меня, потом достал носовой  платок и вытер глаза, будто смахнул
соринку.
     - Она? - переспросил он.- Она так говорила?
     - Да, да, как сейчас помню. Хоть и давненько это было.
     - Более чем странно! - сказал он и повернулся ко  мне  спиной. Потом со
двора донесся его кашель.
     Прошло еще сколько-то  времени, а я стоял и не знал,  за что приняться.
Красить дальше я опасался - как бы не рассердить капитана. Я сходил в сарай,
наколол  дров,  а  когда  вернулся  к  своей  лестнице,  капитан выглянул из
открытого окна на втором этаже и крикнул:
     - Да уж ладно, крась дальше, раз все равно  полдела сделано! В жизни не
видел  ничего  подобного!  - И  сн  захлопнул окно,  хотя  до того  оно было
распахнуто настежь.
     Я и красил дальше.
     Прошла неделя, я работал попеременно то на покраске,  то на сушке сена.
Гринхусен хорошо окучивал картофель и ловко сгребал сено, а навивать на возы
совсем не умел. Зато у Нильса работа так и горела в руках.
     Когда я наносил третий слой краски, когда серые стены  с  белыми рамами
уже придали  дому вид изысканный и благородный, ко  мне как-то днем  подошел
капитан. Некоторое время  он  молча наблюдал за мной,  потом достал  платок,
словно жара его вконец доконала, и сказал:
     - Ну раз ты зашел так далеко, пусть будет серый. Признаюсь тебе честно,
у  нее неплохой  вкус,  если  она  так сказала.  Хотя все это очень странно.
Гм-гм.
     Я не отвечал.
     Капитан вторично обтер лицо носовым платком и сказал:
     - Ну  и жарынь сегодня! Да, так о чем я говорил, получается-то в  общем
недурно,  очень даже недурно. Она была права  - я хочу  сказать,  ты  удачно
подобрал  краски.  Я  как раз глядел  снизу -  ей-богу,  красиво.  Да  и  не
переделывать же, когда так много сделано.
     - Вы  совершенно правы, господин  капитан. Этот цвет очень подходит для
дома.
     - Да, да, можно сказать,  что подходит. А  про лес она тоже говорила? Я
имею в виду свою жену. Про местоположение на фоне зелени?
     - Времени много прошло. Но мне помнится, что она и про лес говорила.
     - Впрочем,  это  не  важно. Скажу  тебе  честно, я не  ожидал,  что так
получится. Здорово. Боюсь только, тебе не хватит белой краски.
     - Хватит. Кхм-кхм. Желтую-то я сменял на белую.
     Капитан засмеялся, покачал головой и ушел.
     Итак, я не обманулся в своих расчетах.
     Пока сушка сена не подошла к концу, она отнимала у меня все время. Зато
Нильс  по вечерам помогал мне, и беседку выкрасил именно он.  Даже Гринхусен
по вечерам брался за кисть. Способностей к этому делу у него не  было,  чего
нет, того нет, он и сам это знал, но я все же мог доверить  ему загрунтовать
стену. Да, Гринхусен теперь снова воспрянул духом.
     И   вот   все   строения  покрылись  новой  краской  и   похорошели  до
неузнаваемости;  мы  вычистили заросли сирени  и  маленький парк,  и усадьба
словно помолодела. Капитан от всей души поблагодарил нас.
     Когда  пришло  время убирать рожь,  начались осенние  дожди;  но  мы не
прекратили уборку,  тем  более что  иногда  все-таки выглядывало  солнце. Мы
успели  просушить  почти  все. У нас  были большие  поля с густыми наливными
колосьями ржи,  поля  овса  и  ячменя,  до сих пор не  вызревшего. Хозяйство
обширное. Клевер уже вышел в  семя,  а вот турнепс уродился  плоховат. Корни
подкачали, по словам Нильса.
     Капитан  часто посылал меня  отвезти и доставить почту. Однажды я отвез
на  станцию его письмо к фру. Он  дал  мне в тот раз довольно много писем, и
это  лежало  в  самой  середине,  на  конверте  стоял  адрес  ее  матушки  в
Кристианссанн.  Когда  я  вечером  приехал  домой,   капитан  встретил  меня
вопросом:
     - Ты все письма отправил?
     - Все,- ответил я.
     Прошло еще сколько-то дней. Капитан приказал мне в дождливые дни, когда
все равно в поле много не  наработаешь,  покрасить кое-что  внутри дома.  Он
показал мне лаковые краски, которые приобрел для этого дела, и сказал:
     - Сперва займись лестницей. Лестница пусть будет белая, я уже заказал к
ней  ковровую дорожку  бордового  цвета.  Потом - окна  и  двери.  Но смотри
поторапливайся, я и так пропустил все сроки.
     Я  от  всей  души  одобрил  мысль  капитана.  Много  лет  он  ходил,  и
посвистывал, и  поплевывал  на  то,  как выглядит  его  дом.  Теперь  у него
открылись  глаза,  он как бы пробудился от  спячки. Он  провел меня по обоим
этажам, показал  все, что  нужно выкрасить заново. Следуя  за ним,  я  видел
множество картин и бюстов, большого мраморного льва, картины Аскеволя и даже
великого Даля. То  были, должно быть, фамильные  сокровища. Комната  фру  на
втором этаже казалась вполне обжитой,  каждая мелочь лежала  на своем месте,
платья висели  где  положено.  Весь дом имел  вид  старинный  и благородный,
потолки  с лепниной, на стенах, правда,  не всюду,  штофные обои, но роспись
где  поблекла,  а  где  и вовсе  отстала.  Лестница  широкая  и  пологая,  с
площадками и с перилами красного дерева.
     Когда я красил лестницу, ко мне однажды подошел капитан:
     -  В поле  сейчас самая уборка, но ведь и здесь дело не терпит -  скоро
приедет моя жена.  Просто не знаю, как  быть. Уж  очень хотелось бы привести
дом в порядок.
     "Значит, в том письме он попросил ее вернуться! - подумал я и продолжал
развивать свою мысль.  Прошло несколько дней, как я отправил  его письма,  с
тех пор я не раз бывал на почте, но ответа  от фру я ему  не привозил, а мне
ее  почерк знаком уже, слава богу, шесть лет. Наверное, капитан думает, что,
если  он сказал ей: "Приезжай",-  она сразу возьмет и приедет. А может, он и
прав, может, она уже собирается в дорогу. Почем мне знать.
     И так спешно надо было кончать окраску, что капитан самолично сходил на
вырубку  за  Ларсом и велел  ему выйти в поле  вместо меня.  Нильс,  к слову
сказать, был не  в восторге от такой замены. Наш добряк  Ларс страсть как не
любил выслушивать чужие распоряжения там, где некогда распоряжался он сам.
     Но  с  окраской,  как выяснилось,  можно было  и  повременить.  Капитан
несколько раз посылал мальчишку  на  почту, я  подкарауливал его на обратном
пути  -  письма  от фру  он  так и не  привез.  Должно быть,  она решила  не
возвращаться,  дело могло повернуться и так. А может, она  чувствовала  себя
опозоренной,  и  гордость не позволяла ей ответить на призыв мужа.  Так тоже
могло повернуться.
     Краска была вовремя нанесена и высохла, и ковер прибыл, и был уложен, и
прижат медными прутьями, и лестница засияла, как ясный день,  и окна и двери
тоже засияли так, что залюбуешься, а фру не вернулась. Нет, нет.
     Мы убрали рожь и вовремя взялись за ячмень, а фру не вернулась. Капитан
ходил  по дороге  взад и вперед и насвистывал, он вдруг  как-то  осунулся. А
сколько  раз, бывало,  он  часами  глядел,  как  мы работаем  в  поле,  и не
произносил  ни слова.  Если  Нильс его  о чем-нибудь  спрашивал,  он  словно
возвращался мыслями из какой-то дальней дали, но отвечал  не мешкая и всегда
толково. Нет, он не был  сломлен, а если мне и  казалось, что он поосунулся,
так это, может, потому, что Нильс его подстриг.
     Потом за почтой отправили меня, и в этой почте было  письмо  от фру. На
конверте стоял  штемпель Кристианссанна. Я поспешил домой,  засунув письмо в
середину  пачки,  и  передал  всю  почту   капитану  прямо   посреди  двора.
"Спасибо",- сказал  он, и вид у него был вполне  спокойный, он уже привык  к
напрасному ожиданию.  "Ты не видел, у соседей уже убрались? А как дорога?" -
спрашивал  он, просматривая письмо за письмом, В ту минуту, когда я  отвечал
на  этот  вопрос,  он  увидел  письмо  от фру и,  смешав  всю  пачку,  начал
расспрашивать меня еще  более  подробно. Он  превосходно  владел  собой и не
желал  выдавать  свое волнение. Перед уходом он  поблагодарил меня и еще раз
кивнул.
     На  другой  день  капитан  собственноручно  вымыл  и  смазал  ландо. Но
понадобилось  оно  ему  только  через  два дня. Вечером,  когда  мы сидели и
ужинали,  капитан вошел в людскую и сказал, что завтра утром  ему нужен один
работник для поездки на станцию.  Он  и  сам  тоже поедет, потому  что  надо
встречать фру,  которая  вернулась  из-за границы. На случай дождя  он хочет
взять ландо. Нильс решил, что легче всего ему будет обойтись без Гринхусена.
     Мы, оставшиеся, как всегда,  вышли в поле. Работы было невпроворот - не
считая ржи и ячменя, до сих пор еще  не  убранного под крышу, нас  дожидался
невыкопанный картофель и турнепс. Но нам помогала и скотница и Рагнхильд,  а
обе они были молодые и ретивые.
     Мне было бы  в  охотку  поработать бок о бок  с  Ларсом  Фалькенбергом,
старым моим  дружком, но Ларс и Нильс  не ладили между собой, и настроение в
поле  царило мрачное и  подавленное. Свою  былую  неприязнь  ко мне Ларс как
будто преодолел, но рявкал и злился на всех из-за Нильса.
     Нильс приказал ему запрячь пару гнедых и начать осеннюю пахоту. Ларс из
упрямства отказался.  Он-де не слыхивал, чтоб люди принимались за пахоту, не
убрав  урожай  под крышу. Твоя  правда, ответил ему  Нильс, но  мы, уж так и
быть, отыщем для тебя хоть одно поле, с которого убрано все подчистую.
     Снова  перебранка.  Ларс  говорит, что  в Эвребе нынче  пошли  дурацкие
порядки.  В былые-то времена  он и с  работой  управлялся, и господам пел, а
нынче  что?  Глядеть тошно.  "Это ты  про осеннюю вспашку, что  ли?" -  "Да,
покорно вас благодарю".- "Тебе не понять, - говорит ему Нильс,- ты небось  и
слыхом не  слыхал, что нынче все пашут между сенокосом и сушкой?"  - "Больно
мудрено  для  меня.- И Ларс закатил глаза.- Благо, ты  у нас все понимаешь".
Вот остолоп!
     Но Ларс, конечно, не  посмел отказаться наотрез,  и дело кончилось тем,
что он согласился пахать до возвращения капитана.
     Тут  я  припомнил, что, уезжая,  оставил у Эммы кой-какое  бельишко, но
решил не ходить за ним на вырубку, покуда Ларс такой ершистый.

     Через  день  приехал капитан  с  супругой.  Мы,  то  есть  Нильс  и  я,
посоветовались,  не  поднять  ли  флаг. Лично я не  стал бы этого делать, но
Нильс  не разделял моих сомнений  и флаг  поднял.  На белом  флагштоке гордо
взвилось яркое полотнище.
     Когда  господа  вышли из  экипажа,  я стоял неподалеку. Фру обошла весь
двор, осмотрела  постройки,  всплескивая руками.  Я  слышал  ее  восхищенные
возгласы,  когда она вступила  в прихожую,- должно  быть, увидала лестницу с
красным ковром.
     Не успев толком развести лошадей по стойлам, Гринхусен примчался ко мне
с видом безмерного удивления и отвел меня в сторонку посекретничать:
     -  Быть этого  не может! Какая же это фру  Фалькенберг?  Неужто капитан
женат на ней?
     - Да,  дорогой  Гринхусен.  Капитан женат  на  своей жене. А почему  ты
спрашиваешь?
     - Но ведь это же кузина, голову дaю на отсечение,  что это она!  Это же
кузина нашего инженера!
     - Ох, Гринхусен, Гринхусен! Хоть бы и кузина, дальше-то что?
     - Голову даю на отсечение, что я встречал ее у инженера, и не раз.
     - Может, она и кузина ему. Какое нам с тобой дело до этого?
     -  Я  сразу  ее  узнал,  едва она  из поезда  вышла.  Она тоже на  меня
поглядела и вся вздрогнула. Она долго так стояла, у нее прямо дух захватило.
А  ты еще будешь мне зубы  заговаривать... Только  я вот чего  не понимаю...
Она, значит, отсюда?..
     - Какой тебе показалась фру? Грустной или веселой? - спросил я.
     - Не знаю. Нет, да, ей-богу, это  она.-  Гринхусен покачал головой.  Он
никак не  мог  понять, что фру  и кузина -  одно  лицо.- А ты,  разве ты  не
встречал ее у инженера? - спросил он.- Разве ты не узнал ее?
     - Какая она была, веселая или грустная?
     -  Веселая?  Пожалуй, что  и  веселая.  А мне почем  знать.  Уж  больно
странные разговоры  они  вели  по дороге,  они  еще  на  станции начали  эти
разговоры. Я иногда ни словечка не понимал. "Теперь все дело в том, сумею ли
я  найти  нужные  слова,-  это она  ему  говорит,- но  я  всем сердцем  хочу
попросить  у  тебя  прощения".- "И  я  тоже",-  это он  ей отвечает.  Ну, ты
когда-нибудь  слышал  про  такое?  А  по  дороге оба сидели и  плакали,  вот
ей-богу. "Я,  знаешь, дом  покрасил  и  вообще кое-что подновил". А она ему:
"Вот  как?"  Потом  разговор  зашел  про какие-то ее  вещи,  что они  все  в
неприкосновенности;  уж и  не  знаю,  про какие  вещи  они  толковали:  "Мне
кажется, все  они  лежат там, где  лежали". Ну,  ты  когда-нибудь слышал про
такое?! "Твои вещи",- это он  ей  сказал. А потом он и говорит  ей, что  ту,
которую звали Элисабет, он давно выкинул из головы и вообще никогда в голове
не  держал, так вроде можно было его понять.  А  фру как расплакалась  после
этих слов, и прямо места себе не находила. Только она ничего не говорила, ни
про какую поездку за границу, помнишь,  капитан-то  рассказывал. Знамо дело,
она приехала от инженера.
     Тут  я  подумал, что  мне,  пожалуй, не  следовало  брать  Гринхусена в
Эвребе.  Сейчас  уже  поздно жалеть,  но все-таки я пожалел об  этом. И  без
обиняков сказал Гринхусену все, что я думаю.
     - Заруби себе на носу,- сказал  я,- что все мы не видели от фру ничего,
кроме  добра, и от капитана тоже. И если ты вздумаешь трепать своим  длинным
языком,  ты  пулей  вылетишь  отсюда.  Советую  тебе подумать,  место  здесь
хорошее, жалованье хорошее, еда тоже. Помни об этом и держи язык за зубами.
     -  Твоя правда, да-да,- как-то уклончиво ответил Гринхусен.- Так ведь я
ничего и не говорю, я сказал только, что она как две капли воды похожа на ту
самую  кузину.  А больше  я  ничего  не сказал. Первый раз  встречаю  такого
человека, как ты! Ежели вглядеться, у этой вроде бы и волосы чуть посветлей,
чем у кузины, я  ж не  говорю, что у  них одинаковые волосы.  И отродясь  не
говорил. А  коли ты хочешь знать, чего я думаю, так я тебе скажу без утайки,
та  кузина,  по-моему,  нашей фру и  в подметки не годится. Провалиться мне,
коли я  хоть минуту думал  другое.  Где это  видано, чтобы  благородная дама
приходилась кузиной такому типу, я и врагу этого не пожелаю. Не из-за денег,
ты ведь сам знаешь, мы с тобой не такие, кто из-за кроны готов удавиться, но
с  его  стороны  это  неблагородно  - сунуть  мне в  руку две кроны, а потом
вычесть их  при окончательном расчете.  Вот. Больше ты от  меня ни  звука не
услышишь. Но таких людей, каким стал  ты  за  последнее время,  я в жизни не
встречал. Слова тебе не скажи, сразу взбеленишься. Ну  что я  такого сказал?
Инженер  оказался жмотом, только подумай - две кроны  в день, и это на своих
харчах, да  еще жилил,  где мог. Я и разговаривать с тобой об этом больше не
желаю, я просто сказал тебе, чего я думаю, коли тебе так любопытно.
     Но вся болтовня Гринхусена  ясней ясного доказывала, что он узнал фру и
ни минуты не сомневается в том, кто она такая.
     Теперь  все  было в полном порядке - господа дома, дни  светлые, урожай
обильный. Чего же еще желать!
     Фру приветливо поздоровалась со мной и сказала:
     - Эвребе теперь нельзя узнать, ты так славно все покрасил. Капитан тоже
очень доволен.
     Она  казалась  спокойнее,  чем  когда  я последний раз  встретил  ее на
лестнице отеля. И дыхание у нее не  стало  прерывистым от волнения,  как при
встрече с Гринхусеном. Значит, мое  присутствие  не  тяготит ее,- подумал я,
обрадовавшись.  Только  почему  она не оставила  свою  новую  привычку часто
моргать... На  месте капитана  я непременно спросил бы ее об этом. Да еще на
висках  у  нее  разбежались  едва заметные  морщинки, но  они  ее ничуть  не
портили, право слово.
     - К моему  величайшему  сожалению, не я выбрала  эту  прелестную  серую
краску для дома, - продолжала фру. - Тут ты что-то напутал.
     - Значит,  я  просто позабыл. Впрочем,  теперь уже все равно, тем более
что сам капитан одобрил серый цвет.
     - Лестница тоже прелестна и комнаты наверху. Они стали вдвое светлей.
     Мне-то ясно - это сама фру хочет быть вдвое светлей и вдвое добрей. Она
бог весть почему вообразила, что  ее долг - ласково поговорить со мной, но я
думаю: а теперь довольно, и пусть все остается как есть!
     Близится осень, исступленно и терпко  благоухает  жасмин среди зарослей
сирени, и  листва на деревьях за холмами давно уже стала красной  и золотой.
Нет во всей усадьбе человека, который не радовался бы, что вернулась фру.  И
флаг тоже вносит свою лепту  - словно сегодня  у нас воскресенье, и  девушки
щеголяют в накрахмаленных фартучках.
     Вечером я иду посидеть на  каменных ступенях, что ведут к сирени. После
жаркого дня на меня волной накатывает аромат жасмина. Потом приходит Нильс и
садится рядом. Это он меня искал.
     - Гостей  в усадьбе больше нет. И галдежу тоже нет, сколько я знаю.  Ты
хоть  раз слышал  по ночам  какой-нибудь  галдеж,  с  тех пор  как  вернулся
капитан?
     - Нет.
     -  И так уже два с половиной месяца. Что ты скажешь, ежели я  спорю эту
штуку? -  И Нильс указывает на свою  эмблему трезвенника.- Капитан больше не
пьет, фру вернулась, и я не хочу колоть им глаза своим видом.
     Он протягивает мне нож, и я спарываю эмблему.
     Мы  еще  немножко  с  ним  толкуем - он  только  о  земле  и думает:  к
завтрашнему вечеру, говорит он, мы, с божьей помощью, уберем под крышу почти
весь урожай.  Потом, стало быть, озимые. Ведь как удивительно  получается  -
Ларс проработал здесь много  лет, и ни  шагу  не мог ступить  без сеялки,  и
считал, что так и надо. А мы - нет, мы руками будем сеять.
     - Это почему же?
     - Потому что здесь такая  почва. Возьми,  к примеру, нашего соседа, три
недели  назад он  отсеялся,  так половина взошла,  а  половина  нет.  Сеялка
слишком глубоко закладывает зерно.
     - Нет, ты только принюхайся, как пахнет жасмин нынче вечером.
     - Да,  с ячменем  и  овсом мы  тоже через несколько  дней  управимся. А
теперь пора спать.
     Нильс  встает, я сижу.  Нильс смотрит на  небо  и  предсказывает ведро,
потом говорит, что надо бы скосить здесь, в саду, траву, которая получше.
     - Ты так и будешь сидеть? - вдруг спрашивает он.
     - Я-то? Да нет, я, пожалуй, тоже лягу.
     Нильс делает несколько шагов, потом возвращается.
     - Хватит сидеть. Ты должен пойти со мной.
     - Так-таки и должен? - И я тотчас встаю. Я понимаю, что Нильс только за
этим и пришел и что у него есть какие-то мысли на мой счет.
     Неужто он  разгадал меня? А что тут, собственно, разгадывать?  Разве  я
сам знаю,  какая сила влечет меня в сирень? Помнится,  я лежал  на  животе и
жевал травинку. В некой  комнате  на втором этаже горел свет, я глядел туда.
Больше ничего не было.
     -  Я  не  из  любопытства, но в чем, собственно,  дело? -  спрашиваю  я
Нильса.
     - Ни в чем,  -  отвечает Нильс. - Девушки сказали, что ты здесь лежишь,
вот я и пошел за тобой. Какое тут может быть дело?
     Тогда, значит,  женщины меня разгадали, - подумал я с досадой. Не иначе
Рагнхильд, эта  чертова девка! А у нее язык длинный, уж будьте уверены,  она
наговорила  куда  больше, только Нильс не  хочет мне все выкладывать. А что,
если сама фру увидела меня из своего окна?
     Я тут же решаю вплоть до конца своих дней быть невозмутимым и холодным,
как лед.
     Рагнхильд  -  вот  кому  теперь  раздолье.  Толстый ковер  на  лестнице
заглушает  ее  шаги,  она  может подняться  наверх,  когда захочет,  а  если
понадобится, в два счета бесшумно спуститься.
     - Не  понимаю  я нашу  фру,  -  говорит Рагнхильд,  -  ей  бы  жить  да
радоваться,  что  вернулась  домой,  а  она все плачет да  тоскует.  Сегодня
капитан ей сказал: "Ловиса, ну будь же благоразумна!" - так сказал  капитан,
"Прости,  я больше не буду", - ответила  фру и расплакалась оттого, что была
неблагоразумна. Но  она  каждый  день  твердит:  я  больше  не  буду, а сама
продолжает  в  том  же духе. Бедная фру, сегодня у нее так болели зубы,  она
плакала навзрыд...
     -  Шла  бы  ты,  Рагнхильд,  копать картошку, - прерывает ее  Нильс,  -
Некогда нам разговоры разговаривать.
     Все снова выходят  в поле. Дел у  нас невпроворот. Нильс опасается, как
бы не пророс сжатый хлеб, и предпочитает  убрать его, не досушив.  Ладно! Но
это  значит, что мы  должны в один присест обмолотить большую часть  зерна и
рассыпать  его  для  просушки по  всем полам; даже на  полу в людской  лежит
толстый  слой  зерна.  Думаете, у нас только и дел, что  просушка? Как бы не
так, полным-полно, и все неотложные.  Наступило ненастье, погода может стать
еще хуже. Значит, время не  ждет. Покончив с молотьбой, мы  изготовили сечку
из сырой соломы и заквашиваем ее в силосных ямах, покуда не  попрела. Теперь
все?  Какое там все, по-прежнему  невпроворот. Гринхусен с  девушками копают
картофель. Нильс  использует  драгоценное время после ведреных  дней,  чтобы
засеять  озимой рожью  еще  несколько  аров, мальчик  идет  вслед  за ним  с
бороной. Ларс Фалькенберг все  пашет. Добряк Ларс стал послушней овечки,  до
чего  усердно  он пашет,  с  тех  пор как  вернулись  хозяева.  Когда  земля
раскисает  от  дождей,  Ларс  распахивает   луговину,  после  ведреных  дней
возвращается в поле.
     Работа  спорится.  После обеда  к  нам присоединяется  сам капитан.  Мы
вывозим последнее зерно.
     Капитан Фалькенберг не новичок в работе, он сильный и крепкий, и руки у
него умные. Капитан свозит просушенный овес. Вот он обернулся с первым возом
и приехал за вторым.
     Фру вышла  из  дому и  спешит  к  нам вдоль сушилок. Глаза у  нее так и
сияют. Должно быть, она рада видеть мужа за работой.
     - Бог в помощь, - говорит она.
     - Спасибо, - отвечает он.
     - Так любят говорить у нас в Нурланне, - продолжает она.
     - Чего, чего?
     - Так любят говорить у нас в Нурланне.
     - А-а-а.
     Капитан не прерывает работы, колосья шуршат, ему не все слышно, что она
говорит, приходится переспрашивать. Это раздражает обоих.
     - Овес созрел? - спрашивает она.
     - Да, созрел, слава богу.
     - Но еще не высох?
     - Ты что говоришь?
     - Ничего не говорю.
     Долгое, недоброе молчание. Капитан пытается время от  времени разрядить
его каким-нибудь веселым словцом, но не получает ответа.
     - Значит, ты вышла понаблюдать за своими работниками,- шутит он. - А на
картофельном поле ты уже побывала?
     - Нет еще, - отвечает она. - Но я могу уйти  туда,  если тебе неприятно
меня видеть.
     Слушать все это так тягостно, что я, должно быть, сдвинул  брови в знак
своего  неодобрения. Тут я вспоминаю, что по некоторым причинам уже дал себе
зарок быть холодным, как лед. Вспомнив это, я еще сильней хмурю брови.
     Фру глядит на меня в упор и спрашивает:
     - Ты почему это хмуришься?
     - Что, что, ты хмуришься? - Капитан заставляет себя улыбнуться.
     Фру немедля хватается за этот предлог:
     - Вот, вот, теперь ты прекрасно слышишь!
     - Ах, Ловиса, Ловиса, - говорит он.
     Но тут глаза фру  наполняются  слезами,  она стоит  еще немножко, потом
бросается  бежать  вдоль  сушилок,  подавшись  всем  телом  вперед и  громко
всхлипывая на бегу.
     Капитан спешит за ней и спрашивает:
     - Можешь ты мне наконец сказать, что с тобой?
     -- Ничего, ничего, ступай, - отвечает она.
     Я слышу, что у нее начинается рвота, она стонет и кричит.
     - Господи, помоги! Господи, помоги!
     - Что-то жене сегодня нездоровится, - говорит  мне  капитан.  - А в чем
дело - мы оба не можем понять.
     -  По округе ходит какая-то мудреная болезнь,  -  говорю  я, чтобы хоть
что-то сказать. - Какая-то осенняя лихорадка. Я это на почте слышал.
     -  Да ну? Ловиса,  слышишь? -  кричит он.-  По  округе  ходит  какая-то
болезнь. Должно быть, ты заразилась.
     Фру не отвечает.
     Мы продолжаем  снимать  овес с сушилок,  а фру  отходит  все  дальше  и
дальше,  по  мере  того как  мы  приближаемся  к  ней. Вот  мы разобрали  ее
последнее укрытие,  и она  стоит перед  нами,  словно  застигнутая врасплох.
После рвоты она ужас как бледна.
     - Проводить тебя домой? - спрашивает капитан.
     - Нет, спасибо. Ни к чему. - И она уходит.
     А капитан остается с нами и до вечера возит овес.
     Итак, все снова разладилось. Тяжело пришлось капитану и его жене.
     Разумеется, это были не  те разногласия, которые легко уладить, проявив
хоть  немного  доброй  воли  с обеих сторон,  как  посоветовал бы им  каждый
разумный человек,  это были  непреодолимые разногласия,  разногласия в самой
основе. В результате фру открыто презрела свои  супружеские обязанности и по
вечерам  запиралась у  себя в  комнате. Рагнхильд  слышала, как оскорбленный
капитан объясняется с женой через дверь.
     Но нынче вечером капитан потребовал, чтобы фру перед сном допустила его
к себе в комнату, где и состоялся крупный разговор. Оба были исполнены самых
лучших намерений, оба жаждали примирения,  но задача оказалась неразрешимой,
примирение  запоздало. Мы сидим на кухне  и слушаем  рассказ Рагнхильд, мы -
это Нильс и я, - и должен сказать, что еще ни разу  я не видел Нильса  таким
растерянным.
     - Если они и сейчас не поладят, все пропало,- говорит Нильс.- Летом мне
думалось, что  наша фру заслужила хорошую  взбучку; теперь-то я понимаю, что
ее бес попутал. А она не говорила, что уйдет от капитана?
     - Как  же,  как же, -  ответила Рагнхильд  и  продолжала примерно  так.
Сначала капитан спросил у фру, не подцепила ли она эту заразную хворь. А фру
ему ответила,  что  ее отвращение к  нему вряд ли  можно  назвать хворью. "Я
внушаю тебе отвращение?" - "Да. Хоть караул кричи. Твой порок в том, что  ты
чудовищно много ешь..." - "Так уж и чудовищно? - спрашивает  капитан.- Разве
это порок? Это скорее свойство, ведь голод не признает границ".- "Но когда я
долго смотрю на тебя, меня начинает тошнить. Вот почему меня тошнит".- "Зато
теперь я не пью,- говорит он,- значит, все стало лучше, чем прежде". - "Нет,
нет, гораздо хуже". Тогда капитан говорит: "По правде сказать, я надеялся на
большую снисходительность в память о том... ну хотя  бы в  память о том, что
было летом".
     "Да, ты прав", - говорит фру и начинает плакать.
     "Это грызет, и точит, и гложет меня ночью и днем, ночью и днем, но ведь
я  не  упрекнул  тебя ни  единым  словом".- "Не  упрекнул",- повторяет она и
плачет еще горше. "А кто, как не я,  попросил тебя  вернуться?" - спрашивает
он. Но тут фру, должно быть,  решила, что  он приписывает себе слишком много
заслуг.  Она сразу перестает плакать, вскидывает  голову и говорит:  "Да, но
если ты звал меня только за  этим, мне лучше было  бы не  приезжать".  - "За
чем, за этим? - переспрашивает он.- Ты поступала  и поступаешь так, как тебе
заблагорассудится, ты  ни о  чем  не  желаешь думать, ты не подходишь даже к
роялю,  ты  бродишь, словно тень, и к  тебе  нельзя подступиться,  и на тебя
никак не  угодишь. А по вечерам ты  запираешь передо мной свою дверь. Ну что
ж,  запирай, запирай..." -  "Нет,  если  хочешь  знать,  это  к тебе  нельзя
подступиться, - говорит она. - Я ложусь и встаю с одной мыслью: только бы не
напомнить тебе о том, что было летом. Ты уверяешь, будто ни единым словом не
упрекнул меня. Как бы не так! При каждом удобном случае ты тычешь мне этим в
нос. Помнишь, я на днях  оговорилась  и назвала тебя Гуго. Что ты сделал? Ты
мог бы помочь мне, мог пропустить это  мимо ушей, но ты нахмурился и сказал:
меня зовут  не Гуго! Ведь я и сама знаю, что  тебя зовут  не Гуго, ведь я  и
сама горько  упрекала себя  за обмолвку". - "В  том-то и вопрос, - подхватил
капитан, - достаточно  ли ты себя упрекаешь". - "Да, -  говорит фру, - более
чем  достаточно, а что?" - "Не нахожу. По-моему, ты вполне собой довольна".-
"А ты? Ты думаешь, тебе не в чем упрекнуть себя?" - "У тебя  на рояле по сей
день стоит несколько фотографий Гуго, и ты даже не думаешь их убрать, хотя я
тысячу  раз давал тебе понять,  как мне  этого хочется,  и  не просто  давал
понять, я тебя  умолял об этом!" -  "Господи, дались тебе эти фотографии!" -
сказала  она. "Пойми  меня  правильно,-  ответил он,-  даже если  ты  сейчас
уберешь все фотографии, мне это не доставит никакой радости: я слишком долго
тебя упрашивал. Но если бы ты сама,  по  своей воле, в первый же день  после
возвращения   сожгла  фотографии,  твое  поведение  не  отдавало   бы  таким
бесстыдством. А вместо  того  у тебя  по всей комнате  валяются книги с  его
надписями. Я видел и носовой платок с его инициалами".- "Ты просто ревнуешь,
вот и  все.  Иначе не  объяснить,- говорит фру.- Не могу  же я стереть его с
лица земли. Папа  и  мама  тоже так  считают. Ведь я жила с ним  и была  его
женой".- "Его женой?" - "Да, я называю это именно так. Не все смотрят на мои
отношения с Гуго твоими  глазами". Послe этого капитан надолго смолк, только
головой покачивал. "Кстати, ты сам во всем виноват,- опять заговорила фру. -
Ты уехал  с  Элисабет,  хотя  я  умоляла тебя  не  ездить.  Тогда-то  все  и
произошло.   Мы   слишком  много  пили   в  тот  вечер,  и   у  меня  голова
закружилась..." Капитан еще немного помолчал, потом ответил: "Да, напрасно я
уехал  с Элисабет".  - "А я о чем говорю? - И  фру снова расплакалась.  Ты и
слышать ничего не  желал, Теперь ты  всю  жизнь  будешь попрекать меня  этим
Гуго, а что сам натворил,  о том и не вспомнишь".- "Есть все-таки разница, -
возразил капитан. - Я-то никогда  не жил с женщиной, о которой ты  говоришь,
не был ее мужем, выражаясь твоим языком".
     Фру только вздохнула.  "Понимаешь ли: никогда!"  -  повторил  капитан и
ударил кулаком по столу.  Фру  разрыдалась, а сама все  смотрит на него. "Но
тогда  я не понимаю, почему ты ходил  за  ней по  пятам, и прятался  с ней в
беседке и во  всех  укромных местах",- сказала фру. "Ну, в беседке, положим,
была ты, а не  я",  - ответил капитан. "Да, все я и всегда  я, а ты ничего и
никогда",- сказала фру.- "А для чего я ходил за Элисабет? Да для того, чтобы
вернуть тебя,- сказал он.- Ты от меня отдалялась, я хотел тебя вернуть". Фру
задумалась, потом  вдруг  вскочила, да  как бросится  к  нему  на шею:  "Ах,
выходит,  ты меня  любил хоть  немножко?  А я-то думала,  что ты  меня давно
разлюбил.  Ты  ведь  тоже отдалялся  от меня,  много лет подряд, разве ты не
помнишь?  Как глупо  все  получилось.  Я  не знала... я  не  думала... А ты,
выходит, любил меня...  Дорогой  мой,  но тогда  все  хорошо!.."  - "Сядь! -
сказал капитан. - С тех пор произошли некоторые перемены". - "Что произошло?
Какие перемены?" -  "Вот  видишь, ты уже все забыла. А я-то хотел спросить у
тебя, сожалеешь ли  ты об этих  переменах?"  Тут фру  снова вся окаменела  и
говорит:  "Ах, ты  про  Гуго?  Но  ведь сделанного  не  воротишь".-  "Это не
ответ".-  "Сожалею  ли  я?  А ты?  Ты себе  кажешься невинной  овечкой?" Тут
капитан встал и начал расхаживать по комнате. "Вся беда в том, что у нас нет
детей,- сказала фру.- У меня нет дочери, которую я могу воспитать так, чтобы
она стала лучше, чем  я". - "Я думал об этом, - говорит  капитан,- возможно,
ты  права.-  Тут  он  подходит к  ней  вплотную  и  еще  добавляет: - Лавина
обрушилась на нас, жестокая лавина. Но разве нам, благо мы остались в живых,
не следует разгрести камни,  и бревна,  и  щебень,  и все,  под чем  мы были
погребены много лет, чтобы наконец вздохнуть полной грудью. У тебя еще может
быть дочь!" Фру встала, хотела что-то сказать, но не решилась. "Да, - только
и  проговорила  она. И повторила  еще  раз: -  Да".-  "Сейчас  ты  устала  и
взволнована, но подумай о том, что я сказал. Доброй ночи, Ловиса". - "Доброй
ночи!" - ответила она.

     Капитан  намекнул Нильсу, что  он  не прочь  либо уступить  кому-нибудь
право на рубку леса, либо запродать весь лес на корню.  Нильс истолковал это
таким  образом,  что  капитан  не  желает  приглашать  на  работу  в  имение
посторонних. Должно быть, у капитана с фру опять начались нелады.
     Мы  продолжали  копать  картофель,  большую часть  уже выкопали, теперь
можно было немножко перевести дух. Но дел по-прежнему оставалось очень много
- запаздывали с осенней пахотой, и теперь уже мы вдвоем - Ларс Фалькенберг и
я - распахивали поле и луговину.
     Нильс просто  удивительный человек, ему стало так неуютно в Эвребе, что
он хотел было взять  расчет. Удержал  его  стыд - как бы не подумали, что он
бросает работу, с которой не может справиться. У Нильса были довольно четкие
представления  о чести, унаследованные от  множества поколений. Не  пристало
крестьянскому  сыну  вести  себя  как  последнему батраку.  К  тому же Нильс
недостаточно долго здесь проработал; когда он  нанимался в Эвребе, хозяйство
было совсем запущено, понадобилось бы немало лет, чтобы вновь  его  поднять.
Только нынче, когда в  распоряжении Нильса оказалось больше рабочих рук,  он
сумел наконец сдвинуть дело с места.  Только нынче  он впервые смог  увидеть
добрые плоды своих усилий, - какие  уродились хлеба,  какая густая  пшеница!
Сам капитан  впервые за  много лет порадовался на  щедрый урожай. Будет  что
продать нынешней осенью.
     Вот поразмыслишь, так и выходит, что Нильс  просто сглупил бы,  покинув
сейчас Эвребе. Ему только позарез нужно было побывать дома, - Нильс родом из
северной части прихода,- и для этого он взял два свободных дня, когда мы уже
выкопали  весь картофель. Должно быть,  у него какое-нибудь неотложное дело,
может, он хочет встретиться со своей невестой,- думали мы все. Через два дня
Нильс вернулся такой  же бодрый и расторопный, как всегда, и  с жаром взялся
за работу.
     Однажды  мы  сидели  на  кухне за  обедом и увидели, как фру в  ужасном
волнении выскочила из  дома и  побежала куда-то,  не разбирая дороги. Следом
показался капитан.  Он кричал: "Ловиса,  Ловиса, постой, куда же ты?"  А фру
отвечала только: "Оставь меня!"
     Мы  переглянулись.  Рагнхильд встала  из-за стола,  собираясь бежать за
фру.
     - Ты права,  - сказал Нильс с обычным  своим  спокойствием. - Но сперва
зайди в дом и посмотри, убрала ли она фотографии.
     - Стоят как стояли, - ответила  Рагнхильд и вышла. Мы слышали,  как  во
дворе капитан сказал ей:
     - Пригляди за барыней, Рагнхильд. Никто из нас не хотел  бросить фру на
произвол судьбы. Все о ней заботились.
     Мы вернулись в поле. Нильс сказал мне:
     - Ей  надо  бы убрать фотографии. С ее стороны даже некрасиво, что  она
оставила их на видном месте. Это большая промашка.
     А, что  ты  в  этом  смыслишь,  подумaлось  мне.  Вот я - так  уж точно
разбираюсь в людях,  я много понасмотрелся  за годы  странствий.  И  я решил
устроить Нильсу небольшое испытание, проверить, не зря ли он важничает.
     -  Странно,  что капитан  сам  давным-давно  не  убрал и  не  сжег  эти
фотографии, - говорю я.
     - Ничуть, - отвечает Нильс. - На его месте я бы тоже этого не сделал.
     - Почему?
     - Да потому, что не мне, а ей надлежит это сделать.
     Мы помолчали немного, потом Нильс добавил еще несколько слов. Эти слова
разом доказали мне, каким глубоким и безошибочным чутьем обладает Нильс.
     - Бедная фру! - сказал он.- Должно быть, она так и не может  оправиться
после своего  проступка, должно быть,  в  ней  что-то  надломилось.  Другого
объяснения  я  не  вижу. Есть  люди, которые, оступившись, могут подняться и
спокойно шагать дальше по жизни, разве что  синяков насажают, а есть другие,
которые так и не могут встать.
     -  Если судить  по ее виду,  она отнеслась ко всему, довольно  легко, -
продолжаю я испытывать Нильса.
     -  Откуда нам  знать?  А по-моему, она все  время  была сама  не  своя.
Конечно, она продолжает жить, но мне кажется, в ней нет внутренней гармонии.
Я не силен по этой части, но я имею в  виду  именно гармонию. Понимаешь, она
может есть, и спать, и  улыбаться, и все же... Я  вот  только  что  проводил
такую же в последний путь, - ответил мне Нильс.
     Куда девался мой ум и моя выдержка? Глупый  и пристыженный,  я только и
мог спросить:
     - Ах, вот как? И она умерла?
     - Да. Она хотела умереть. - И неожиданно  приказал: - Ну что ж, идите с
Ларсом пахать. Вам уже немного осталось.
     И он ушел своей дорогой, а я своей.
     Я думаю: возможно, он говорил о своей сестре, возможно, он отпрашивался
на ее похороны. Боже милостивый, поистине есть люди, которые не могут с этим
справиться, это потрясает  самую их основу, это - как революция. Все зависит
от  того,  насколько  они  загрубели. Насажают синяков,  - сказал  Нильс.  И
внезапная  мысль  заставляет  меня остановиться:  а  вдруг это  была  не его
сестра, а его возлюбленная?
     По  странной ассоциации я вспоминаю про  свое белье. Я решаю послать за
ним батрачонка.
     Настал вечер.
     Ко мне пришла Рагнхильд и попросила меня не ложиться, уж очень у господ
неспокойно.  Рагнхильд  была ужасно  взволнована,  надвигающаяся  темнота ее
пугала,  и она не могла найти места более надежного, чем у  меня на коленях.
Она  и  всегда  была такова -  стоило  ей  разволноваться, и она становилась
робкой и нежной, робкой и нежной.
     - А ничего, что ты здесь? Ты оставила кого-нибудь вместо себя на кухне?
     - Да, стряпуха услышит, если позвонят.
     - Ты знаешь,- вдруг заявляет она,- я на стороне капитана. И всегда была
на его стороне.
     - Только потому, что он мужчина.
     - Вздор.
     -- А тебе следует быть на стороне фру.
     -  Ты  говоришь  это  только  потому,   что  она  женщина,-  ехидничает
Рагнхильд.- Но ты не знаешь всего того,  что знаю я. Фру  ужасно себя ведет.
Мы, видишь  ли,  о  ней  не заботимся, нам плевать, хоть она умри  у нас  на
глазах. Ну, ты слышал когда-нибудь такое? А я-то, дура, бегаю за ней.  Это ж
надо так скверно себя вести!
     - Не хочу ничего знать,- говорю 

я.


-

 Думаешь,  я подслушивала? Да  ты просто спятил. Они разговаривали при
мне.
     - Раз так, подождем,  пока ты немножко успокоишься, а потом спустимся к
Нильсу.
     Такой робкой и нежной была  Рагнхильд в этот вечер, что в благодарность
за добрые слова  обвила мою шею  руками. Нет,  все-таки  она  необыкновенная
девушка.
     И мы пошли к Нильсу.
     Я сказал:
     - Рагнхильд считает, что кому-то из нас не следует ложиться.
     - Да, худо там, очень худо,- начала Рагнхильд.- Хуже  и  не придумаешь.
Капитан совсем забыл про сон.  Она  любит капитана, он ее  тоже, а все  идет
вкривь  и  вкось! Сегодня,  когда она выскочила из  дому, капитан  во  дворе
сказал мне: "Пригляди за барыней, Рагнхильд". Я и пошла за ней. Она стояла у
обочины, притаясь  за деревом, и плакала  и улыбнулась  мне сквозь слезы.  Я
хотела увести ее в дом, а она тут  сказала,  что мы о ней  не заботимся, что
никому нет до нее дела. "Капитан послал меня  за вами, фру",- говорю я. "Это
правда?  Сейчас?  -  не поверила она.- Сейчас послал?" -  "Да",- отвечаю  я.
"Подожди меня  немножко,- велела фру. И стоит и  стоит.- Возьми  эти мерзкие
книги, что лежат у меня в комнате, и сожги их, хотя нет, я сама это  сделаю,
но  после  ужина  ты мне  будешь  нужна.  Как  только я  позвоню, немедленно
поднимайся ко мне".- "Слушаюсь",- говорю я. Тут мне удалось ее увести.
     - Вы  только подумайте, оказывается, наша фру беременна,- вдруг говорит
Рагнхильд.
     Мы  глядим друг на  друга. Черты Нильса вдруг становятся расплывчатыми,
он словно увядает,  и  глаза у  него делаются сонные. Почему он принял слова
Рагнхильд так близко к сердцу? Чтобы хоть что-то сказать, я говорю:
     - А фру сама сказала, что позвонит?
     - Да,  и  она позвонила.  Ей  хотелось поговорить  с капитаном,  но она
боялась  одна и  надумала, чтобы я была при этом.  "Поди зажги свет и собери
все пуговицы,  которые  я разроняла". А потом она позвала капитана. Я зажгла
свет и  начала собирать пуговицы, а пуговиц было множество, и  самых разных.
Пришел  капитан. Фру сразу ему говорит: "Я хотела тебе сказать,  что с твоей
стороны было очень мило послать за  мной Рагнхильд. Бог  благословит тебя за
это".- "Да,- говорит он, а сам улыбается,- уж очень ты была взволнована, мой
друг".-  "Правда, я была взволнована, но это пройдет. Беда в том, что у меня
нет дочери, которую я могу вырастить по-настоящему хорошим человеком. Моя-то
песенка уже спета".  Капитан  опустился  на стул. "Ну да",- сказал он.-  "Ты
говоришь:  ну  да? В  книгах  так  и  сказано, вот они, эти проклятые книги,
возьми их, Рагнхильд, и сожги. Хотя нет, я сама изорву их  на мелкие кусочки
и сама сожгу". И принялась рвать книги и швырять страницы в огонь. "Ловиса,-
сказал  капитан,-  не надо так  волноваться".- "Монастырь - вот что там было
написано.  Но в  монастырь  меня не  пустят.  Значит, моя  песенка спета. Ты
думаешь, что я  смеюсь, когда смеюсь, а мне вовсе не  до смеха..."  - "А как
твои зубы, прошли?" - спросил капитан. "Ты  ведь и сам  знаешь, что зубы тут
ни при чем".- "Нет, не знаю".- "В самом деле не знаешь?" - "Не знаю".- "Боже
правый, да неужели ты до  сих пор не  понял, что со мной? - Капитан взглянул
на  нее и не  ответил.- Да  ведь  я... ты сказал, что у  меня еще может быть
дочь, разве ты забыл?.." Тут я тоже взглянула на капитана.
     Рагнхильд улыбнулась, покачала головой и продолжала:
     -  Бог мне  простит, что я не могу  удержаться от смеха,  но у капитана
сделалось такое лицо, попросту дурацкое. "А ты ни о чем и не догадывался?" -
спросила фру. Капитан поглядел на меня и говорит: "Чего ты столько возишься,
прямо как неживая?" - "Я велела ей  собрать с пола пуговицы",- отвечает фру.
"А  я уже все  собрала",-  говорю  я.- "Уже? -  спрашивает  фру  и  встает.-
Посмотрим,  посмотрим". Тут  она  берет шкатулку и снова ее роняет. Пуговицы
как покатятся - под кровать, под стол, под печь.  "Нет, вы только подумайте!
- восклицает фру и продолжает  о своем: - Значит, ты  и не  догадывался, что
я... что у меня?.." - "Нельзя ли оставить пуговицы на полу хотя бы до утра?"
- спросил капитан. "Пожалуй,  можно,- соглашается фру.- Боюсь только, как бы
мне не  наступить на какую-нибудь. Я  стала неповоротлива... сама их собрать
не смогу...  но  все равно, пусть лежат.- И она начала гладить его руку.- Ах
ты,  мой  дорогой". Он  отдернул  руку.  "Да,  я понимаю, ты сердит на меня.
Только зачем  ты тогда  просил меня  приехать?"  - "Ловиса, дорогая,  мы  не
одни".-  "Ты  все-таки  должен  знать, зачем ты просил  меня приехать".-  "Я
надеялся, что все еще может быть хорошо, наверное, затем".- "И по-твоему, не
вышло?" - "Нет".- "Все-таки о чем ты думал, когда звал меня? Обо мне? О том,
что тебе хочется снова меня увидеть? Никак не могу понять, о чем ты все-таки
думал".- "Рагнхильд уже все собрала, как я вижу,-  сказал капитан.- Покойной
ночи, Рагнхильд".

     - Да, но уходить далеко я побоялась. Я видела, что ей было  не по себе,
и подумала, что на всякий  случай мне надо  держаться  неподалеку. А если бы
капитан увидел меня  и сделал  замечание, я  бы прямо так и ответила, что не
могу покинуть фру, когда она в таком состоянии. Он, конечно, меня не увидел,
они продолжали свой разговор, даже еще оживленнее. "Я знаю, что ты думаешь,-
продолжала фру,- может  статься,  что не ты...  То  есть, что  это  не  твой
ребенок. Возможно, ты и прав... И я не знаю, какие мне найти слова, чтобы ты
простил меня.- Тут фру заплакала.- Мой дорогой, прости, ради бога, прости! -
И фру встала на колени.-  Видишь, я вышвырнула эти книги, я сожгла платок  с
его инициалами, видишь, вот  они - книги".- "Верно,- ответил капитан.- А вот
лежит еще один платок с теми же инициалами. Ах, Ловиса, Ловиса, как ловко ты
со мной обращаешься".  Бедной  фру стало совсем нехорошо от этих слов.  "Мне
так  жаль, что  этот  платок  попался  тебе на глаза, я, должно быть,  летом
привезла его из города, я с  тех пор не  просматривала свое  белье. Но разве
это  так уж важно, скажи?" - "Разумеется, нет",- ответил он.-  "А если бы ты
захотел выслушать меня, ты узнал  бы, что это... это твой ребенок. Почему  б
ему и не быть твоим?  Я только не умею все тебе  объяснить  как  следует". -
"Сядь!" - сказал  капитан.  Но  фру,  верно,  не  поняла  его. Она встала  и
говорит: "Вот видишь,  ты даже не желаешь меня выслушать. Но коли так, я уже
настоятельно прошу  тебя ответить, зачем  ты меня  сюда вызвал, зачем  ты не
оставил  меня там, где я была". В ответ на это  капитан стал что-то говорить
про человека, выросшего в  тюрьме. "Если такого человека выпустить  на волю,
он все равно будет стремиться назад". Словом, что-то в этом роде. "Да, но  я
была у родителей, а они не такие неумолимые, они считали, что я  была за ним
замужем,  и  не осуждали меня.  Не все  смотрят  на это, как ты".- "Раз ушла
Рагнхильд, ты можешь смело задуть свечу; смотри, как она  сконфуженно мигает
рядом с  лампой".- "Из-за меня? Ты это  имел в виду? А разве сам ты ни в чем
не виноват?" - "Не пойми меня превратно, я и впрямь во многом  виноват,- без
промедления ответил капитан,- но не тебе об этом говорить".-  "Нет, ты этого
не думаешь. Я ведь никогда... Послушать тебя,  так ты ни в чем не виноват".-
"Сказано  же, что виноват. Не той  виной, про которую говоришь ты, а другой,
прежней  и новой. Согласен!  Но  я  не  принес  домой  эту вину у  себя  под
сердцем".- "Верно,- начала фру.- Но ведь именно  ты никогда не хотел,  чтобы
я... Чтобы  у нас  были дети, а вслед за тобой  и я этого не хотела, ты ведь
лучше знал, как  надо,  и  мои  домашние  тоже так говорят.  А  будь у  меня
дочь..." -  "Пожалуйста,  не  утруждай себя сочинением трогательной истории,
она  годится только  для  газеты,  не  утруждай",- сказал он ей.- "Я  говорю
чистую правду,-  отвечала фру.- Ты не можешь отрицать, что я  говорю  чистую
правду".- "Я ничего и не отрицаю. А теперь, Ловиса, присядь и  выслушай меня
внимательно. И дети, и дочь - которая вдруг так тебе понадобилась - все  они
не  больше,  как  отголосок  недавних   разговоров.  Ты  их  наслушалась   и
вообразила,  что  в  этом твое оправдание.  Раньше ты никогда  не  изъявляла
желания иметь  детей. По крайней мере, я этого не слышал".- "Да, но ты лучше
знал, как надо".- "И это ты тоже  где-то недавно услышала. В одном ты права,
очень может  статься,  что с детьми нам бы жилось  лучше. Теперь я и сам это
понял,  но, к сожалению, слишком поздно. И ты в твоем положении еще говоришь
мне,  что..."  -  "Боже правый! Но  ведь, может, именно ты...  не  знаю, как
сказать... пойми..."  -  "Я?  -  переспросил  капитан  и  покачал  головой.-
Вообще-то такие  вещи  полагается знать  матери; однако в  нашем случае даже
мать этого  не  знает.  Ты, моя жена, этого  не  знаешь. Или, может быть, ты
знаешь?" Тут фру умолкла. "Я тебя  спрашиваю, ты знаешь или нет?" Фру ничего
не ответила, бросилась на пол и заплакала. Не могу понять, пожалуй, теперь я
стою за фру,  ей, бедняжке, так худо. Я  совсем  было  решилась  постучать и
войти, но тут капитан сказал:  "Ты  молчишь.  Но  твое молчание -  это  тоже
ответ, и ответ не менее красноречивый, чем самый громкий крик".- "Мне больше
нечего сказать",- ответила фру сквозь слезы. "Многое я люблю в тебе, Ловиса,
и  прежде всего - твою правдивость",- сказал  капитан. "Благодарю",- сказала
фру. "Ты даже сейчас не выучилась лгать. Ну,  поднимайся.- Капитан сам помог
ей подняться и сам усадил ее на стул.  А фру  плакала так жалобно, что прямо
сердце  разрывалось.- Перестань же,-  сказал  капитан.- Я хочу тебя спросить
кой  о  чем.  А может,  нам стоит подождать, поглядеть, какие  у  него будут
глазки, какое личико?" - "Бог тебя благослови. Конечно, подождем. Благослови
тебя  бог, мой  дорогой, мой любимый".- "А  я попробую  смириться.  Меня это
грызет и  гложет,  гложет и грызет. Но ведь  и я  не без греха".-  "Бог тебя
благослови, бог тебя благослови",- твердила фру. "И тебя тоже,- ответил он.-
Доброй ночи". Тут фру упала грудью на  стол и в голос зарыдала. "А теперь ты
почему плачешь?" -  "Потому что ты уходишь. Раньше  я тебя боялась, теперь я
плачу потому, что ты  уходишь.  Ты  не  можешь немного  побыть  со  мной?" -
"Теперь? У тебя? Здесь?" -  спросил он. "Нет,  я  не то имела в виду, я не о
том, просто я так одинока. Нет, нет, я не о том, что ты подумал".- "Я все же
лучше  уйду,- сказал он.- Ты и сама могла бы понять, что у меня нет  желания
здесь оставаться. Позвони лучше горничной".
     -- Тут я и убежала,- кончила Рагнхильд.
     После некоторого молчания Нильс спросил:
     - Они уже легли?
     Рагнхильд этого  не знала. Может, и легли, впрочем, там сидит стряпуха,
на случай, если  позвонят. Боже ты мой, каково досталось бедной  фру, верно,
она и уснуть-то не может.
     - Тогда сходи к ней, погляди, как она там.
     - Хорошо.- И Рагнхильд встала.- Нет, что ни говорите, а я держу сторону
капитана. Так и знайте.
     - Не так-то просто решить, где правда.
     -- Вы только подумайте,- забеременеть от  этого типа! Да как она могла!
А ведь она к нему и в город потом ездила, мне рассказывали, ну зачем это  ей
понадобилось? И понавезла с собой кучу его платков, я видела, а ее платков я
недосчитываюсь, значит, у них белье было общее. С  таким типом жить  - это ж
надо! При законном-то муже!

     Капитан, как оказывается,  вполне серьезно вознамерился  запродать весь
лес на сруб. И вот теперь по лесу идет стон и грохот. Осень выдалась мягкая,
земля  еще не  прихвачена морозом,  пашется легко,  и  Нильс, как заправский
скряга, трясется над каждой минутой - чтобы весной было легче.
     Вопрос теперь в том, пошлют ли  нас с  Гринхусеном на рубку. По совестя
говоря, я собирался отправиться по ягоды на болото, за морошкой, а потом - в
горы.  Что же станется  с моими  планами? К тому же  Гринхусен давно уже  не
такой  лесоруб,  который надобен  капитану, он только может  держать пилу да
подсоблять по мелочам.
     Да, Гринхусен уже не прежний  Гринхусен, хотя трудно понять, с чего это
он так сдал. Все  его  волосы до  сих  пор при нем, и рыжие,  как встарь.  В
Эвребе  он прижился так,  что лучше и не надо,  на аппетит он  тоже пока  не
жалуется. Ему ли не житье! Все лето и  всю осень он исправно  высылал деньги
семье и не уставал хвалить капитана и его жену, которые  так хорошо платят и
сами уж такие хорошие, уж такие  хорошие. Не сравнить с инженером, тот из-за
скиллинга  готов  был  удавиться, а  под  конец  и вовсе  вычел  две  кроны,
заработанные честным трудом, ну и черт с ним, Гринхусен плевать хотел на эти
две кроны, он и больше не пожалеет, коли для хорошего дела, а то ведь надо -
такой жмот, тьфу, говорить противно. Капитан так ни за что не сделает.
     Но  теперь Гринхусен сделался  уступчивый и ни на  кого  не держал зла.
Теперь  он,  пожалуй,  не прочь бы снова наняться к инженеру и получать  две
кроны в день и во всем ему поддакивать. Возраст и время обломали его.
     Как обламывают они любого из нас.
     Капитан сказал:
     - Ты, помнится, говорил про водопровод, как ты думаешь, в этом году уже
поздно начинать работу?
     - Да,- ответил я.
     Капитан молча кивнул и ушел.
     Один раз, когда я пахал, капитан снова подошел ко  мне. Он  появлялся в
эту пору повсюду, он много работал и успевал за всем присмотреть. Он наскоро
съедал  что ни  подадут, выскакивал из-за стола и  спешил на  гумно, скотный
двор, в поле, в лес, к лесорубам.
     - Начинай делать водопровод,- сказал он мне. - Земля мягкая и может еще
долго так простоять. Кого выделить тебе в подручные?
     - Гринхусена можно,- ответил я,- но вообще-то...
     - И Ларса. Так что ты хотел сказать?
     - А вдруг ударят морозы?
     - А вдруг пойдет снег? Тогда  земля не  промерзнет. Она  не  каждый год
промерзает.  Подручные у  тебя  будут.  Одного  поставь копать,  другого  на
кладку. Тебе уже случалось делать такую работу?
     - Да.
     - А Нильса я предупредил,  так что  не бойся.- Капитан  засмеялся.- Ну,
отведи лошадей в конюшню.
     Водопровод занимал теперь все его мысли, он и  меня сумел увлечь, я сам
захотел  немедля  взяться за дело  и лошадей отвел не шагом,  а бегом.  Надо
думать, капитан разохотился, когда увидел,  как похорошела после окраски вся
усадьба и какой богатый в этом году урожай. Вдобавок он велел срубить тысячу
дюжин стволов, чтобы расплатиться с долгами, а  может, и сверх  того кое-что
останется.
     И  вот я  поднялся на  холм  и  отыскал  то  место,  которое еще раньше
присмотрел  для  отстойника,   определил  величину  уклона,  измерил  шагами
расстояние до усадьбы и вообще все точно вымерил.  С холма стекал ручей,  он
так  глубоко зарылся в  землю  и бежал с  такой  скоростью, что  не замерзал
зимой. Надо  будет соорудить небольшую запруду с  водостоком  для защиты  от
весенних и  осенних паводков.  Да, в  Эвребе  будет настоящий водопровод,  а
крепежный камень под рукой есть - кругом залегает многослойный гранит.
     В полдень  следующего дня работа шла уже полным ходом. Ларс Фалькенберг
копал канаву для прокладки труб. Мы с  Гринхусеном дробили камень, а к этому
делу у нас обоих был давний навык еще с дорожных работ в Скрейе.
     Ну хорошо.
     Проработали мы четыре  дня, настало воскресенье. Я прекрасно помню этот
день, высокое, ясное  небо,  в  лесу облетела вся  листва,  холмы  покрылись
веселой  зеленью  озимых,  над  вырубкой  курится  дымок. После  обеда  Ларс
попросил у капитана лошадь и телегу,  чтобы отвезти на станцию  свинью  - он
забил ее и хотел продать в городе,  а  на обратном  пути  обещал  прихватить
почту для капитана.
     Я решил, что это самый подходящий случай послать батрачонка  на вырубку
за моим бельем. Ларс в отъезде, сердиться некому.
     Вот  видишь,  сказал  я  себе  самому,  ты  преисполнен  добродетели  и
посылаешь  за бельем батрачонка. Но добродетель тут  ни при чем, виной всему
старость.
     Целый  час  я провозился с  этой  мыслью. Глупо  получается -  вечер на
редкость погожий, и вдобавок воскресный, делать нечего, в людской - ни души.
Скажете, старческая слабость? Да что ж я, и на холм не поднимусь, что ли?
     Я сам пошел за бельем.
     А в понедельник  спозаранку заявился  Ларс Фалькенберг и отозвал меня в
сторону -  как  когда-то,  и завел тот же  разговор, что и когда-то: я вчера
заходил к ним на вырубку, так чтоб это было в последний раз, понятно?
     - Чего ж не понять, раз это была последняя стирка,
     - Стирка, стирка! Нешто я сам не мог за всю осень принести твою поганую
рубашку?
     - Я не хотел заговаривать с тобой о белье.
     Интересно, какой  дьявол  нашептал ему об этой  невинной  прогулке?  Не
иначе сплетница Рагнхильд решила мне удружить, больше некому.
     Случаю было  угодно, чтобы  и на этот раз Нильс оказался поблизости. Он
шел как ни в чем не бывало  из  кухни, а Ларс,  едва его завидел, обрушил на
него всю свою злость.
     - Вот  и второй красавец явился!  - сказал Ларс.- Ух, глаза  б  мои  не
глядели.
     - Ты что сказал? - спросил Нильс.
     -  А ты что сказал? - ответил Ларс.-  Поди, подлечи язык, авось начнешь
говорить поразборчивей.
     Тогда Нильс остановился, чтобы узнать, в чем же все-таки дело.
     - Не понимаю, о чем речь.
     - Ты-то? Не понимаешь? Когда надо пахать под зябь, ты все понимаешь.  А
на мои слова у тебя умишка не хватает.
     Тут Нильс  впервые за все  наше знакомство рассердился. У него побелели
щеки.
     - Ну и болван же  ты,  Ларс,- ответил он.- Держал бы ты язык за зубами,
оно бы лучше было.
     -  Это  я-то  болван,- взвился  Ларс.-  Ты  слышишь,  как  он  со  мной
заговорил! Обозвать  меня болваном! - А  сам  весь побледнел от  злости.-  Я
сколько лет проработал в  Эвребе и чуть что не каждый вечер пел господам.  А
после меня пошли сплошные выкрутасы.  Ты небось помнишь, как  здесь было при
мне? -  спросил  он меня.-  Тогда Ларс был на все руки, и  работа у меня  не
стояла. Потом здесь полтора года прослужил Альберт. А уж потом явился Нильс.
Нынче  здесь  только  один  разговор - вкалывай, паши да  вывози  навоз, что
ночью, что днем, пока не высохнешь от такой жизни.
     Мы  с  Нильсом  не выдержали  и расхохотались. Но  Ларс ничуть  этим не
обиделся, он был скорее доволен, что умеет так рассмешить людей, и, сменивши
гнев на милость, рассмеялся вместе с нами.
     - Да, я все выкладываю как есть,- продолжал он.- И ежели бы ты порой не
был  вполне  свойский  парень  -  не  то  чтобы  свойский,  а  услужливый  и
обходительный на свой лад, конечно, ежели бы не это, уж тогда бы я...
     - Чего тогда?
     Ларс с каждой минутой приходил в более веселое расположение духа. Он со
смехом отвечал:
     - Тогда всыпал бы я тебе по первое число.
     - А ну, пощупай мои мускулы,- сказал Нильс.
     -  Вы  это  о  чем?  -  спросил  подошедший  капитан.   Он  уже  встал,
оказывается, хотя время было без малого шесть.
     - Ни о чем,- в один голос ответили Ларс и Нильс.
     - Как дела с запрудой? - спросил у меня капитан и, не дожидаясь ответа,
обратился  к  Нильсу: -  Пусть  мальчик  отвезет  меня  на станцию. Я  еду в
Христианию.
     Мы с Гринхусеном ушли делать запруду. Ларс -  рыть  канаву, но какая-то
неуловимая тень омрачила наше настроение. Даже Гринхусен и тот сказал:
     - Жалко, что капитан уезжает.
     Я был того же  мнения.  Правда,  может быть, капитан уезжает  по делам,
ведь  ему  надо  продать  лес  и урожай. Хотя, с другой стороны,  зачем  ему
понадобилось уезжать  в такую рань, раз  к утреннему поезду  он все равно не
поспеет?  А  вдруг  они  снова поссорились и капитан  спешит уехать, пока не
встала фру?
     Да, теперь они часто ссорились.
     Опять дошло  до  того,  что они почти не разговаривали друг с другом, а
если  им надо  было перемолвиться  несколькими словами,  равнодушно отводили
глаза в сторону. Случалось, конечно, что капитан глядел жене прямо в глаза и
советовал  ей  прогуляться, пока стоит  такая  чудная погода, или, напротив,
просил  ее  вернуться домой и  поиграть  немного на рояле, но  это  делалось
главным образом для людей и ни для чего более.
     Как это все печально!
     Фру была кроткой и прекрасной, она часто стояла на крыльце и глядела на
дальние холмы; у нее были тонкие черты лица и  золотистые волосы. Уже сейчас
она выглядела  как  молодая, нежная  мать.  Но,  должно  быть, она  безмерно
тосковала - ни гостей,  ни веселья, ни шума, ни радости,  одно только горе и
стыд.
     Капитан, правда, изъявил готовность  нести  свое  бремя, он и  нес его,
сколько  хватало  сил! Но теперь  у  него,  видно,  иссякли силы. В  усадьбе
поселилось горе, а одно горе  трудней снести, чем семь тяжких нош.  Если фру
по   чистой   случайности  забывала  очередной  раз  выразить  свою   вечную
признательность, капитан опускал глаза в  пол, без дальнейших слов  хватался
за шапку  и был таков. Все горничные об этом говорили, да я и сам это видел.
Я понимаю, он уже никогда не забудет  про ее грех, никогда, но ведь можно не
напоминать о  нем. Хотя  попробуй не напомни,  когда фру,  порой  забывшись,
говорила: "Ты  знаешь, мне так нездоровится!" или: "Ты знаешь, я уже не могу
столько ходить!" Тогда он отвечал: "Перестань, Ловиса!" -  и хмурил брови. И
тут же вспыхивала ссора: "Опять  ты мне напоминаешь?"  - "Почему я? Ты  сама
напоминаешь,  ты  утратила   всякую   стыдливость,  твой  грех  сделал  тебя
бесстыдной".- "Ах, зачем, зачем я только вернулась!  Дома мне было лучше!" -
"Или у твоего молокососа!"  - "Ты  ведь,  помнится,  говорил, что  и тебе он
однажды  помог.  Если  хочешь знать, я бы рада  уехать к  нему. Гуго гораздо
лучше, чем ты".
     Ах, какие безответственные слова  она  говорила, наверное, она даже  не
отдавала себе отчета в том, что говорит. Мы не  узнавали ее, такой она стала
испорченной. Фру Фалькенберг - и  испорченность? Может,  это и  не  так, бог
весть.  Во  всяком случае, она  не стыдилась, придя вечером к нам  на кухню,
расхваливать  Нильса  за  его  молодость  и  силу.  Пожалуй, я  снова  начал
ревновать ее и  завидовать  молодости Нильса,  я думал  так; с ума  они  все
посходили,   что  ли?   Разве  не   нам,  пожилым  людям,  следует  отдавать
предпочтение?  Или  это  неискушенность  Нильса  ее раззадоривала?  Или  она
пыталась как-то подбодрить себя самое и выглядеть моложе, чем на самом деле?
Однажды она пришла к нам, к Гринхусену и ко  мне, когда мы ладили запруду, и
долго сидела, глядя на нас. И как же мне легко работалось в эти полчаса, сам
гранит стал  податливее  и  подчинялся  каждому  нашему движению, мы, словно
богатыри,  воздвигали каменную  стену.  Впрочем,  и  сейчас  фру  вела  себя
безответственно, она не просто так сидела, она играла глазами. Почему она не
оставила  эту новую привычку? У нее и взгляд-то был  чересчур тяжелый, и  не
пристала  ей  такая  игра. Я подумал:  то ли она  хочет подать на милостыню,
чтобы мы простили ей заигрывание  с Нильсом, то ли заводит новую игру, а где
правда  - неизвестно. Я  сам  разобраться не мог,  Гринхусен -  тот  и вовсе
ничего не понял, он только сказал, когда фру ушла:
     - Ну до чего ж  наша фру  душевная и добрая, она мне все равно как мать
родная. Пришла спросить, не холодна ли для нас вода.
     Однажды, когда я стоял у дверей кухни, она подошла ко мне и спросила:
     - А ты  помнишь, как здесь раньше жилось? Когда ты первый  раз служил в
Эвребе?
     Еще ни  разу не  вспоминала она  о  том  времени,  я только  и  нашелся
ответить, что как же, как же, помню.
     - Ты возил меня в пасторскую усадьбу, помнишь?
     Тут  я подумал, что ей,  может быть,  захотелось  поговорить  именно со
мной, чтобы как-то рассеяться.  Я  решил помочь  ей, пойти навстречу. Кстати
сказать, воспоминания и меня взволновали. Я ответил:
     -  Конечно,  помню.  Чудесная была поездка. Только вы под конец  совсем
озябли.
     -  Не  я,  а ты,-  перебила она.- Ведь ты, бедняжка,  уступил мне  свое
одеяло.
     Мое волнение стало  еще сильней, и, к стыду своему,  я тотчас вообразил
бог весть  что:  значит, она меня не совсем забыла, значит, минувшие годы не
так уж изменили меня.
     -  Нет, вы ошиблись, это было не мое одеяло; а  помните,  как мы вместе
ели в  маленьком домике, какая-то женщина сварила  нам  кофе, и вы потчевали
меня.
     Я обхватил руками столб и прислонился к перилам.
     Должно быть, это движение ее оскорбило, она решила, что я  вознамерился
завести с ней длинную беседу, к тому же я сказал: мы вместе ели. Разумеется,
я слишком  много  себе позволил, но после долгих скитаний  я как-то отвык от
всяких тонкостей.
     Заметив ее  неудовольствие, я тотчас  выпрямился,  но было уже  поздно.
Нет,  нет,  она   была   той  же  приветливой,  просто  стала  обидчивой   и
подозрительной из-за всех своих  горестей  и усмотрела непочтение в  обычной
неловкости.
     -- Ну хорошо,- сказала она,- надеюсь,  тебе живется в  Эвребе  не хуже,
чем тогда.
     Она кивнула мне и ушла.
     Прошло  несколько дней. Капитан  не возвращался, зато  он прислал  жене
ласковую  открытку,  где  писал,  что  надеется  быть  дома  через  неделю и
одновременно высылает трубы, краны и цемент для водопровода.
     - Вот смотри,- сказала фру, подходя ко мне с открыткой.- Капитан выслал
все на твое имя и просит тебя съездить на станцию.
     Мы читали открытку вдвоем, посреди двора, дело было в полдень. Не знаю,
как бы это получше объяснить, я стоял рядом с ней, наши головы сблизились, и
это отрадное  ощущение  пронизывало меня с  головы до ног. Дочитав открытку,
она подняла  глаза. Нет,  теперь  это  не была  игра, но  она  не  могла  не
заметить,   как  изменилось   выражение  моего  лица.  Неужели  и  она  тоже
почувствовала мою близость? Тяжелый взгляд устремился на меня, два глаза, до
краев налитые  нежностью. В,  них  не было ни  грана  расчетливости,  жизнь,
которую  она  вынашивала под сердцем,  придала  ее  взгляду почти нездоровую
глубину.  Она  задышала  учащенно, лицо  ее  залилось  темной  краской,  она
повернулась и медленно пошла прочь.
     А я так и остался с открыткой в руке. Она ли мне отдала ее, сам ли я ее
взял?
     - Ваша открытка,- крикнул я,- вот, пожалуйста!
     Она, не оглядываясь, протянула руку, взяла открытку и пошла дальше.
     Это происшествие занимало меня много дней подряд. Не  следовало  ли мне
пойти за ней, когда она ушла? Надо было рискнуть, надо было попытаться, ведь
ее  дверь так недалеко.  Нездоровье?  А  зачем тогда  она  пришла  ко  мне с
открыткой?  Могла распорядиться через кого-нибудь на словах. Я вспомнил, как
шесть  лет  назад  мы  стояли точно в  таких  же  позах  и читали телеграмму
капитана.  Может  быть,  она  решила  повторить эту сцену,  может  быть, это
благотворно на нее влияет?
     Встретив  ее после описанных событий,  я  не  заметил  в  ней  ни  тени
смущения, она была  благосклонна и холодна.  Значит,  надо  выкинуть все  из
головы. И то сказать, чего я хочу от нее? Ничего не хочу.
     Сегодня к ней приехали гости, дама какая-то с дочерью, соседки.  Должно
быть,  они  прослышали,  что  капитан  уехал,   и  явились,  чтобы  немножко
поразвлечь фру,  а может, из простого любопытства. Встретили их  хорошо, фру
Фалькенберг была любезна, как прежде, и даже играла для них  на рояле. Когда
они  собрались  домой,  фру пошла  их провожать до проселка и обстоятельно с
ними толковала про домашнее хозяйство и забой скота, хотя голова у нее была,
надо  думать,  занята  совсем другим.  Она казалась такой  оживленной, такой
веселой. "Приезжайте снова, по крайней мере, Софи".- "Спасибо, приедем".- "А
вы разве  никогда не заглянете к  нам в  Недребе?" -  "Кто,  я? Не  будь так
поздно, я и сейчас бы  с вами поехала".- "Ну, завтра тоже будет день".- "Вот
завтра я, пожалуй, и приеду. Это  ты? - обратилась  фру к Рагнхильд, которая
вышла за ней с шалью.- Ты меня смешишь, откуда ты взяла, что мне холодно?"
     У всех  дворовых как-то отлегло от  сердца, и мрачные  мысли больше  не
тревожили  нас. Мы  с  Гринхусеном  сооружали объемистый  отстойник,  а Ларс
Фалькенберг все  дальше и  дальше вел канаву. Раз  капитан задерживается,  я
решил поднажать, чтобы сделать  большую часть работы до его возвращения. Вот
будет  здорово,  если  мы вообще все  кончим!  Его  наверняка порадует такой
сюрприз,  потому  что,  ну да, потому что они опять поссорились накануне его
отъезда. Что-то снова напомнило капитану о его беде,  может, ему попалась на
глаза несожженная книга в комнате фру. Капитан кончил словами: "Я сведу весь
лес, чтобы выплатить  долги. И  могу продать урожай за большие деньги. А  уж
тогда пусть бог меня простит - как я ему прощаю. Покойной ночи, Ловиса".
     Когда  мы  уложили  последний  камень и  скрепили все  цементом,  мы  -
Гринхусен и я - пришли на помощь Ларсу Фалькенбергу и  начали копать, каждый
на своем участке. Работа спорилась, порой приходилось взрывать камень, порой
убирать с дороги деревья, но вскоре  от запруды ко двору  протянулась ровная
черная  линия. Тогда мы вернулись  к  началу канавы и начали докапываться до
нужной глубины. В конце концов канаву роют не для красоты, а для того, чтобы
уложить  в  нее трубы и  засыпать  тотчас землей, а главное, уложить их ниже
уровня мерзлоты и успеть до морозов. По ночам землю уже слегка прихватывало.
Даже Нильс бросил все свои дела и пришел к нам на помощь.
     Копал ли я, возводил ли запруду - это давало занятие только моим рукам,
а  ничем  не  занятый мозг осаждали всевозможные мысли. Всякий  раз, когда я
вспоминал,  как  мы  вместе  читали  открытку  капитана,  у  меня внутри все
начинало петь. До каких пор, собственно, я  буду об этом вспоминать? Хватит.
Я ведь не пошел тогда за ней.
     Я стоял вот тут, а она - вот тут. Я чувствовал ее дыхание, запах плоти.
Она пришла из тьмы, нет, нет, она  не с нашей  планеты. Ты помнишь, какие  у
нее глаза?
     И  всякий раз  внутри  у  меня  все  переворачивалось  и  душило  меня.
Нескончаемая череда имен проходила передо мной, звучащие то нежно, то нелепо
имена  тех мест,  откуда  она  могла  явиться  к  нам:  Уганда,  Тананариве,
Гонолулу, Венесуэла, Атакама. Что это, стихи или краски? Я и сам не знал.

     Фру просит заложить экипаж, она собирается на станцию.
     Она  никуда  не  спешит,  она  велит кухарке  приготовить ей на  дорогу
корзину  с  провизией,  а  когда  Нильс  спрашивает  ее,  какой  экипаж  она
предпочитает -  коляску или ландо, фру, немного подумав, велит запрячь ландо
парой.
     Она уезжает.  Правит сам Нильс. Вечером они возвращаются. Они вернулись
с полдороги.
     Неужели  фру  что-нибудь  забыла?  Она  требует  переменить  корзину  с
провизией и переменить  лошадей, они сейчас же уедут обратно. Нильс пытается
отговорить ее, дело к ночи, уже стемнело,  но фру не хочет  слушать  никаких
резонов. Дожидаясь, пока выполнят ее приказания, фру сидит у себя в дорожном
платье,  она  ничего не позабыла и  ничего  не  делает,  она просто сидит  и
смотрит в одну  точку. Рагнхильд подходит и спрашивает, не нужна ли она фру.
Нет, спасибо. Фру сидит сгорбившись, словно какое-то горе гнет ее к земле.
     Лошадей перепрягли, фру вышла.
     Увидев, что Нильс и во второй раз собирается ее везти, фру его пожалела
и сказала,  что  теперь с ней  поедет  Гринхусен. В  ожидании Гринхусена она
присела на ступени.
     Потом они уехали. Вечер был приятный, и лошадям не жарко.
     -  Она так изменилась,-  говорит Нильс.-  Я  ничего не  могу понять.  Я
сидел, правил, вдруг она постучала мне в окошко  и велела поворачивать. А мы
уже с полпути проехали. Но она только и приказала поворачивать и не  сказала
ни слова о том, что намерена тотчас ехать обратно.
     - Может, она что-то забыла?
     - Ничего  она не забыла,-  говорит Рагнхильд.- Она поднялась к себе,  я
думала, она решила сжечь эти фотографии, ничуть не бывало: как стояли, так и
стоят. Нет, ничего она дома не делала.
     Мы отошли с Нильсом подальше, и он сказал мне:
     - Что-то с ней неладно,  с нашей  фру, в ней нет гармонии, совсем  нет.
Как,  по-твоему, куда  она поехала? Я лично не знаю.  Сдается мне, что она и
сама  этого не знает.  Когда мы остановились отдохнуть,  фру  и говорит мне:
"Ах, Нильс, у  меня так много дел, мне надо поспеть в двадцать  мест, и дома
быть  тоже надо".-  "Не стоит так  утруждать  себя, фру,- сказал я ей,- и не
стоит тревожиться". Но ты  же знаешь, какая  она стала. Она не терпит, когда
ей что-нибудь советуют. Она взглянула на часы и велела ехать дальше.
     - Это было по дороге на станцию?
     - Нет, уже на обратном пути. Она очень волновалась,
     -- Уж не получила ли она письмо от капитана?
     Нильс только головой покачал.
     -  Нет.  Впрочем, кто  знает.  Кстати,  какой  у  нас  завтра  день-то?
Воскресенье?
     - Воскресенье, а что?
     -  Ничего, я просто  так. Я собирался в  воскресенье отыскать поудобней
дорогу к дровосеке. Я давно уж собираюсь. Когда снег выпадет, небось трудней
будет.
     Вечно у него в  голове хозяйственные заботы. Для него это  дело  чести,
вдобавок он хочет отблагодарить капитана, ибо тот  прибавил ему жалованья за
хороший урожай. Итак, нынче воскресенье.
     Я иду  на  холмы посмотреть  запруду  и  канаву.  Нам бы  еще несколько
погожих дней, и водопровод будет  закончен. Меня очень это  занимает, и я  с
нетерпением жду, когда минует воскресенье и можно будет приналечь на работу.
Капитан  не  вмешивался  ни единым словом  в  строительство водопровода,  он
целиком положился  на  меня, вот  почему мне  далеко  не  безразлично, когда
ударят морозы.
     Вернувшись, я вижу, что ландо стоит посреди двора, а лошади  выпряжены.
По времени  фру уже  вполне  могла вернуться,  но почему  ж тогда  Гринхусен
остановил ландо у парадного крыльца? - подумал я и прошел в людскую.
     Девушки выбегают мне навстречу:  фру  не вылезает  из  ландо, она снова
воротилась с дороги, они успели доехать до  самой станции, но фру  приказала
доставить ее обратно. Поди пойми ее.
     - Может быть, она чем-то взволнована? - спрашиваю я. - А где Нильс?
     - В лес ушел. Сказал, что надолго. Кроме нас, никого из прислуги нет, а
мы уже говорили с фру. Нам больше неудобно.
     - А Гринхусен где?
     -  Пошел  перепрягать лошадей.  А  фру не  желает  выходить  из  ландо.
Попробуй ты уговорить ее.
     - Невелика  беда, если фру прокатится до станции еще  несколько раз. Не
беспокойтесь.
     Я подошел к фру.  Сердце  мое сильно стучало. Как она нервничала, каким
безотрадным  казалось  ей,  должно  быть, все  вокруг. Я  приоткрыл  дверцу,
поклонился и спросил:
     - Может быть, фру прикажет мне доставить ее на станцию?
     Она спокойно оглядела меня и ответила:
     - Это зачем же?
     - Гринхусен, верно, устал, вот я и подумал...
     -  Он  сказал,  что  отвезет  меня.  Ничего   он   не  устал.  И  пусть
поторапливается, где он там?
     - Я его не вижу, - ответил я.
     - Закрой дверцу  и поторопи  его,  -  приказала фру,  оправляя  на себе
дорожное платье.
     Я пошел на конюшню. Гринхусен запрягал свежих лошадей.
     - Ты что это, - спросил я, - опять едешь?
     - Я-то? А разве не велено? - И Гринхусен помедлил.
     - Чудно как-то получается. Вы куда сейчас поедете, она тебе говорила?
     - Нет. Она прямо среди ночи хотела вернуться домой, но я ей сказал, что
это нам всем  не  под  силу.  Ну,  она  и заночевала в  гостинице. Но  утром
приказала  ехать домой. А теперь хочет снова на станцию.  Я и сам  ничего не
понимаю.
     И Гринхусен снова принялся запрягать.
     - Фру велела мне поторопить тебя.
     - Я сейчас. Мне только с упряжью разобраться.
     - Ты, наверное, устал, тебе, пожалуй, трудно ехать второй раз?
     - Ничего, как-нибудь справлюсь. Она знаешь как здорово дает на чай!
     - Да ну?
     -- Вот ей-богу. Благородная дама, сразу видно.
     Тогда я говорю:
     -- Не надо тебе ездить во второй раз.
     Гринхусен поворачивается ко мне.
     - Ты так думаешь? Может, и впрямь не надо.
     Но  тут  раздается  голос  фру,  которая тем  временем подошла к дверям
конюшни.
     - Ты долго будешь копаться? До каких пор мне ждать?
     - Сей  момент! -  отвечает Гринхусен  и  начинает  суетиться.  - Только
постромку подправлю.
     Фру  вернулась  к   ландо.  Она  почти  бежала,  тяжелая  меховая  доха
затрудняла ее движения, она размахивала руками, чтобы не оступиться. До чего
же печальное зрелище - словно курица мечется по двору и бьет крыльями.
     Я снова подошел к фру, я держался учтиво, даже смиренно, я снял шапку и
попросил ее не ездить второй раз.
     - Не тебе меня везти, - отрезала фру.
     -- Но, может быть, фру и сама никуда не поедет?
     Тут она рассердилась, смерила меня взглядом и сказала:
     -  Ну  уж  извини, это  не твое дело. Только  потому, что тебя когда-то
из-за меня рассчитали, ты...
     - Нет, нет, вовсе  не потому! - в отчаянии воскликнул я и ничего не мог
прибавить. Если она так меня поняла, значит, она меня ни в грош не ставит.
     Лишь  на  мгновение  вспыхнула  во  мне  искра бешенства,  я готов  был
ворваться в ландо и силой  вытащить оттуда  эту  глупую, бестолковую курицу!
Должно  быть,  руки  у  меня непроизвольно дернулись  -  она  отшатнулась  с
боязливым видом.
     Но так было только одно  мгновение, потом я снова обмяк,  и поглупел, и
предпринял еще одну попытку:
     - Очень нам тревожно, когда вы уедете, нам всем.  Мы  бы и  здесь могли
чем-нибудь  вас  развлечь, я бы  почитал  вслух, а  Ларс  славно поет.  Я  и
рассказать  бы мог  что-нибудь.  Какую-нибудь  историю.  Вон идет Гринхусен,
прикажите отослать его назад.
     Она как будто смягчилась и призадумалась. Потом сказала:
     - Ты просто ничего не  понимаешь. Я езжу встречать  капитана. Позавчера
он не приехал.  Вчера  он не  приехал,  но ведь  рано или  поздно он  должен
приехать. Я хочу встретить его.
     - А-а!
     - Ну ступай. Гринхусен здесь?
     Я так и  онемел. Конечно же,  она права, и объяснение ее звучит  вполне
убедительно, а я снова выставил себя дураком.
     -  Да,  Гринхусен  здесь,  - ответил я. И я надел шапку, и я  сам помог
Гринхусену  запрячь  лошадей. Я  был так  смущен  и ошарашен, что даже забыл
попросить прощенья, а просто бегал вокруг лошадей  и проверял, в порядке  ли
упряжь.
     - Значит, ты повезешь меня? - обратилась фру к Гринхусену.
     -- Я, я! А то кто же,- ответил он.
     Она громко захлопнула дверцу, и ландо покатилось со двора.
     - Уехала? - всплеснули руками девушки.
     - Вот именно. Она хочет встретить своего мужа.
     Я опять ушел к запруде. Раз Гринхусена нет дома, у нас одним работником
меньше, и еще вопрос, сумеем ли мы, оставшиеся, управиться в срок.
     Я  понял, что фру Фалькенберг ловко  провела меня, когда сказала, будто
едет встречать мужа. Большой беды  тут нет - лошади хорошо отдохнули; покуда
Нильс вместе с нами копал канаву, они несколько дней простояли в конюшне, но
я-то, я-то, это же  надо быть таким дураком. Мне  бы самому влезть на козлы,
вместо того чтобы просить прощенья. Ну хорошо, а дальше  что? А то, что я не
стал  бы потворствовать  всем ее капризам, я мог бы  попридержать ее. Эх ты,
влюбчивый старикашка! Фру и сама знает, что ей делать. Она хочет поквитаться
с капитаном, не быть дома, когда  он приедет. Ее раздирают  сомнения, то она
хочет одного, то другого, то  одного,  то опять другого.  И все-таки  пускай
сама  решает, что ей делать.  А  ты, добрая душа, не затем же  ты пустился в
свое странствие,  чтобы  охранять  гражданские интересы  супругов  в  случае
любовных  похождений.   Пусть  так.  Фру  Фалькенберг  очень  испорчена.  Ей
причинили  непоправимое  зло,  она  смята,  и  не  все  ли  равно,  как  она
распорядится собой. Она и лгать приучилась. Сперва - строит глазки, как дива
из варьете, потом  начинает лгать.  Сегодня  это  была  ложь во спасение,  а
завтра  она  солжет  для собственного  удовольствия,  одно влечет  за  собой
другое. Ну и что? Жизнь может позволить себе такую расточительность.
     Три дня мы возились с канавой,  осталось  несколько  метров.  Теперь по
ночам бывало порой три градуса мороза, но нам это не мешало, мы продвигались
вперед.  Вернулся Гринхусен,  я  определил  его копать для трубы  канаву под
кухней,  сам я  вел канаву под  скотным двором и  конюшней,  что  составляло
наиболее ответственную  часть работы, а Нильс и Ларс Фалькенберг вели канаву
к запруде.
     Сегодня я наконец выбрался спросить у Гринхусена про фру:
     - Значит, в последний раз она с тобой не вернулась?
     - Нет, она села в поезд.
     - Должно быть, она поехала встречать мужа?
     Гринхусен теперь держался со  мной  настороженно, за эти два дня он  не
сказал мне ни слова и односложно ответил:
     - Наверно, наверно. Как же, как же, ясное дело, надо встретить мужа.
     - Послушай, а что, если она к родителям поехала в Кристианссанн?
     -  Может, и к родителям,  - отвечает Гринхусен.  Ему это  предположение
нравится больше.-  Ясно как божий день, она поехала к ним. Погостит и  скоро
вернется.
     - Она сама это сказала?
     -  Да, по всему  видать, что скоро. Капитана-то все равно еще дома нет.
Наша фру - редкостная  женщина. Вот  тебе,  Гринхусен, поешь, а вот попей  и
лошадей  напои, говорит, а  вот  тебе  и сверх  того. Поди еще  найди  такую
хозяйку!
     Но девушкам, с которыми  Гринхусен держался откровеннее, он сказал, что
фру,  может  быть, и вовсе  никогда  не  вернется.  Не  зря  она всю  дорогу
расспрашивала его  про инженера Лассена - небось  к нему и поехала.  А уж  с
Лассеном она не пропадет, такого богатея поискать надо.
     На имя фру пришла еще одна открытка, где капитан просил  выслать Нильса
встречать его в пятницу вечером и не позабыть доху. Открытка припоздала, был
уже  четверг. Вышло даже  удачно,  что Рагнхильд  догадалась  сунуть  нос  в
открытку.
     Мы сидели у Нильса в комнате и толковали про  капитана, как он все  это
воспримет и что должны говорить мы, если, конечно, мы вообще должны что-либо
говорить. Присутствовали все  три горничные. К  тому времени, когда  капитан
писал свою открытку, фру уже вполне могла  добраться  до Христиании, значит,
она поехала не туда. Все это было даже более чем печально.
     Нильс спросил:
     - А письма она ему не оставила?
     Нет,  писем никаких  не видать. Зато Рагнхильд по своему почину сделала
кое-что, чего ей, быть может, вовсе не  следовало делать. Она бросила в печь
все фотографии, стоявшие на рояле. Не надо было, да?
     - Нет, отчего же, Рагнхильд, отчего же.
     Потом Рагнхильд рассказала нам, что просмотрела все вещи фру и  выбрала
все  чужие  платки.  Она  много нашла  там  чужих  вещей,  вышитую  сумку  с
монограммой инженера  Лассена, книгу,  где было полностью  написано его имя,
какие-то сладости в пакете с его адресом, и все это она сожгла.
     Да, Рагнхильд была  необыкновенная девушка!  Какое безошибочное  чутье!
Как она сумела в один миг стать кроткой и добродетельной! Она, которая умела
извлечь столько пользы из красной ковровой дорожки и замочных скважин.
     Для меня  и моего  дела  вышло даже  лучше, что капитан  не  затребовал
Нильса  и  экипаж вовремя: канава  уже достигла  необходимой  длины, а чтобы
укладывать трубы, Нильс мне не нужен. Вот когда придет пора засыпать канаву,
мне  понадобятся все рабочие руки. Кстати, опять  начались дожди, потеплело.
Термометр стоял много выше нуля.
     Мне просто повезло, что водопровод занимал в эти дни все  мои мысли, он
избавил  меня  от  множества неизбежных  раздумий.  Порой я сжимал кулаки  и
терзался, а оставшись один, в криках изливал лесу свою тоску, но уехать я не
мог никак. Да и куда мне было ехать?
     Вернулся  капитан. Он тотчас  обежал весь дом, заглянул  в людскую,  на
кухню,  осмотрел  комнаты верхнего этажа  и снова спустился к нам все еще  в
дохе и ботфортах.
     - Где фру? - спросил он.
     - Фру выехала  вам навстречу,  -  отвечала Рагнхильд. - Мы  думали, она
вернулась вместе с вами.
     У капитана сразу поникла голова. Потом он спросил осторожно:
     - Значит, ее Нильс отвез? Жалко, я не посмотрел на станции.
     Тут Рагнхильд сказала:
     - Фру уехала в воскресенье.
     Капитан к этому времени овладел собой и сказал:
     - В  воскресенье,  говоришь?  Тогда, должно быть, она думала  встретить
меня в Христиании. Гм-гм. Значит, мы разминулись, я  заезжал по дороге еще в
одно место, я был вчера в  Драммене, то есть в  Фредерикстаде.  Ты  меня  не
покормишь, Рагнхильд?
     - Прошу, стол накрыт.
     - Вообще-то я заезжал  в Драммен  позавчера. Ну, ну, значит, фру решила
прогуляться. А дома у нас все в порядке? Канаву копают?
     - Уже кончили.
     И капитан скрылся в подъезде. А Рагнхильд со всех ног помчалась к нам и
слово в слово передала этот разговор, чтобы мы не подвели ее.
     Позднее капитан вышел к нам, сказал: "Здорово, ребята", - на офицерский
манер и был приятно  поражен, когда увидел, что мы не только  уложили трубы,
но даже начали засыпать их землей.
     - Молодцы ребята! Вы не в пример ловчей управляетесь с делами, чем я.
     Потом он  перешел к  запруде. Когда  он снова вернулся к нам, взгляд  у
него был  не  такой  зоркий, как  вначале,  глаза помутнели. Должно быть, он
посидел  там в одиночестве и поразмыслил кое о чем. Вот он стоит подле нас и
держится рукой за подбородок. Помолчав немного, он сказал Нильсу:
     - Ну, лес я продал.
     - За хорошую цену, господин капитан?
     - Вот именно. За хорошую  цену. Но я провозился с этим делом все время.
Вы тут управляетесь быстрей.
     -- Нас ведь много, было иногда четверо сразу.
     Он хотел пошутить и сказал:
     - Я-то знаю, как ты мне дорого стоишь.
     Но  голос  капитана  звучал  совсем не шутливо, да и улыбка  у  него не
получилась. Растерянность  всецело им завладела. Немного  спустя  он сел  на
камень, вынутый  из канавы и  перемазанный сырой глиной. Сидя  на камне,  он
наблюдал за нашей работой.
     Я подошел к нему с лопатой в руке, мне было жаль его платье,  поэтому я
сказал:
     - Не прикажете ли соскрести глину с камня?
     - Нет, не надо.
     Однако он встал, и я пообчистил камень.
     Но  тут я завидел бегущую к  нам  вдоль  канавы Рагнхильд. Что-то белое
трепыхалось у  нее  в руке, какая-то  бумажка.  А Рагнхильд бежала  что есть
духу. Капитан сидел и смотрел на нее.
     - Вам телеграмма,- сказала она, отдуваясь.- С нарочным.
     Капитан встал и сделал несколько шагов навстречу этой телеграмме. Потом
он раскрыл ее и прочел.
     Мы сразу увидели, что телеграмма  очень важная - у капитана перехватило
дыхание. Потом он зашагал, нет, побежал к дому, отбежав немного, обернулся и
крикнул Нильсу:
     -- Запрягай немедля. На станцию.
     И побежал дальше.
     Капитан уехал. Всего несколько часов он пробыл дома.
     Рагнхильд  описала  нам его  волнение: он чуть не  забыл доху, он забыл
приготовленную для  него корзинку с провизией  и телеграмму,  которая  так и
осталась лежать на ступеньках.
     "Несчастный  случай,-   стояло  в  телеграмме.-  С  Вашей  супругой..."
"Полицеймейстер".
     Что бы это могло значить?
     - Я  сразу  почуяла беду, когда  увидела нарочного,- сказала  Рагнхильд
каким-то чужим голосом и отвернулась. - Должно быть, очень большая беда.
     - С чего ты взяла, - отвечаю я,  а сам все  читаю и перечитываю.  -  Ты
послушай: "Вам надлежит прибыть безотлагательно. С вашей супругой  произошел
несчастный случай. Полицеймейстер".
     Это  была  срочная депеша  из  того  маленького  городка,  из  мертвого
городка.  Да,  да, оттуда. В городке стоит  неумолчный  шум, в  городке есть
длинный мост,  водопад. Любой крик  умирает  там, кричи - не кричи, никто не
услышит. Птиц там тоже нет...
     Все девушки приходят ко мне поговорить,  и у каждой чужой, изменившийся
голос, все страдают, и я обязан казаться уверенным и непоколебимым.
     - Может  быть  фру  упала  и  больно  ушиблась,  она стала  нынче такая
грузная.  Упала,  а потом  поднялась  без  посторонней  помощи,  кровь текла
немножко,  и все. А полицмейстера хлебом не корми, только дай  ему отправить
телеграмму.
     - Да нет же, да нет же, - спорит Рагнхильд. - Ты и сам отлично  знаешь,
что  уж раз полицмейстер отправил  телеграмму,  значит,  фру нашли  мертвой.
Какой ужас... сил нет вынести.
     Настали тяжкие дни. Я работал  усерднее, чем всегда, но двигался как во
сне, без страсти и без охоты. Когда же вернется капитан?
     Он   вернулся  через  три  дня,   один,  молча,   -  тело  доставили  в
Кристианссанн,  капитан заехал  домой  только  переменить  платье, потом  он
поедет туда же, на похороны.
     На сей  раз он  и часу  не пробыл  дома: надо было  поспеть к утреннему
поезду. Я так даже не повидал его, потому что не был во дворе.
     Рагнхильд спросила его, застал ли он фру в живых.
     Он поглядел на нее и сдвинул брови.
     Но Рагнхильд не отставала  и просила ради  бога сказать ей, да или нет!
Обе горничные стояли позади, и вид у них был такой же горестный.
     Тогда капитан ответил - но так тихо, словно отвечал себе самому:
     -  Я  приехал  уже  через  несколько  дней после ее  смерти.  Произошел
несчастный случай, она  хотела перейти реку  по льду, а лед еще не окреп. Да
нет,  льда вообще не было, лишь  камни, очень скользкие.  Впрочем, лед  тоже
был.
     Девушки  начали всхлипывать,  но  этого  капитан  уже  не вытерпел,  он
поднялся со стула, сухо кашлянул и сказал:
     - Ладно, девушки, ступайте! Постой-ка, Рагнхильд! - и спросил ее о том,
о чем явно хотел узнать  с глазу на глаз: - Что я собирался  сказать, ах да,
это ты сняла фотографии с рояля? Ума не приложу, куда они делись.
     Тут к Рагнхильд вернулась ее всегдашняя смекалка и расторопность, и она
отвечала - благослови ее бог за эту ложь:
     - Я? Нет, это фру как-то убрала их.
     - Ах, так. Вот оно что. Я просто не мог понять, куда они делись.
     У него отлегло от сердца, ей-же-ей, отлегло после слов Рагнхильд!
     Перед  отъездом он успел еще  передать  Рагнхильд,  чтоб я  не  вздумал
покидать Эвребе до его возвращения.

     Я не покинул Эвребе.
     Я  работал, я  пережил самые безотрадные  дни своей  жизни, но достроил
водопровод. Когда мы  первый раз пустили по нему воду, это послужило для нас
некоторым развлечением и дало возможность хоть  немного  поговорить о чем-то
ином.
     Потом Ларс Фалькенберг ушел от нас. Напоследок между нами не осталось и
следа  вражды, словно вернулись былые  дни, когда  мы  бродили из  усадьбы в
усадьбу и были добрыми друзьями.
     Ему  больше  повезло в  жизни, чем  многим из нас, на душе у  него было
легко,  в голове  пусто, и  здоровье не  ослабело с годами.  Правда,  ему не
доведется больше петь  господам. Но,  по-моему, он  и  сам за последние годы
стал  несколько трезвее оценивать  свой  голос и  довольствовался  тем,  что
рассказывал, как  он в свое  время распевал на ганцах и  для господ. Нет, за
Ларса Фалькенберга тревожиться  нечего, у него  остается и хозяйство,  и две
коровы, и свиньи, а в придачу - жена и дети.
     А вот нам  с Гринхусеном куда деваться? Я, положим, могу бродить где ни
попадя, но  наш  добрый Гринхусен  совсем к этому не приспособлен.  Он может
только жить  где  ни попадя и работать, пока его не  рассчитают. И когда  он
слышит страшное  слово "расчет",- теряется,  как  дитя  малое, словно пришла
пора пропадать. Но уже  немного спустя он снова обретает детскую веру - не в
себя самого, а в судьбу, в божий промысел,  и, облегченно вздохнув, говорит:
"Ничего, с божьей помощью все образуется".
     Значит,  и Гринхусена нечего жалеть.  Он превосходно уживается на любом
месте, куда бы его ни занесло, и может прожить там до конца своих дней, будь
на то его воля. Идти домой  Гринхусену незачем, дети давно выросли, жена ему
без надобности. Нет, этому  рыжеволосому  сорванцу былых времен нужно только
место, где работать.
     - Ты  куда пойдешь? - спрашивает он у меня. - Я пойду далеко, в горы, к
Труватну, в леса. И  хотя Гринхусен не поверил  ни единому слову, он ответил
тихо и раздумчиво:
     - Вполне может быть.
     Когда   водопровод  был  доделан,  Нильс  послал   нас  с   Гринхусеном
заготавливать дрова до  возвращения капитана. Мы расчищали лес после рубки и
собирали сучья, работа была не пыльная.
     -  Наверно, нас  обоих рассчитают,  когда  капитан  вернется, - говорил
Гринхусен.
     - А  ты наймись на зиму, - посоветовал я. - Знаешь,  сколько дров можно
набрать с этой порубки, пили себе потихоньку, неплохо подзаработаешь.
     - Замолви словечко перед капитаном,- ответил он.
     Возможность задержаться в Эвребе на всю зиму очень его вдохновила. Этот
человек жил в полном  ладу с собой  самим.  Значит, о Гринхусене тоже нечего
было тревожиться.
     Оставался только я. А я  уже никогда не смогу ладить  с собой, если бог
не положит конец этой напасти.
     В  воскресенье я  не находил  себе места.  Я  ждал  капитана, он обещал
вернуться  к этому дню. Чтобы еще раз  все проверить, я ушел далеко вверх по
ручью, который питает наш водосборник, а  заодно посмотрел  и  два маленьких
пруда на самому верху - "Истоки Нила".
     На  обратном пути,  спускаясь  лесом, я встретил Ларса Фалькенберга. Он
поднимался к  себе  домой.  Выплыл полный  месяц, огромный и  багровый,  все
кругом озарилось. Землю чуть  припорошило  снегом,  подморозило,  и  поэтому
дышалось легко. Ларс был донельзя приветлив, он побывал в поселке, пропустил
рюмочку-другую,  и  говорил без умолку. Впрочем, я предпочел бы не встречать
его нынче.
     Я долго  стоял  на взгорке,  прислушиваясь к неумолчному шепоту неба  и
земли, других звуков не было. Лишь порой раздавалось как бы легкое журчание,
когда  сморщенный  листок  плавно  опускался  на  припорошенные  ветки.  Это
напоминало лепет  маленького родничка.  И снова ни звука - кроме неумолчного
шепота. Умиротворение снизошло на меня, я надел сурдинку на свои струны.
     Ларс  Фалькенберг   непременно  хотел  узнать,  откуда  я  иду  и  куда
собираюсь. Ручей? Водосборник? Вот чепуха-то, прости господи, как будто люди
не могут  сами носить воду.  Ох, уж и любит капитан  всякие  там  новомодные
штучки - то у него пахота осенняя, то еще что, только как бы ему в трубу  не
вылететь с такими замашками. Урожай, говорите, богатый? Ну пусть  богатый. А
вот догадался ли кто подсчитать, во сколько обошлись все эти  машины и люди,
что приставлены к каждой машине? На нас с Гринхусеном порядком ушло за лето.
Да и на него, на Ларса, за осень немало потрачено.  Вот в былые дни в Эвребе
богатели  и веселились. Господа каждый вечер песни  слушали, а кто им пел, я
не хочу поминать. А нынче в лесу деревца не увидишь - сплошь пни.
     - Ничего, через годок-другой поднимутся новые деревья.
     - Сказал  тоже  - через  годок-другой!  Много лет  пройдет,  учти.  Эка
невидаль - капитан; командуй себе ать-два,  и дело с концом.  Он теперь даже
не председатель общины. Ты  замечал, чтоб хоть одна живая душа пришла к нему
за советом? Я что-то не замечал.
     - Ты видел капитана? Он вернулся? - перебиваю я.
     - Вернулся, вернулся! Что твой скелет. Чего я еще хотел у тебя спросить
- ты когда едешь-то?
     - Завтра, - отвечаю я.
     - Уже?  - Ларс до краев  наполнен  расположением ко  мне, он никогда не
думал, что я уеду так скоро.
     - Навряд ли я  тебя здесь увижу до отъезда, - сказал он. - И  я хочу на
прощанье дать  тебе совет: хватит транжирить жизнь по-пустому, пора и осесть
где ни то. Учти, от меня ты это слышишь в последний  раз. Не скажу, чтоб мне
так уж  хорошо  жилось, но ведь мало кому из нашего брата живется лучше, а о
тебе и вовсе речи нет. У меня есть  крыша над головой, что  есть,  то  есть.
Жена и дети, две коровы, одна отелится весной, другая - осенью, еще свинья -
вот и  все мое  богатство. Особо хвалиться нечем, но я сам себе хозяин. Если
пораскинуть умом, ты со мной не будешь спорить.
     - Да, ты выбился в люди, нас и равнять-то нечего.
     Эта похвала сделала Ларса еще дружелюбнее, теперь он готов костьми лечь
ради моего блага. Вот он говорит:
     - Ну, коли на то пошло, так тебя  и вовсе разнять не с кем. - Ты умеешь
делать любую работу - это раз, вдобавок ты силен в письме и в счете. Так что
ты  сам виноват во  всем.  Надо было тебе шесть  лет назад тоже жениться  на
горничной, как я на Эмме, я ж тебе советовал, и зажить припеваючи. Вот и  не
пришлось бы слоняться из усадьбы в усадьбу. Я и сейчас про это толкую.
     - Слишком поздно, - отвечаю я.
     -  Да,  поседел  ты  изрядно, уж  и  не  знаю,  какая невеста  на  тебя
польстится. Тебе сколько стукнуло?
     - Лучше не спрашивай.
     - Ну,  молоденькая  тебе и без надобности.  Я и еще  что-то хотел  тебе
сказать, проводи меня немного, авось вспомню.
     Я иду с Ларсом. Он не умолкает ни на минуту. Он готов замолвить за меня
словечко перед капитаном, чтобы мне отвели такую же вырубку.
     - Это же надо, - говорит он,  - начисто забыл,  о  чем я хотел сказать.
Пошли ко мне, может, там вспомню.
     Весь он обратился в доброжелательство. Но  у меня были кой-какие  дела,
так что идти дальше я не захотел.
     - Все равно тебе сегодня капитана не увидеть.
     - Но ведь час поздний, Эмма уже легла, зачем ее зря беспокоить.
     - Скажешь тоже - беспокоить,- горячился Ларс.- Легла,  так легла. Поди,
и рубашка  твоя  стираная у  нас осталась. Возьми ее, тогда Эмме не придется
ходить в такую даль.
     -  Да уж  нет,  не  стоит,  а Эмме  передай  поклон,  - отважился  я на
прощанье.
     - Непременно передам. А коли ты наотрез  отказываешься зайти  ко мне...
Ты завтра рано уходишь?
     Я  забыл,  что  мне уже  не удастся  поговорить  сегодня с капитаном, и
ответил:
     - Да, очень рано.
     - Тогда я сейчас же  отправлю Эмму к тебе с рубашкой.  И прощай. Помни,
что я сказал тебе. На этом мы и расстались.
     Спустившись немного  вниз,  я  замедлил  шаги, по совести говоря, я  не
спешил,- долго ли мне  собраться. Я  повернул и побрел назад и  погулял  при
луне.  Вечер был на диво хорош, без мороза, мягкий и тихий  покой одел леса.
Не прошло и получаса, как Эмма принесла мне рубашку.
     С утра мы оба не вышли на работу.
     Гринхусен все тревожился и спрашивал:
     - А с капитаном ты про меня говорил?
     - Я с ним вообще не говорил.
     -  Ох,  вот увидишь, он меня рассчитает. Будь  он  порядочный  человек,
поручил бы  мне наготовить дров. А от него разве дождешься. Он  и батрака-то
нехотя держит.
     - Не тебе бы  это  говорить.  Помнится, ты здорово расхваливал капитана
Фалькенберга.
     -  Ну  хвалил,  не отпираюсь. Когда  было за что. Я вот чего думаю - не
найдется ли у инженера какой работенки для меня. При его-то достатках.
     Капитана я  увидел часов  около восьми.  Мы говорили с ним,  покуда  не
явились визитеры из соседних усадеб, наверное, выражать соболезнование.
     Вид  у  капитана  был  напряженный,  но  он  не производил  впечатления
человека  разбитого, а  казался, напротив, собранным и подтянутым.  Он задал
мне несколько вопросов о том, как лучше ставить задуманную сушилку для зерна
и сена.
     Теперь в Эвребе не будет беспорядка, сердечных терзаний, заблудших душ.
Я почти пожалел об этом. Некому ставить на рояль неподходящие фотографии, но
ведь  играть на рояле тоже  некому,  рояль безмолвствует, отзвучал последний
аккорд. Здесь больше  нет  фру Фалькенберг,  и  уже  ни  себе самой, ни кому
другому она не причинит зла. Здесь  больше нет ничего  прежнего. Неизвестно,
вернутся ли когда-нибудь в Эвребе цветы и радость.
     - Как бы он снова не запил, - говорю я Нильсу.
     -  Не  запьет, -  отвечает  Нильс. - По-моему,  он  и не пил никогда. Я
думаю, капитан  просто дурачился, когда выставлял себя пропойцей. И довольно
об этом, скажи лучше, ты вернешься к весне?
     - Нет, я больше никогда не вернусь.
     Мы прощаемся  с Нильсом. Я сохраню  в памяти его  ровный нрав и здравый
смысл;  он  идет по  двору,  а  я гляжу ему вслед. И  тогда  он  спрашивает,
обернувшись:
     - Ты вчера был в лесу? Снегу много? Я на санях проеду за дровами?
     - Проедешь, - отвечаю я.
     И довольный Нильс идет к конюшне - запрягать.
     Появляется Гринхусен - тоже по пути в конюшню. Задержавшись около меня,
он рассказывает, что  капитан сам предложил  ему остаться на  зиму:  "Напили
дров, сколько сможешь,-  это мне капитан сам  сказал,- поработай,  а  насчет
жалованья  мы  поладим".-  "Премного  благодарен, господин  капитан".-  "Ну,
ступай к Нильсу". Вот это человек! Я таких и не видывал!
     Немного  спустя  капитан присылает за  мной,  и я иду  в  его  кабинет.
Капитан благодарит меня  за  все  работы по  двору  и по  усадьбе и дает мне
расчет. На этом  можно  бы и разойтись, но  он снова  начинает расспрашивать
меня насчет сушилки, и разговор затягивается. При всех условиях до рождества
об этом думать нечего, а вот  ближе к делу он был бы рад  снова меня видеть.
Тут он взглянул на меня в упор и спросил:
     - Но ведь ты, наверно, никогда больше не приедешь в Эвребе?
     Я опешил. Потом ответил ему таким же взглядом.
     - Никогда.
     Уходя, я размышлял над его словами; неужели он разгадал меня? Если так,
он отнесся ко  мне с  доверием, которое  надо ценить. Вот что значит хорошее
воспитание.
     Итак, доверие. Но чего ему  стоит  это доверие? Я человек  конченый. Он
предоставил  мне  полную  свободу действий  именно потому, что  я совершенно
безвреден. Вот как обстояло дело. Да и разгадывать, по совести, было нечего.
     И я обошел всю усадьбу и со всеми простился, с девушками и с Рагнхильд.
Когда я  с  мешком за  плечами пересекал двор, капитан Фалькенберг  вышел на
крыльцо:
     - Слушай, если ты на станцию, пусть мальчик отвезет тебя.
     Вот что значит хорошее воспитание. Но я поблагодарил и отказался. Уж не
настолько я конченый, чтобы не суметь дойти до станции пешком.
     Я снова в маленьком городке. Я пришел сюда потому, что через него лежит
мой путь к Труватну и в горы.
     В городке все как прежде, только теперь на реке по обе стороны водопада
лежит тонкий лед, а на льду - снег.
     Я  покупаю в городке платье и  прочее снаряжение; купив добротные новые
ботинки,  я  иду к  сапожнику, чтобы он  поставил мне  подметки  на  старые.
Сапожник заводит со мной разговор, предлагает мне сесть. "Вы сами откуда?" -
спрашивает он. И снова дух этого городка со всех сторон обступает меня.
     Я иду на кладбище. На кладбище тоже хорошо подготовились к зиме. Стволы
деревьев и кустов  укрыты  соломой,  на хрупкие  могильные камни нахлобучены
дощатые колпаки. А сами  колпаки, в свою очередь, выкрашены для сохранности.
Те, кто  сделал это, должно быть, рассуждали так: смотри, вот тебе могильный
камень, если хорошо следить за ним, он может стать камнем и для  меня, и для
моих потомков на много поколений вперед.
     В городе сейчас рождественская ярмарка. Я иду туда.  Здесь сани и лыжи,
здесь  бочонки с маслом и резные деревянные  стулья из царства гномов, здесь
розовые варежки, вальки  для белья,  лисьи шкуры. Здесь прасолы и барышники,
вперемежку  с  подвыпившими крестьянами  из долины,  даже  евреи  и те  сюда
явились, чтобы всучить  кому-нибудь часы с инкрустацией, а  если повезет - и
двое  зараз, хотя  в городе нет денег. Часы  эти  из высокогорной альпийской
страны,  которая не подарила  миру  Беклина,  которая  никого  и  ничего  не
подарила миру.
     Ох уж эта ярмарка!
     Зато  по   вечерам  город   предлагает  всем  своим  жителям   приятные
увеселения.  В  двух  залах  танцуют  под  скрипку-хардингфеле,  чья  музыка
поистине прекрасна.  На  скрипках  натянуты  стальные  струны,  они  не дают
законченных музыкальных  фраз,  они  дают только  такт. Музыка  действует на
разных  людей  по-разному. Одних трогает ее  национальное очарование, другие
стискивают зубы и  готовы  выть от тоски.  Никогда еще  музыкальный такт  не
оказывал такого сильного действия.
     Танцы продолжаются.
     В перерыве школьный учитель исполняет следующее произведение:
     Старушка мать! Твой тяжкий
     труд кровавый пот исторг!
     Но кое-кто из особо подгулявших парней требует  танцев,  только танцев,
без перерыва. Так  дело не пойдет, они уже обняли своих девушек,  увольте их
от  пения. Певец смолкает.  Как,  уволить их от самого Винье! Голоса "за"  и
"против", спор,  скандал.  Никогда еще пение  не  оказывало такого  сильного
действия.
     Танцы продолжаются.
     На  девушках  из долины  по  пять розовых юбок,  но  для них это  сущие
пустяки, они привыкли таскать тяжести. Танцы продолжаются, стоит  шум, водка
исправно горячит  кровь, над  адским  котлом клубится пар. В  три  часа ночи
является  полицейский  и  стучит  палкой  в  пол.  Баста.  При  лунном свете
расходятся  танцоры  по  городку  и  окрестностям.  А девять  месяцев спустя
девушки из долины предъявят наглядные  доказательства тому, что они все-таки
надели одной юбкой меньше, чем следовало.
     Никогда еще нехватка юбок не оказывала такого сильного действия.
     Река  теперь  молчит,  глазу  не на  чем задержаться,  холод сковал ее.
Правда, она по-прежнему приводит в движение лесопилку и мельницы,  что стоят
по ее берегам,  ибо была и остается большой рекой, но жизни  в ней нет,  она
сама надела на себя покрывало.
     И водопаду  не повезло. Было время, я стоял над  ним, глядел, слушал  и
думал: если бы мне довелось навсегда поселиться в этом  неумолчном шуме, что
сталось бы  с  моим  мозгом? Теперь водопад усох и что-то  лепечет невнятно,
язык не повернется назвать такой  лепет шумом. Это не  водопад, а всего лишь
жалкие останки водопада. Он оскудел, из  него повсюду торчат большие  камни,
бревна в беспорядке загромоздили его, водопад можно перейти теперь по камням
и бревнам, не замочив ног.
     Все  дела сделаны, я снова стою с мешком за  плечами. Воскресенье, день
погожий.
     Я иду к рассыльному в отель, прощаюсь, он хочет  проводить меня немного
вверх по  реке. Этот большой добродушный парень вызывается нести мою укладку
- как будто я сам не снесу ее.
     Мы идем вверх по правому берегу, а торная  дорога на  левом  берегу. На
правом лишь тропинка, протоптанная за лето  сплавщиками, да несколько свежих
следов на снегу. Мой спутник не может понять, почему мы не  идем  по дороге,
он никогда не  блистал умом; но за свой последний  приезд я уже дважды ходил
по этой тропинке  и хочу сходить в  последний  раз. Это мои  следы виднеются
теперь на снегу.
     Я спрашиваю:
     - Та дама,  про  которую ты говорил, ну та, что утонула,- это случилось
где-нибудь здесь?
     -  Которая ушла под воду... да, как раз на этом месте. Страсть-то какая
- нас человек двадцать ее искали, и полиция тоже.
     - Баграми?
     - Ну да. Мы настелили на лед доски и слеги, но  они  ломались под нами.
Мы весь лед расковыряли. Видишь, где? - И рассыльный останавливается.
     Я  вижу темный участок, там,  где плавали лодки и ломали лед. В поисках
тела. Теперь все снова затянуло льдом.
     А рассыльный продолжает:
     - Насилу мы ее  нашли. И  еще слава богу, скажу я  тебе, что  река  так
обмелела. Бедняжка пошла на дно между двумя камнями, там и застряла.  Хорошо
хоть, течения почти нет. Будь дело весной, она далеко бы уплыла.
     - Она хотела перейти через реку?
     - Да, у нас все так ходят, едва станет  лед, хоть и зря они это делают.
Этой  дорогой уже прошел один человек,  но дня на два раньше. Она в  аккурат
шла по  этой стороне, где сейчас идем мы с тобой, а инженер ехал с верховьев
по той стороне, он на велосипеде ехал. Они  заметили друг  друга и вроде как
бы поздоровались или рукой помахали, ведь они родня между собой. Только она,
видать, не поняла, чего это он ей машет, так инженер объяснял, и  ступила на
лед.  Инженер ей кричит,  а  она не слышит, а подойти к ней  он не  мог - не
бросать же велосипед; и вдобавок человек уже проходил  по льду третьего дня.
Инженер так и доложил в полиции, они все слово в слово записали, а она дошла
до середины и провалилась.  Верно, ей  попалось на особицу тонкое  место:  А
инженер молнией полетел в город на своем велосипеде, влетел в свою контору и
давай названивать.
     Я, признаться, сроду и не слыхивал таких звонков. "Человек упал в реку!
Моя кузина!" - кричал он. Мы все бежать, он  за  нами.  У нас  были  багры и
канаты, да что в них  толку.  Подоспела полиция,  потом  пожарные, они взяли
где-то лодку,  спустили лодку  на воду  и  давай шарить вместе с нами.  Но в
первый день мы ее  не нашли, а  нашли мы  ее через день. Большое  несчастье,
ничего не скажешь.
     - Ты говоришь, что сюда приезжал капитан, ее муж?
     - Да, приезжал.  Сам понимаешь, как он горевал. И  не только он, мы все
горевали.  Инженер чуть  не рехнулся  с горя, так говорили  у нас в отеле, а
когда капитан приехал, инженер спешно уехал вверх по реке проверять сплавные
работы, потому что не мог больше говорить об этом ужасном несчастье.
     - Значит, капитан не повидал его?
     -  Нет.  Кхм-кхм. Откуда мне знать, - отвечал  рассыльный и поглядел по
сторонам. - Я ничего не знаю, и не мое это дело.
     По этим уклончивым ответам я понял, что он все  знает. Впрочем, это уже
не имело значения, и я не стал его выспрашивать.
     - Ну,  спасибо за компанию, - сказал я и дал ему  малую толику денег на
зимнюю куртку  или другую обновку. Я простился  с ним, я хотел побудить  его
вернуться.
     Но он решил проводить меня  еще  немного. И, чтобы  я не  отсылал  его,
сказал вдруг, что да, что  капитан успел повидать инженера. Добрая и простая
душа, из кухонной болтовни горничных он  понял,  что с этой кузиной, которая
приезжала  к инженеру, дело обстоит  не совсем ладно,  но больше он не понял
ничего.  Зато  он лично проводил капитана вверх  по реке  и помог ему  найти
инженера.
     Капитан хотел во что бы то ни стало повидаться с инженером, рассказывал
он,  ну я и повел его. "Интересно, за какими работами наблюдают, когда  река
встала?" - спрашивал меня капитан по дороге. "И сам не знаю,- отвечал ему я.
Шли мы целый день до вечера. Может, он в этой сторожке, сказал я, потому что
слышал раньше, что  и сплавщики его там ночуют. Капитан не велел мне идти за
ним и приказал подождать. А сам вошел в сторожку.  Через несколько минут, не
больше, он вышел оттуда вместе с инженером. Чего-то они  сказали друг другу,
мне не слыхать было, потом я  вдруг вижу, как капитан замахнулся - вот так -
и  врезал инженеру, тот даже шлепнулся на землю. Вот, должно быть, здорово в
голове загудело. Думаешь, все? Как бы не так! Капитан сам поднял инженера  с
земли и еще раз  врезал ему. А  потом вернулся ко мне и говорит: "Ну,  пошли
домой".
     Я погрузился в размышления. Мне показалось странным, отчего рассыльный,
человек, который не имел  недругов и ни к кому не питал вражды, не пришел на
помощь  инженеру.  Он  даже  и рассказывал мне  об  этой  сцене  без всякого
неудовольствия. Должно  быть,  инженер и с  ним показал себя  скупердяем, ни
разу не дал на чай за услуги, а только командовал да насмехался, словом, был
щенок щенком. Да, пожалуй, так! Ведь теперь ревность не мешала мне правильно
судить.
     - Вот капитан,  тот  не скупился  на чаевые,  - так завершил рассыльный
свой рассказ.- Я все долги заплатил с его денег, ей-богу.
     Избавившись наконец от  своего спутника, я перешел  через реку - на сей
раз  лед оказался достаточно прочным. Я  вышел  на проезжую дорогу. Я  шел и
думал над  словами рассыльного. Сцена у  сторожки  - что она могла означать?
Она  доказывает только, что капитан большой  и сильный мужчина,  а инженер -
плохонький спортсмен с толстым задом. Но капитан - офицер, - не эта ли мысль
им руководила?  Может быть, им руководили прежде и другие мысли,  пока время
не ушло,  откуда мне знать? Его жена утонула в реке, и капитан волен  делать
теперь все, что угодно, ее это не воскресит.
     А если  даже и воскресит, что с того?  Не была ли она рождена для своей
судьбы?  Супруги честно  пытались  склеить  трещину и  потерпели  неудачу. Я
помню, какой была фру шесть-семь лет  назад. Она  скучала и порой влюблялась
на миг, то в  одного, то  в другого, но оставалась верной и  нежной. А время
шло.  У нее не  было никаких занятий, но зато  было три горничных; у нее  не
было детей, но зато был рояль. А детей у нее не было.
     Жизнь может позволить себе и такую расточительность.
     Мать и дитя вместе ушли на дно.

     Странник играет под сурдинку, когда  проживет полвека. Тогда  он играет
под сурдинку.
     А еще я мог бы сказать это иначе:
     Если он слишком поздно вышел осенью по  ягоды, значит, он вышел слишком
поздно, и если в один прекрасный  день он чувствует, что у  него нет  больше
сил  ликовать и  радоваться жизни, в этом может  быть  повинна  старость, не
судите  его строго! К тому же для  постоянного довольства самим собой и всем
окружающим потребна  известная доля скудоумия. А  светлые  минуты  бывают  у
каждого. Осужденный сидит на телеге,  которая везет его  к  эшафоту,  гвоздь
мешает ему сидеть, он отодвигается в сторону и испытывает облегчение.
     Нехорошо со стороны капитана просить, чтобы бог простил его  - как  сам
он ему  прощает. Это  лицедейство,  не более. Странник, у которого не всегда
есть пища и питье, одежда и обувь, кров  и очаг, испытывает лишь  мимолетное
огорчение, когда все  эти блага  оказываются ему недоступны.  Не  повезло  в
одном,  повезет в другом. А если даже и в  другом не повезет, нечего прощать
богу, надо брать  вину на  себя.  Надо  подпирать  судьбу плечом,  вернее  -
подставлять ей  спину. От этого ноют мышцы и кости, от этого до срока седеют
волосы, но  странник благодарит бога  за  дарованную ему  жизнь,  жить  было
интересно.
     Вот как я мог бы это сказать.
     К чему все высокие запросы?  Что ты заслужил?  Бонбоньерки со сластями,
которых  алчет  лакомка?  Хорошо.  Но  разве  ты  не  мог каждый божий  день
созерцать  мир и слушать шелест  леса? А  шелест леса  прекраснее всего, что
есть на свете.
     В кустах сирени  благоухал жасмин, и я знаю человека, который испытывал
радостный трепет не  только от жасмина,  от всего - от освещенного окна,  от
беглого воспоминания, от самой жизни.  Пусть  его потом изгнали из  рая,  но
разве он загодя не был вознагражден за свою потерю?
     И вот как еще:
     Право жить есть такой щедрый, такой незаслуженный дар, что он  с лихвой
окупает все горести жизни, все до единой.
     Не надо думать, будто тебе причитается больше сластей, чем  ты получил.
Странник отвергает  подобный предрассудок. Что  принадлежит  жизни? Все. Что
тебе? Уж не  слава ли? Тогда объясни, почему.  Не след  цепляться за "свое",
это  так смешно, и странник смеется  над  тем, кто смешон. Помню я человека,
который все боялся упустить "свое";  он  начинал  растапливать свою  печь  в
полдень, а разгоралась она к вечеру. И человек боялся  покинуть тепло и лечь
в  постель, он сидел всю ночь, а другие вставали поутру  и грелись у огня. Я
говорю об одном норвежском драматурге.
     Я  неплохо  постранствовал  по дням  своей  жизни, и  вот я  поглупел и
отцвел. Но до сих пор нет во мне  присущего всякому старцу убеждения,  будто
теперь я стал мудрее, чем был некогда. Надеюсь, что мудрость так и не осенит
меня.  Мудрость есть признак одряхления. Когда я благодарю бога за жизнь, то
причиной  тому  не высшая зрелость,  которая  приходит вместе  со старостью,
причиной тому любовь  к  жизни.  Старость  не дарует зрелости,  старость  не
дарует ничего, кроме старости.
     Я  слишком поздно  вышел  по  ягоды,  но  все  равно я завершу  путь. Я
доставлю  себе  это  маленькое  удовольствие  в  награду  за  летние  труды.
Двенадцатого декабря я достиг своей цели.
     Я  мог бы  задержаться  среди людей, нашлось  бы и для  меня что-нибудь
подходящее, как  нашлось для всех,  кто  решил, что  пришло время  осесть на
землю. Да и  Ларс Фалькенберг, мой напарник и товарищ, советовал мне завести
себе вырубку, а  на  ней жену,  двух  коров  и  поросенка. Это был дружеский
совет.  Это  был глас народа. Далее, вместо одной из коров, я мог бы держать
упряжного   вола  и   тем  самым  приобрел  бы   на  старости  лет  средство
передвижения. Но ничего  не вышло,  совсем ничего. Ко мне мудрость не пришла
вместе со старостью, и я пойду к Труватну, в леса, и буду жить в бревенчатой
хижине.
     Какая в том радость, спросите вы.  О Ларс  Фалькенберг и все остальные,
не тревожьтесь, я договорился с одним  человеком, который  каждый день будет
приносить мне хлеб.
     И вот  я  брожу,  брожу  вокруг себя  самого,  я одинок и всем доволен.
Огорчает меня потеря печатки,  это была печатка  епископа Павла, мне подарил
ее один из Павловых  потомков, и я все лето проносил ее в нагрудном кармане.
И вот  я щупаю карман, а печатки там нет.  Нет как нет.  Но за эту потерю  я
загодя получил вознаграждение, ибо когда-то у меня была печатка.
     Вот отсутствие книг меня не огорчает.
     Как точно я помню  и двенадцатое декабря, и другие даты, но преспокойно
забываю дела  более  важные. Я  потому лишь  и  вспомнил  про  книги,  что у
капитана Фалькенберга с супругой  было много книг  в  доме, романы  и драмы,
полный шкаф.  Я  сам видел, когда красил  в Эвребе  окна и двери. У них было
полное собрание писателей,  а у каждого  писателя полное  собрание книг,  по
тридцать  томов.  Зачем им понадобилось  полное  собрание?  Не знаю.  Книги,
книги, одна,  две, три, десять,  тридцать.  Они поступали  каждое рождество,
романы, тридцать томов - из года  в год одна история. Должно быть, капитан и
фру читали  эти романы, они знали, чего искать у отечественных авторов, ведь
в романах так  много говорится о  том,  как  добиться счастья. Да, наверное,
затем  и читали, откуда мне  знать. Господи,  какая пропасть книг там  была,
когда я красил,  мы вдвоем не  смогли передвинуть шкаф, лишь трос  мужчин  с
помощью стряпухи смогли  его передвинуть.  Одним из  троих был Гринхусен, он
весь побагровел под тяжестью отечественной литературы и сказал:
     - Не возьму в толк, зачем нужна людям такая пропасть книг?
     Как будто  Гринхусен мог  хоть  что-нибудь взять  в  толк. Должно быть,
капитан и фру держали эти книги, чтобы все они были на месте, чтобы собрание
было полным. Убери хоть одну, в шкафу образовалась бы брешь,  все книги были
одинаковые, все как на подбор, однообразная поэзия, одна  история  из года в
год.
     У меня в хижине побывал охотник на лосей. Событие невеликое, и собака у
него оказалась злая как черт. Я был рад, когда он ушел. Он снял со стены мою
сковороду, что-то на  ней жарил и закоптил ее. Собственно говоря, это не моя
сковорода, ее оставил  один из тех, кто  побывал в хижине до меня.  Я просто
взял ее, и начистил золой, и повесил на стену вместо барометра. Теперь
     я снова ее  начищаю, с ней очень  удобно,  она  всегда  тускнеет  перед
дождем.
     Будь  здесь  Рагнхильд,  думается  мне,  она  непременно  выхватила  бы
сковороду у меня из рук и сама начистила ее. Но  потом я решаю, что уж лучше
я сам  приведу  в  порядок  барометр, а Рагнхильд  пусть займется чем-нибудь
другим. Если бы этот уголок леса стал нашей вырубкой, то под ее началом были
бы  дети, коровы и  свинья. А уж о своих сковородах я сам позабочусь, ладно,
Рагнхильд?
     Помню я одну женщину, которая ни о чем не заботилась и меньше всего - о
себе самой. Она  плохо  кончила,  эта женщина.  Хотя  шесть лет  назад  я не
поверил бы, что можно быть нежнее и ласковее, чем она. Я возил ее в гости, и
она смущалась, она краснела и опускала глаза, хотя была моей госпожой. Самое
занятное, что и меня это заставило смутиться, хотя я  был ее слугой, Отдавая
мне какое-нибудь приказание, она  одним лишь взглядом  своих  глаз открывала
передо  мной неисчислимые красоты и сокровища  в  дополнение ко всему, что я
уже знал, я до сих пор это помню. Да, я сижу здесь и до сих пор это помню, я
качаю головой  и говорю  себе  самому:  как все  было удивительно,  ах,  как
удивительно!  И она  умерла. Что  же дальше? Дальше ничего. А  я живу. Но ее
смерть не должна  бы огорчать меня, ибо  я загодя получил вознаграждение  за
эту потерю, когда она взглянула на меня своими глазами. Вот, наверно, как.
     Женщина - что знают мудрецы о женщине?
     Помню я одного мудреца, он писал о женщинах. Он написал  тридцать томов
однообразных пьес  о женщинах, я пересчитал  однажды все его томы в  большом
шкафу.  Под конец  он написал о женщине, которая бросила родных детей, чтобы
найти,  представьте себе,- чудо. А  что же дети? Это так  смешно, и странник
смеется над тем, что смешно.
     Мудрец - что знает он о женщине?
     Во-первых,  он не мог стать мудрым,  пока не состарился, следовательно,
он  знает  женщину  лишь  по  воспоминаниям.  А  во-вторых,  у  него  нет  и
воспоминаний, ибо он никогда не знал ее. Человек, имеющий предрасположение к
мудрости, всю свою жизнь занят только этим предрасположением и ничем другим,
он  холит его и пестует,  трясется над ним, живет для него. Никто не ходит к
женщине, чтобы набраться мудрости. Четверо мудрейших мира, которые  оставили
нам свои размышления о женщине, сидели  и выдумывали ее; они были стариками,
независимо  от того,  молодыми или преклонных лет, они умели  ездить лишь на
волах. Они не знали женщину в святости ее,  не знали  женщину в прелести ее,
не знали, что без женщины нельзя  жить. Но  они  писали и  писали о женщине.
Подумать только, писали, никогда не видав ее.
     Боже  упаси  меня от мудрости! До последнего своего дыхания я не устану
твердить: упаси меня боже от мудрости!
     Нынче прохладно,  подходящий день для  той прогулки, которую  я надумал
предпринять; снежные вершины гор розовеют под лучами солнца, и моя сковорода
сулит ясную погоду. Восемь часов утра.
     Укладка  и большой короб,  запасная бечевка  в кармане, на случай, если
что  развалится, посреди стола  записка тому человеку,  который, может быть,
принесет мне провизию, когда меня не будет.
     Я сам  убедил себя, что  впереди у меня  далекий  путь,  что  я  должен
тщательно  к  нему подготовиться,  что мне  понадобится вся  моя  выдержка и
находчивость. Так и должен вести себя тот, у кого впереди далекий путь, но у
меня впереди ничего нет. У меня нет никаких дел, мне некуда спешить, я всего
лишь странник, который покидает свою хижину, чтобы вскоре вернуться назад, и
мне все равно, где ни быть.
     В  лесу пустынно и тихо,  все покрыто снегом,  все затаило дыхание  при
виде меня.  Днем с какой-то вершины я  вижу далеко  позади Труватн, белый  и
плоский,- припудренная  мелом снежная пустыня.  После  обеденного  привала я
продолжаю  свой путь, я поднимаюсь все  выше  и выше, я иду в горы,  но  иду
задумчиво  и медленно, засунув  руки в карманы.  Я не спешу, мне просто надо
отыскать  место  для ночлега. Под  вечер  я снова  устраиваю  привал,  чтобы
поесть, как будто я проголодался, как будто я честно заработал свой хлеб. На
самом  деле я ем, чтобы хоть  чем-нибудь  заняться, руки  мои праздны,  мозг
тяготеет  к раздумьям.  Рано темнеет,  и  хорошо, что я  успеваю  тут же  на
вершине  присмотреть  себе  укромную расселину,  где вдоволь  валежника  для
костра.
     Вот о чем говорю я теперь, когда играю под сурдинку.
     Я рано вышел на другое утро, едва развиднелось.
     Начал  падать  снег,  мягкий, теплый, в воздухе  послышался  шелест.  К
метели,  подумал я,  кто бы мог предвидеть. Ни я,  ни мой барометр еще сутки
назад даже не подозревали этого. Я покинул свой приют и побрел дальше  через
болота и равнины, опять  настал полдень, снег  все шел. Приют  мой  оказался
хуже, чем  я предполагал, правда, там хватило  веток  для  постели и было не
холодно, но  весь дым от костра относило в  мою сторону, и у  меня першило в
горле.
     После обеда  я нашел место поудобнее - большую уютную пещеру со стенами
и потолком. Здесь хватит места и для меня, и  для моего  костра, а дым будет
выносить наружу. Я одобрительно кивнул и обосновался в пещере, хотя было еще
светлым-светло, и  я отчетливо видел горы,  и долины,  и остроконечную скалу
прямо передо мной, в нескольких часах ходьбы. Но все же я кивнул так, словно
достиг цели, и принялся таскать валежник и устраиваться на ночь.
     Ах, как  уютно я здесь себя чувствовал. Нет, я не  зря кивнул и снял  с
плеч мешок.  "Ты сюда шел?" -  спросил я  в шутку  самого  себя.  "Сюда!"  -
ответил я.
     Шелест становится громче,  снег  перестал, но зато пошел  дождь. Просто
удивительно - тяжелый,  крупный дождь падал на  мою пещеру, на деревья перед
ней,  хотя на дворе стоял декабрь, холодный месяц рождества Христова. Должно
быть, волна теплого воздуха вздумала посетить нас.
     Дождь шел всю ночь напролет, и шумел  лес. Было похоже на весну, и  сон
мой был так глубок и отраден, что я совсем разоспался.
     Десять часов.
     Дождя нет, но по-прежнему тепло. Я сижу,  выглядываю из пещеры, слушаю,
как  клонится и шумит лес.  Камень  срывается  со скалы  как  раз надо мной,
падает на другой выступ скалы, увлекает и его, слышны два  отдаленных глухих
удара. Затем поднимается грохот, Я смотрю не отрывая  глаз,  грохот  находит
отзвук в  моей душе, первый обломок увлек за собой другие,  и вот  уже целая
лавина, грохоча, катится вниз с горы:  камни,  снег, земля - и пыль клубится
над  этой могучей лавиной. Поток  серого камня кажется каким-то лохматым, он
сам себя гонит и все увлекает  за собой, он рокочет,  течет,  течет, засыпая
ущелье,-  и замирает.  Медленно  оседают последние камни,  и вот уже  лавина
иссякла, гром стихает вдали, и лишь в душе у меня гудит и  медленно умолкает
басовая струна.
     И  снова я сижу и  слушаю  шелест  леса.  Что  там шумит,  быть  может,
Эгейское море? Или морское течение Глимма?
     Я сижу и  прислушиваюсь,  я слабею; воспоминания  встают во мне, тысячи
радостей, музыка,  глаза, цветы.. Шелест леса прекраснее всего, что  есть на
свете, он укачивает, он как безумие - Уганда, Тананариве, Гонолулу, Атакама,
Венесуэла...
     Должно быть, годы - причина моей  слабости, должно быть, нервы натянуты
и звенят в лад. Я встаю и  подхожу  к огню, чтобы одолеть слабость, я мог бы
поговорить с  огнем, произнести целую речь, покуда он не умрет. Мой приют не
боится огня, и в нем прекрасная акустика. Кхм-кхм.
     Вдруг в пещере  темнеет.  Это пришел  давешний охотник, а  с  ним - его
собака.
     Когда  я  бреду  к своей  хижине, начинает  подмораживать,  мороз споро
прихватывает  все  равнины  и  болота,  шагается  легко.  Я  иду медленно  и
равнодушно, засунув руки в карманы. Я не спешу, мне все равно где ни быть.
Книго
[X]