Книго

---------------------------------------------------------------
     From: Yulia Eliayev  ([email protected])
     Date: 15 Apr 2001
     Кусок воспоминаний моего деда - о батьке Махно.
     

Origin: http://gazet_isr.tripod.com/Frameset_index.htm

     Spellcheck: Serguei Koureda 

---------------------------------------------------------------
     1919  год.  Полыхает  Гражданская  война.  Меня, политработника Красной
армии, оставляют в Екатеринославе для подпольной работы, заменив мою фамилию
на  кличку  Григоров,  ставшую  моей  фамилией  на  всю  последующую  жизнь.
Предатель выдает меня головорезам Дикой дивизии Шкуро. Допросы под  пытками,
несколько   раз   теряю   сознание.   Мне  пытаются  помочь.  Меня  передают
екатеринославской   контрразведке   и   помещают   в   камеру   "смертников"
политической   тюрьмы.  Необычно  пестрый  состав  заключенных.  Сокамерник,
махновец Каретников, рассказывает о батьке Махно. Армия Махно  стремительной
атакой   захватила  Екатеринослав,  всех  заключенных  освобождают.  В  гуще
махновщины. На митинге слушаю Махно и анархиста, еврея Волина, речь которого
произвела   на  меня  сильнейшее  впечатление.  Махновщина  --  это  широкое
крестьянское движение  за  передачу  земли  крестьянам  и  их  экономическую
независимость от центральной власти.
     На  просторах  бывшей  Российской  империи  полыхала Гражданская война.
Деникинская Добровольческая армия подходила  к Туле и  находилась в двухстах
километров от Москвы. На Украине, в тылу  Добровольческой армии, действовали
многочисленные  большие и малые банды,  воинские части, отколовшиеся как  от
Красной, так и от Белой армий, и крестьянские отряды. Попав  на  территорию,
контролируемую   каким-либо   из  таких  отрядов,  можно  было  оказаться  в
неожиданной, острейшей ситуации. Вот один из  эпизодов, связанный  с вывозом
государственных ценностей из Екатеринослава в  июне 1919 года. Командир 6-ой
Украинской  дивизии  Красной  армии  Григорьев  поднял  мятеж,  объявив себя
самостийным  атаманом.  Когда его мятежная дивизия подошла к Екатеринославу,
мне  и  работнику  губкома  партии   Ильченко  поручили  срочно  вывезти  из
городского государственного банка  хранившиеся там  золото, серебро и другие
ценности.  Мы  все сложили  в  мешки,  погрузили  в  железнодорожный  вагон,
опломбировали их и двинулись к Харькову. На станции Самойловка  возле нашего
небольшого состава неожиданно появился  конный  вооруженный отряд примерно в
150 человек. Командир отряда, назвавшийся  батькой  Кнышем, крикнул:  -  Что
везете?  -- Мы ответили,  что везем хоронить на родину убитых солдат. Батька
скомандовал  своей ватаге:  -  Шапки  долой! --  и осенил себя  крестом. Все
последовали  его примеру.  Кныш  крикнул нам:  - С богом, хлопцы!  -- и весь
отряд помчался в сторону Павлограда. Я же подумал, что стало бы с нами, если
бы Кныш решил проверить  содержимое наших вагонов. Страшное и кровавое  было
время.  Некоторые  города   и   целые  волости  Украины  по  нескольку   раз
захватывались различными  самостийными отрядами  и  бандами.  И каждый такой
захват сопровождался тем, что "новая власть"  творила скорый суд и расправу.
В том же году все большую роль стали играть отряды махновцев, объединившиеся
в  крупное, хорошо  организованное воинское соединение  во главе  с Нестором
Махно. Неожиданно  я  оказался  в гуще махновщины.  Красная  армия  покидала
Екатеринослав, а меня, 19-летнего политработника 7-ой дивизии  14 --ой армии
оставили  в  городе  для  подпольной  работы, заменив  мою настоящую фамилию
Монастырский  на  подпольную  кличку Григоров,  под которой мне было суждено
прожить всю жизнь. Через Екатеринославское подполье проходил один из каналов
связи с подпольщиками  Севастополя -- главной  базы  Черноморского  военного
флота. Моя первая  пездка в этот город прошла успешно. И вот вторая поездка.
Адреса  явок в  Севастополе заштиы  в пояс  брюк, а  секретные документы  по
подготовке восстания  спрятаны в небольшом  чемоданчике с  двойным  дном. До
Мелитополя со мной едет мой хороший друг, бундовец, студент Матус Канин. Нам
выдали  деньги, одну  часть  двадцати- и  сорокарублевками керенками, другую
марками,  которые, как  выяснилось в дальнейшем,  оказались фальшивыми.  Наш
путь проходил  через узловую станцию Синельниково, где мы с Матусом Каниным,
одетые  в студенческие куртки, вышли  для пересадки в поезд,  следовавший на
юг. В ожидании этого поезда зашли перекусить в вокзальный буфет. На  вокзале
толпилось  много  народа,  преобладали   офицеры,  солдаты   и  казаки.  Нас
предупреждали, что при пересадке в Синельниково  мы должны вести  себя очень
осторожно, поскольку в этом районе были дислоцированы  некоторые части Дикой
дивизии генерала Шкуро, отличавшейся особыми зверствами. Шкуровцы  выполняли
роль  связующего  звена  армий  Деникина   и  барона  Врангеля,  а   станция
Синельниково являлась стратегической точкой Южного и Юго-западного  фронтов.
Отсюда   расходились   железнодорожные   пути   на  север,   юг,  Донбасс  и
Екатеринослав. Дикая  дивизия  Шкуро  формировалась за  счет самых  тчаянных
головорезов, а ее действия отличались неоправданной жестокостью.
     Мы с Матусом направились к буфету.  Навстречу  нам двигался подпоручик,
лицо которого мне было хорошо знакомо. Как-то по странной ассоциации на одно
мгновение  в  моем мозгу  возникли  наши  комсомольские собрания  на  берегу
Днепра, военный госпиталь в Екатеринославе. Наши глаза встретились. Никакого
сомнения  не могло быть --  это был Иван Должковой, комсомольский  работник,
однажды выступавший  с черносотенной речью на собрании молодежи,  работавший
старшим санитаром екатеринославского военного госпиталя. На сей раз его лицо
не было, как обычно,  серым,  а глаза загорались каким-то огоньком -- не то,
что раньше. Иван Должковой первый подошел к нам, даже руку мне протянул. Рот
его расплылся в улыбку,  а потом  снова зловеще сжался. Он задал мне вопрос:
-Ты тоже остался с заданием? -- Мы с Матусом переглянулись, но  старались не
выдавать своего волнения.  Нам было  неизвестно, что  Должкового  оставили в
подполье. Должковой бросил фразу: - Ты, Георгий, (он забыл, что  я Григорий,
а не Георгий), подожди секундочку, я сейчас познакомлю тебя  со  своей женой
--  и шепнул мне: "Моя  Зина тоже осталась в тылу с заданием." После чего он
быстро  улетучился.  Я сунул  Матусу свой чемоданчик  и предложил ему срочно
уходить. Матус не хотел  оставлять меня  одного, но  я резко его  оборвал: -
Только  без  сантиментов.- Не  успел  Матус Канин отбежать с чемоданчиком  в
сторону, как ко мне подошел  подпоручик  Иван  Должковой в сопровождении 4-х
казаков, вооруженных саблями  и наганами. На головах у  казаков, несмотря на
жару,  красовались казачьи  папахи,  а на рукавах символический череп  Дикой
дивизии. Я  попал в руки самой страшной части  Добровольческой армии. В  это
время я думал только о своем чемоданчике с двойным дном и о Матусе Канине --
удалось ли  ему ускользнуть, хорошо еще, что мой маленький браунинг оказался
в чемоданчике.  Несмотря  на любопытство  пассажиров, меня тут же на вокзале
обыскали и забрали все деньги -- керенки и марки. Подчеркиваю марки, так как
они позднее  сыграли мистическую роль в моей судьбе. Мне  связали  веревками
руки и повели в  комендатуру  вокзала, где ко мне приставили двух казаков, а
комендант  с  подпоручиком Должковым куда-то вышли. Я считал  свое положение
безнадежным и принял твердое  решение все отрицать, даже знакомство с Иваном
Должковым. Я смотрел в окно комендатуры на  красные лучи заходящего солнца и
мысленно  прощался  с  зелеными  садами и парками,  с родными и друзьями, со
своей   молодостью.   Я  понимал,  что  каратели  Шкуровской  дивизии  менее
либеральны,   чем   царская   жандармерия,   и  не   будут   церемониться  с
политработником Красной армии.
     Предатель Иван Должковой куда-то исчез,  я до позднего вечера  сидел  в
комендатуре  станции  под охраной. Никто  меня не допрашивал, только веревки
сняли  с рук. Когда на  улице  совсем стемнело,  явился поручик (в  казачьих
частях --  хорунжий) комендант станции еще с  двумя казаками, я заметил, что
он казакам кивнул головой, не проронив  ни одного  слова, и меня под конвоем
4-х   казаков,   вооруженных  ружьями,   повели   в  кромешную   темноту  по
железнодорожному пути. Я был уверен, что меня  ведут куда-нибудь за  пределы
поселка,  чтобы расстрелять. В  последнюю минуту я  подумал о  своей  бедной
матери, о  том, что  я очень  мало  сделал для нее. Нужно  отметить, что мой
конвой,  состоящий из двух  молодых и двух пожилых  донских казаков,  держал
себя  со мной прилично, возможо, что они понимали некоторую  бессмысленность
своего положения, когда под их охрану отдан 19-летний юноша.
     Мы повернули  по железнодорожному пути  налево  и  через дыру в  заборе
попали в поселок Синельниково. На всем пути  не встретился ни один  человек,
словно  в поселке  все вымерли.  А мне  так хотелось перед смертью встретить
хоть одного человека, все равно, мужчину или женщину, а еще лучше ребенка --
только бы человека.  Внутри  у меня  все  было  мертво, как  и  вне  меня, я
перестал думать, перестал воспринимать все  окружающее,  надеялся только  на
случай.
     Блеснула  какая-то смутная надежда, когда меня подвели  к двухэтажному,
вернее,  полутораэтажному  дому.  Пожилой казак  стукнул в ворота, открылось
маленькое окошечко.  Деревянные  ворота открылись, и  меня  ввели  в большой
двор, в нем были разбросаны толстые бревна, а у забора стояли лошади, жующие
сено. С правой стороны на расстоянии 3-х метров друг от друга находились две
деревянные лесенки. Мне приказали подняться по одной лесенке, которая вела в
небольшой коридрчик.  В коридорчике у  небольшой каморки с железной решеткой
сидел молодой казачонок.  Засов дверцы отдернули, и меня легонько толкнули в
камеру, без слов и без грубостей.
     Когда  я вошел в камеру,  мне навстречу  поднялись два  человека,  один
невысокого  роста  блондин,   изящный   и   подтянутый   офицер   с  погнами
штабс-капитана,  другой  --  высокий, с огромной красивой  шевелюрой  черных
волос. Они протянули мне руки и отнеслись ко мне весьма  дружелюбно. Я стоял
посреди камеры, и мне почему-то стало легко на сердце, я еще  недавно мечтал
о живых  людях -- и вот предо  мною стоят довольно интеллигентные и любезные
живые люди. Можно ли назвать это эгоизмом?  Мы рады, когда убеждаемся в том,
что  мы не одиноки  в  беде. Может быть,  и  так!  Ведь  не  зря  существует
пословица,  что на  миру  и  смерть  красна.  В  камере  не  было  нар.  Мои
сокамерники сидели и лежали  на полу,  в  правом углу  было  набросано много
папиросных  и  спичечных  коробок, в камере стоял густой туман  от табачного
дыма.  Можно  было  сделать  вывод,  что мои  товарищи по камере  непрерывно
курили. Штабс-капитан и мне предложил папироску, но я заявил, что никогда не
курил и  не  собираюсь  изменять  своих  привычек,  хотя  понимал,  что  при
сложившихся обстоятельствах курение как бы нормализует  человеческую психику
и тормозит возбуждение центров головного мозга. Тот, кто не сидел в тюрьмах,
никогда не имел дела с контрразведками, никогда не  поймет,  как  интенсивно
работает мозг в подобной ситуации.
     Три  человека,  объединенные  общей  судьбой,   естественно   стремятся
пооткровенничать  друг с  другом, поведать о  тех  путях,  которые  приводят
человека в каземат.  Изящный и довольно  вежливый  штабс-капитан, непрерывно
куривший и бросавший  окурки  в угол, прямо  сказал, что его  арестовали как
бывшего начальника  штаба атамана  Григорьева. Известно,  что  Григорьев был
командиром одной из дивизий Красной армии,  но затем  изменил и  двинул свою
дивизию пртив  Советской  власти. Бывший начальник  штаба атамана Григорьева
пытался перейти на сторону деникинцев,  был задержан на станции Синельниково
и водворен в эту камеру.  Он сказал  мне, что можно  выбраться отсюда,  если
предложить  взятку  коменданту  Мокину.  И  действительно,  через  пару дней
штабс-капитан  был  освобожден, родственники выкупили его у поручика Мокина.
Мы остались в камере вдвоем.  Второго сокамерника  арестовали  за чтение при
большевиках  стихов  революционных  поэтов.  Он  был   артистом  Харьковского
драматического театра,  случайно попал в окружение, и  хотя уже выступал  со
стихами  в  духе  единой  и  неделимой  России,  ему  не  простили   прежних
пробольшевистских настроений.  Слушая  исповедь моего сокамерника,  я понял,
что  мое положение  более  серьезное,  так как  предавшему меня  провокатору
Должковому было хорошо известно  мое  недавнее прошлое. На второй день после
водворения  меня  в  тюрьму начались  допросы.  За столом,  покрытым зеленой
суконной скатертью, сидел  небольшого  роста  казачий  хорунжий,  на  голове
круглая каракулевая шапочка с красным  верхм,  лицо довольно правильное, под
глазами  большие  валики, а глазной  зрачок как-то странно  вертелся, во рту
постоянно двигалась  папироса.  Хорунжий  часто  вынимал папиросу  изо  рта,
откусывал  кончик и отплевывался.  Рядом с хорунжим  сидел, развалившись  на
стуле, Иван  Должковой. Минуты три они оба молча  смотрели  на меня  в упор.
Первым заговорил комендант Мокин: - Ну, комиссар, долго будем  молчать? -- Я
продолжал молчать. Хорунжий  спокойно подошел к  шкафу, взял плетку, подошел
ко мне и полоснул меня по лицу. Я закрыл лицо руками,  но продолжал молчать.
Я ждал  худшего,  но  решил  ни  в чем  не признаваться и не выдавать  своих
товарищей.  Мое молчание  взбесило  поручика,  он  истерично  закричал,  что
заставит меня говорить.  А я  продолжал молчать. Мокин сел,  достал из пачки
папиросу, а Должковой  услужливо поднес  горящую спичку. Комендант заговорил
спокойнее:  -  Молодой человек, вы  можете  надеяться на  снисхождение, если
скажете правду. Вы знаете Должкового? - При этом он указал на Должкового. --
Можете сказать, где и при каких обстоятельствах  вы с ним встречались? --  Я
ответил:  - Нет, впервые я этого человека вижу, нигде и никогда я  с ним  не
встречался.  -- При  этих  словах Должковой резко поднялся  со стула, втянул
голову в плечи, посмотрел  на меня  своими мутно-серыми глазами, сжал тонкие
губы  и  буквально  прошипел,  как  гадюка:  -  А  помнишь  наши   сходки  в
Екатеринославе? ... Ты выступал от  имени комсомола и  призывал  к  разгрому
белогвардейцев...  это было на  берегу Днепра,  возле  Потемкинского парка.-
Конечно,  я  хорошо  это помнил, но  заявил, что  я  никогда не выступал  на
собраниях рабочей  молодежи.  Должковой снова встал и обратился ко мне:  - А
помнишь, жидовская морда, как  ты явился  в военный госпиталь,  грозил  меня
передать в ревтрибунал и читал  большевистские лекции. -- Я все это отрицал.
Ко мне подскочил хорунжий,  в руках у  него  был  шомпол, он  полоснул  меня
шомполом по голове, ударил ногой в живот, и, когда я упал на пол, начал бить
меня  ногами. Мне было больно, я корчился  на  полу, но  не  издал ни одного
звука.  Тогда  комендант  крикнул,  вошел  огромный  казак,  которому   было
приказано  увести меня  в камеру. Казак  протащил  меня за ноги  по коридору,
засов звякнул, и я получил первую помощь от артиста  Харьковского театра. Он
гладил меня по голове, говорил какие-то нежные  слова  -- и мне  сразу стало
легче.  Во мне  пробудилось  чувство гордости за себя, что я  духом оказался
сильнее этих гадов. Боли в животе затихли. Артист вытирал мое  окровавленное
лицо своим носовым платком и давал мне пить какую-то мутную водичку. Фамилия
актера Ставрогин. Это  был  исключительно  симпатичый и  добрый человек.  Он
декламировал  мне  Гамлета,  Отелло,  Уриэль  Акоста --  эти роли он играл в
театре. У Ставрогина не было определенных убеждений, но он был гуманистом  в
самом  лучшем  толклвании этого  слова.  Ставрогин  любил  говорить:  -  мои
убеждения --  это убеждения того  героя, которого  я играю  на сцене:  то  я
король, то  нищий, но бываю и философом,  особенно  тогда, когда играю  роль
Гамлета. Даже в этих условиях он оставался  артистом.  Он наизусть читал мне
целые  страницы из Шекспировских  тагедий.  Под  глазами  у  Ставрогина были
морщинки,  свидетельствующие о нелегкой  жизни  русского актера. Он как-то с
грустью сказал мне: - действительная жизнь меня не привлекает, я люблю жизнь
только на сцене, где показано не то, каков человек на самом деле, а каким он
должен  быть.  --  При этом он  подчеркнул,  что  имеет  в виду положительне
персонажи трагедий. Он даже воскликнул: - нет в жизни Гамлетов, они только в
воображении  Шекспира... искусство  выше жизни, оно облагораживает человека,
который на самом деле негодяй. -- И мне вдруг показалось, что и  мои мечты о
перевоспитании человека, особенно человечества в целом, - это просто химеры.
Тот,  кто  когда-либо сидел за  решеткой  и  кого  пытали,  меня  поймет. За
решеткой меркнут  самые радужные мечты,  кровь холодеет при одной мысли, что
тебя должны вести на очередной допрос. Только рядом с тобой лежащий в камере
человек, обтирающий твою кровь своим носовым платком, декламирующий Гамлета,
представляется тебе другом и братом. Только  к утру мы оба уснули. Но я спал
недолго,  солнечные лучи сквозь решетку попали в  камеру. Зарешеченное  окно
выходило  на улицу, где изредка можно  было увидеть мужчин и женщин, куда-то
очень спешащих. Вдруг под самой решеткой я увидел высокого человека  с седой
и длинной бородой, он  поднимался  из  подвального помещения и смотрел в мое
окно.  Мне не  приходило в  голову, что под  комендатурой живут люди. Старик
медленно прохаживался  мимо моего окна и что-то  ворчливо напевал старческим
голосом. Вначале я не обратил внимания на это старческое бормотание, старики
часто  разговаривают сами  с собой.  Но  вот я вслушался в это  бормотание и
уловил  странные  слова,  обращенные  прямо  ко  мне.  Обернувшись спиной  к
решетке, старик ясно пропел: - Укажите адрес ваших родных, ваших  близких, -
я вначале опешил, растерялся. Но это продолжалось одно  мгновение. Я схватил
в углу коробку из-под папирос и обугленную спичку, и быстро  нацарапал адрес
моей  матери.  Обернувшись  на  дверь  камеры  и  убедившись,  что  окошечко
надзирателя закрыто, я быстро выбросил через решетку свою записку. Я увидел,
как старик  сначала накрыл ее подошвой,  а потом нагнулся и поднял. Потом  я
узнал, что  в  подвале комендатуры находилась часовая мастерская,  почему-то
сохранившаяся. Часовым мастером  был старый  еврей --  обладатель не  только
часовой мастерской, но и  двух  замечательных  и добрых  дочерей. Часто  эти
девушки гуляли  мимо моей решетки, с любопытством и грустью посматривали  на
меня. Старшая дочь поездом отправилась к моим родным, и через сутки я увидел
перед окном своей камеры  мою мать и старшую сестру Машеньку.  Они гуляли по
другой стороне улицы, чтобы  их ни в чем не заподозрили. Я видел,  как  мать
платочком вытирала слезы, а Машенька кивала мне головой. Я не мог оторваться
от решетки и только когда услышал, что засов двери камеры  заскрипел, сел на
пол.
     Казак встал на порог камеры и крикнул: -  Эй, ты выходи с вещами, ткнув
пальцем в сторону Ставрогина. -- Я невольно  вздрогнул, словно меня  вызвали
на очередной  допрос. Артист,  собрав свои вещички, заключил меня в объятия,
поцеловал,  как  брата,   отвернулся  и  быстро  вышел.  Меня  охватил  ужас
одиночества,  но  на сей раз у  меня было утешение -- мать и старшая сестра,
друзья из часовой мастерской находились рядом со мною и думали обо мне.
     На  допрос  меня не  вызывали. Молодой  казаченок  в окошечко подал мне
миску щей,  хлеб и половину  красного  арбуза. Шепотом казачок  сообщил мне:
"Мамка и сестра  приехали сюда,  не тужи".  От  этих добрых  слов  мне стало
светло на душе.
     На  допрос меня вызвали ночью. Ивана Должкового  на сей раз не было. За
столом  сидел  один хорунжий. На  столе лежала плетка, у  двери  стояли  два
огромных,  звериного  вида, донских  казака.  Поручик  обратился  ко  мне  с
вопросом:   -  буду  ли  я  говорить  правду,  скажу  ли,  с  кем  связан  в
Екатеринославе? -- причем, он  снова пытался аппелировать к  моей молодости,
доказывая,  что  меня  большевики обманывают, что они  обманывают  и русский
народ и  стремятся лишь удержать  за  собой власть... если я помогу раскрыть
заговор против  народного  правительства,  я  буду  освобожден и  меня  даже
наградят.
     Я  упорно   молчал.  Комендант  молча  кивнул   головой   казакам.  Они
набросились  на меня и  связали мне веревками руки и  ноги,  затем подвесили
меня за руки на крюк у потолка и начали бить плетками и шомполами. Помнится,
я вскрикнул  один раз и потерял сознание. В таком состоянии  меня бросили  в
камеру, вылили на меня целое  ведро холодной  воды,  и  я пролежал до самого
утра. Придя в сознание, я почувствовал боль во всем теле, моя грязная рубаха
была  вся  в  крови,  из головы  продолжала сочиться  кровь. Так я  пролежал
остаток ночи  и  весь следующий день.  В комендатуре  стояла жуткая  тишина.
Внезапно открылась дверь, и  тот  же  молодой  казачок внес  большую бутылку
молока,  белую булку, чистую нательную рубаху,  полотенце,  носовые  платки,
носки и женскую кофту. В кармане кофты была небольшая  записка и карандаш. В
записке   сообщалось,  что  через  старика  --  часового   мастера  пытаются
поговорить  с комендантом  об условиях  моего  освобождения. Просили записку
порвать и относиться с доверием к молодому казачку.
     Утром  произошло  событие  совершенно неожиданное и поразительное. Меня
впервые вывели на прогулку на большой двор. Зажмурил глаза от яркого солнца.
Небо было  ясное,  синее. Мне не  верилось, что  я  дышу  свежим и ароматным
воздухом, вижу  солнце. Выводил меня на прогулку все тот же молодой казачок,
он чему-то радовался, его  глаза  блестели. Казачок разрешил мне прогуляться
по двору. Вокруг большого чугунного котла на бревнах сидели казаки и курили,
среди них я сразу узнал и тех, что ночью производили надо мной экзекуцию  по
приказу хорунжего Мокина. Огонь под котлом  пылал и искры далеко разлетались.
Молодой казачок  сказал  мне, что я могу  сесть  на  бревна  и погреться  на
солнышке,  сколько хочу.  При  этом  он  прибавил,  что  начальство  сегодня
отсутствует. Я присел на бревна и начал  оглядываться  воруг. Вдруг я увидел
на лестнице молодую  красивую женщину, такую знакомую, близкую и родную.  От
удивления  я вздрогнул, руками  протер  глаза,  эта  женщина показалась  мне
видением, каким-то миражем. Я никак не  мог поверить своим  глазам. Это была
Наташа Зарудная,  друг  моего детства.  Как  молния  в моем  сознании всплыли
одноэтажный  дом с мезонином,  звуки фортепиано и романс "Белая акация". Да,
это были те же глаза, те же волосы, тот же открытый взгляд, но в то же время
какая-то  другая женщина.  Ведь  прошло 7 лет, по нашим  временам это  целая
вечность.
     Наташа  Зарудная меня  тоже  сразу узнала, хотя  лицо мое  было покрыто
царапинами и кровоподтеками.  Я увидел,  как  она,  встав  во  весь  рост  и
приложив  свои  красивые  длинные  пальцы   ко  рту,  дрожала,  плечики   ее
вздрагивали, из глаз  текли обильные слезы.  Она сразу все поняла, правильно
оценила  обстановку.  Казаки,  сидевшие  вокруг котла,  смотрели  на молодую
женщину с улыбкой и между собой перемигивались. А  молодой казаченок подошел
ко  мне  и  сказал: "Барыня плачут,  наверно  у них  доброе сердце."  Трудно
описать мое волнение. Ведь предо мною  стояла моя Наташа, которую я когда-то
любил  всей своей  детской безмятежной душой.  А  слезы, которые текли по ее
прекрасному смуглому лицу,  говорили о том, что она вспоминала наше прошлое,
наше чудное детство.
     Я  спрашивал себя, как  Наташа оказалась в этом  доме?  Что она знает о
моей жизни в последние годы? Осудит ли меня? Я помнил, что она принадлежит к
высшему дворянскому сословию, что один ее дядя крупный помещик на Украине, а
другой -- товарищ министра юстиции Зарудный по фастовскому делу был одним из
защитников Бейлиса.
     Наташа  все  продолжала смотреть  в мою сторону.  Ко мне подошел казак и
сказал,  что  моя  прогулка  закончена. В этот момент  я увидел мою  мать  и
сестру, они вышли из подвального помещения. Мама и сестра тихо плакали. Но в
это время Наташа сошла  с лестницы и,  узнав мою  маму, бросилась  к  ней  и
обняла ее. Меня это сильно  растрогало, и из глаз полились слезы. Я  вошел в
камеру и сразу  же приник к решетке, чтобы  увидеть мать и  сестру.  Длинный
коридор  часовой мастерской имел выход во  двор и на улицу. Не прошло и часа
после  взволновавших  меня   событий.  Открылась  дверь  камеры,  и  молодой
казаченок  принес мне большой кулек и шепотом сказал:  "Барыня приказала Вам
передать". В  пакете были  конфеты и печенье, три батистовых носовых платка,
носки и роман  Тургенева "Рудин". Когда я начал  перелистывать книгу, выпала
записка.  Это  было  нежное и  трогательное  письмо. Наташа  писала  о своем
состоянии, о  неудачном замужестве. Она сообщила, что  моя мама получила  от
кого-то 3000 руб. для моего  выкупа. Заканчивалось письмо Наташи уверением в
глубокой преданности мне и моим идеалам.
     В 19 лет я уже понимал,  что  немало было выходцев из привилегированных
сословий, отдавших свою жизнь  за  интересы народа и за  свободу. Среди этих
"отщепенцев" было немало женщин.
     Наступила тишина,  я  растянулся на  полу,  чтобы  немного собраться  с
мыслями, как много может дать один  лишь день. Я мало думал о том, что ночью
меня могут снова вызвать на допрос, подвергать пыткам.  Мозг был взбудоражен
письмом  Наташи.  С самого  моего  отрочества, с юношеских лет  меня занимал
вопрос: почему состоятельные люди,  выходцы из дворянской и буржуазной среды
не довольны  своим положением.  Эти представители "эксплуататорских классов"
не  только  примыкали  к  революционерам,  но  становились  вождями  широких
народных  масс.  Вспомнил  я  Дубровского  из  одноименного романа  Пушкина,
вспомнил Артура -- Овода -- и мне становился понятен образ Наташи.
     Ночь  прошла благополучно.  Утром меня разбудил казачок, он  принес мне
сытный и вкусный завтрак и снова сказал шепотом: "Барыня прислали". У меня в
камере скопилось много продуктов, я  очень жалел, что со мной не было  рядом
артиста  Ставрогина, он всегда жаловался  на голод. Мне же есть  не хотелось.
Через решетку я увидел свою мать и сестру, на сей  раз они не  плакали, даже
улыбались.  Вероятно, у них возникла  какая-то  надежда на мое освобождение.
Наташа Зарудная знала в прошлом мою семью,  иногда приходила к нам домой. Мне
тоже казалось, что можно на  что-то надеяться, может быть, на взятку. Мама и
сестра  привезли  с  собой  3 тысячи  рублей  и  через часового мастера вели
переговоры с хорунжим Мокиным.
     Вдруг все мечты о свободе распались. Через казачка я получил записку от
Наташи,  она   сообщала,  что  мое   дело   передано   на   рассмотрение   в
Екатеринославскую   контрразведку  в  связи  с  доносом  Ивана   Должкового,
Екатеринослав  требует  моего  перевода туда. Наташа Зарудная  меня утешала,
умоляла  верить  в  лучшее,  уверяла,  что  сама  поедет в  Екатеринослав  и
постарается использовать свои связи.
     Всю ночь я глаз не сомкнул. Рано утром за мной прибыл конвой, и я снова
двигался по рельсам. За мной,  буквально по  пятам,  шли три  женщины: мать,
сестра и  Наташа.  На  вокзале  было много народу,  больше военных. Медленно
подошел поезд, в нем был  один  столыпинский вагон, сквозь решетку  смотрели
изможденные лица  арестованных,  их  везли,  как и  меня,  из разных  мест в
Екатеринослав.  Меня  втолкнули  в  первый  сектор столыпинского  вагона,  в
котором находилось  10  мужчин  различного возраста. Менялся паровоз,  поезд
продолжал стоять. Я смотрел сквозь решетчатое окно и увидел трех женщин, они
плакали  и махали  мне своими платочками. Поезд тронулся, мне  казалось, что
навсегда я  расстаюсь с любимыми существами. Теперь моя камера в комендатуре
казалась  отрадой -- ведь  рядом  была Наташа  и  мои  близкие.  Но  с  этим
покончено  навсегда,  я  прощался  со  всеми иллюзиями.  В моем  воображении
вставали три женщины, среди которых Наташа выделялась своим ростом, красивым
лицом и обаятельностью. И снова  я задавал себе вопрос: что нашла во мне эта
дворянка?  Как это  случилось,  что годы не смогли вытравить  из ее сознания
нашу детскую любовь?  Вероятно,  это особая порода людей. Мне  отрадно  было
думать о такой человеческой дружбе. Тот, кто утверждает, что в  такие минуты
можно думать об общем благе, исторических  целях, просто клевещет на себя  и
лицемерит. В такие драматические минуты надеешься только на случай, но не на
историческую  закономерность. Только  фатализм  дает некоторое  успокоение и
смутную надежду на жизнь.
     Поезд остановился на станции Екатеринослав. Я снова в своем городе, где
я  провел свою  юность и где зародились  мечты о свободе и благе народа. Наш
вагон был оцеплен целым отделением  солдат. Как же, привезли злодеев, врагов
отчизны. На вокзале было очень шумно. Много шаталось  краснорожих купчиков в
цилиндрах, расфранченные дамы  под  зонтиками, как всегда, мило улыбались  и
показывали свои белые  зубы, только железнодорожники  спокойно шагали,  и на
лицах  у них была какая-то  забота, офицеры были одеты в английские кителя и
звякали  своими шпорами. На платформах товарных поездов были видны  пушки  и
боеприпасы.
     На вокзале прогуливались офицеры -- польские, эстонские, румынские, они
были одеты в свои национальные костюмы. На привокзальной площади выстроилась
деникинская команда, ждали прибытия какой-то иностранной миссии. Поэтому нас
спешно убрали и под усиленным конвоем повели по Екатерининскому проспекту.По
тротуарам шли  толпы народа,  одни  нас провожали улыбками,  у других на лицах
была  скорбь.  Вдруг раздался громкий  голос: -  глядите, мальчишку  ведут в
женской кофте.  -- Это я  был одет  в  кофту моей сестры,  так  как  во время
допроса с  меня  сняли студенческую  куртку  и  больше  мне  ее не  вернули.
Какая-то сердобольная бабушка, одетая в деревенский платок, подошла вплотную
к  этапу, сунула мне в руки кулек и сказала:  -  поешь, милый. --  К  нашему
удивлению,  казак ее не  оттолкнул и  даже  заулыбался.  Этап остановился  у
гродской комендатуры. Нас, 4 человека, отделили и привели  в подвал. Я снова
за решеткой.  Подвальная камера  была  забита  арестованными,  здесь были  и
политические, и уголовники и даже фальшивомонетчики.
     В городской комендатуре я пробыл  всего 4 часа. Меня подняли на  второй
этаж и ввели в огромый кабинет, где за большим столом  сидел широкоплечий, с
огромным  носом  и  красной физиономией генерал.  Он пытался в очень вежливой
форме  вызвать  меня  на  откровенность,  снова  трафаретная  ссылка  на  мою
молодость, снова обещание освободить меня, если я помогу законным правителям
России  раскрыть большевистское подполье. Я ответил  генералу, что  произошло
недоразумение, и  что я никогда  не был  связан с большевиками.  Генерал мне
сказал: - Ну что же, не хотите внять голосу разума, тогда другим тоном с Вами
будут говорить  в другом  месте.  -- нажал  кнопку,  явился  казак,  генерал
приказал: "Отведите в камеру."
     Камера  представляла  собой настоящий клоповник. Я  лег на пол и  скоро
уснул  крепким сном.  В  этой  камере  я  пробыл  трое  суток,  подружился  с
директором одной гимназии, которого обвиняли в продаже аттестатов  зрелости,
он уверял, что в  этом грехе  не  повинен. Однажды меня из  этого клоповника
повели наверх,  где  со мной  разговаривал  поручик вовсе не на политическую
тему.  Он  задал  мне вопрос, откуда у  меня  оказались  в кармане фальшивые
деньги. Речь шла о марках, выпущенных  еще Центральной Радой. Назывались эти
марки "шагами" и обращались они на рынке  наряду с  "керенками". Я  ответил,
что  на базаре выменял керенки на марки, и никакого  представления  не имел,
что они  фальшивые.  На самом же деле мне  эти  фальшивые марки принес Матус
Канин перед  нашим отъездом из Екатеринослава. Действительно, в 1919 году на
рынок выбрасывали много фальшивых  денег, они создавали  инфляцию и повышали
цены на продукты.  Эти разговоры  о фальшивых деньгах отвлекли охранников от
политики, и мне это сослужило некоторую службу.
     На   4-ый   день  за   мной   явился  спецконвой,   чтобы  отправить  в
контрразведку. Когда я вышел  из комендатуры под конвоем,  я сразу же увидел
на бульваре своего старшего  брата Абрама.  Оказывается, моя  мать, сестра и
Наташа приехали в Екатеринослав с тем же поездом,что и я. Они провожали меня
до комендатуры. На  смену маме и сестре явился мой брат, он сопровождал меня
до контрразведки.
     Снова Екатерининский проспект,  снова улыбающиеся лица прохожих.  Город
мне кажется по-прежнему веселым и нарядным. То же солнце греет своими лучами
и меня, и свободно прогуливающихся людей. Я думаю о равнодушии к обреченным.
Вот пробегает  газетчик  и  кричит своим дискантом: -  "Разгром красных  под
Ростовом". И я понимаю, что этот же газетчик недавно кричал о разгроме белых
под Одессой. Газетчик  хочет кушать, одеваться, его мало интересуют и те,  и
другие. Вот шагает рота солдат, четко отбивает шаг и во все горло поет: "Все
пушки, пушки грохотали, на поле лег туман...", а завтра же,  быть может, эти
же солдаты, сняв свои кокарды и георгиевские кресты, будут  петь о партизане
Железняке, и я сам мысленно запел:
     В степи под Херсоном
     Высокие травы,
     В степи под Херсоном курган.
     Лежит под курганом,
     Заросшим бурьяном,
     Матрос Железняк -- партизан.
     В 1919 году было много Железняков, Фучиков, безымянных героев, погибших
не только на фронтах, но и в казематах. Истинными героями мне представлялись
не те, кто в открытом поле умирал лицом к лицу с врагом -- это обычный закон
войны,  герои  те,  кто  остается  верен  себе  в   тюрьмах,  на  этапах,  в
контрразведках  и на  плахе.  Вот  почему истинным  героем  для меня  всегда
оставался Артур -- Овод из романа Войнич.
     Думы  мои  прервались,  меня подвели к серому  домику, расположенному в
верхней  части Екатерининского  проспекта,  недалеко от горного училища.  Из
окошечка выглянул курносый и белобрысый охранник. Тяжелый засов заскрипел, и
меня  ввели  в  полуподвальное  помещение,  провели  по  узкому  и  тусклому
коридору, звякнули ключи, распахнулась дверь, и я снова оказался в камере.
     Но  что за чудо?  Отныне  я не  один, камера была  переполнена  людьми,
воздух,  хоть топор  вешай, небольшая решетка выходила в узкий  переулок, в
камере были тройные нары. Но мест не хватало, многие спали на полу вповалку.
Лица арестованных желтые, изможденные, глаза блестели лихорадочным блеском.
     Когда я вошел  в камеру, все заключенные, словно по мановению волшебной
палочки,  меня  обступили, стали полукругом, у всех на лицах  был вопрос.  Я
оказался  самым  молодым арестантом. Я  сразу же  среди  арестованных  узнал
знакомые лица,  но сделал вид, что  я их  не знаю.  Только  через  некоторый
промежуток времени  я  заговорил со  своими друзьями по подполью.  Это  были
Борис,  Эсаул  Штейнгауз,  Мальчиков,  Изя  Ольшевский.  В  камере, к  моему
удивлению, оказались отец и брат Солнцевой, а рядом, в женской камере сидела
ее  младшая  сестра. Всей  этой  семье  предъявили  обвинение  в  подготовке
Бахмутского  восстания против деникинцев.  Сидели  здесь  и  подпольщики  из
Павлограда, Новомосковска, Александровска, Токмака.
     В  камере я  узнал много новостей, меня  информировали  о  деятельности
Зафронтбюро,  возглавляемого  Станиславом  Косиором.  Здесь  же  я  узнал  о
Чекалине, Онищенко, Ушеренко, Колтуне, Гуренштейне -- они развернули большую
работу среди рабочих Екатеринослава, Павлограда и Алесандровска. Знали здесь
хорошо и Е. Миронова, Ю.  Хуторок, А.  Шустера  --  они  развернули  большую
работу против деникинцев в Кременчуге и Полтаве.  Подпольные газеты "Молот".
"Звезда",  "Дело революции" имели  огромный успех среди рабочих  и передовых
людей Украины.
     Когда я выслушивал все эти  новости, внезапно  за окном раздались звуки
оркестра,  играли какой-то бравурный марш,  эти звуки так дисгармонировали с
нашей камерной обстановкой. В  это время все арестованные начали выкладывать
на нары все  съестные припасы --  это были передачи от  родных. Мне тут же в
сатирческом   тоне  сообщили,  что  вся  камера  садится  за  трапезу,  когда
губернатор   приезжает  обедать  в  ресторан,   расположенный   недалеко  от
контрразведки.  Я тоже выложил все  свои припасы, переданные  мне родными и
Наташей. Когда  я  постелил красивое  полотенце  на  нары, все мои  товарищи
бросились  разглядывать красивые  узоры, вышитые  на белоснежном  полотенце.
Только сейчас я  понял, что вся  эта  замечательная  вышивка сделана  руками
Наташи Зарудной. Но я  пока ничего не  говорил о своем  изумительном романе,
мне  казалось.  Что  мои  чувства  не  будут  поняты.  Только  своему  другу
Штейнгаузу,  когда  мы  легли  рядом на нары,  я подробно рассказал о Наташе
Зарудной. Штейнгауз сильно закашлялся, при этом выделялась мокрота с кровью.
Откашлявшись, он  говорил о том, что жизнь куда красочнее, чем любая теория,
хорошо,  что  революционерам   сочувствуют  такие  люди,   как  Наташа.  Это
доказывает верность нашего пути. Такие,  как Наташа, по  мнению  Штейнгауза,
тянутся к другой  жизни, их собственная жизнь кажется им серой и тусклой. Мы
снова заговорили  о декабристах, примкнувших к народу, хотя они принадлежали
к господствующему сословию.
     Меня  вызвали  на допрос через  три дня  после привода в контрразведку.
Передо  мной сидел офицер довольно интеллигентного вида. Он в вежливой форме
предложил мне сесть  на стул. Длительное  время рассматривал  меня  и  вдруг
выпалил:  - Скажите, вы знаете Наталью  Дмитриевну Зарудную? --  Я буквально
опешил, никак не ждал этого вопроса. Прежде всего мне пришла в голову мысль,
что они  хотят Наташу приобщить к моему делу.  Офицер заметил мое смущение и
сказал: - Не  беспокойтесь, молодой человек, Наталья Дмитриевна вне  всякого
подозрения,  она  просто  женщина  и  помнит   вашу  детскую  дружбу.  --  Я
почувствовал  прилив крови  к лицу,  мне стало жарко.  Мой следователь  взял
папироску,  чиркнул спичкой, закурил  и начал пускать  ртом дымовые колечки.
Подсунул  мне  пачку папирос. Я  сказал, что  не  курю.  Снова мне был задан
странный для контрразведчика вопрос: - У вас есть какие-нибудь жалобы? Как с
вами  обращались  в комендатуре Синельниково? -- Опять  мне  показалось, что
здесь замешана  Наташа Зарудная, только  она могла сообщить  о том, как надо
мной издевался  поручик Мокин. Подумав, я ответил: - В моем положении жалобы
бессмысленны.  Офицер  поднялся, несколько  раз прошелся по комнате, а потом
спокойно  сказал: - Экзекуции  мы вас подвергать не будем, в вашем  возрасте
все  поступки еще недостаточно осознаются..., но поскольку нам известно, что
вы оставлены  в городе на подпольной работе, мы вас и отпустить не можем. --
Вошел конвоир и снова водвдрил меня в камеру.
     В  моем  деле  был только один свидетель -- Иван Должковой.  Не  помню,
чтобы  в  1919  году  было  много предателей,  хотя я был  связан с  большим
количеством  рабочей   молодежи  и  поддерживал  связь  с  большой   группой
интеллигенции,  - и все же "свидетелей" и доносчиков  по моему делу не было,
кроме  провокатора Должкового. В будущем, когда  меня допрашивали  советские
следователи, "свидетелей" и доносчиков оказалось гораздо больше.
     В камере я рассказал о странном допросе. Мои товарищи по камере целиком
поддерживали  версию, что  дворянка Наташа  Зарудная сдержала свое  слово  и
через  своих  знакомых облегчила мою  участь.  Всю  ночь я не  сомкнул глаз.
Положив  под  голову руки,  я  снова упорно  думал  о  Наташе.  Штейнгаузу я
рассказал о  своих приключениях  в Севастополе. Мы с  ним долго  говорили  о
психологии   некоторых   представителей  состоятельных  слоев,   бескорыстно
примыкающих к революционному движению.
     Через два дня открылась дверь камеры, и всем нам  предложили собираться
с вещами и выходить в  коридор. Вместе с нами выстроились  и женщины,  среди
которых была сестра Сони Солнцевой,  очень симпатичная девушка  с такими  же
большими  темно-карими глазами, как  у  Сони,  но глаза были грустные,  лицо
бледное и даже можно было заметить морщинки в уголках рта.
     Вдоль всего коридора, куда мы вышли, стоял конвой с ружьями, а на улице
нас ждали верховые казаки. Вначале мне показалось, что такой  большой конвой
ведет нас на расстрел, но потом я  решил,  что на расстрел не ведут днем при
ярком солнечном  свете, да еще по главной улице,  где тысячи нарядных дам  и
мужчин прогуливаются по бульвару.  Этапируемых я насчитал  52  человека.  Мы
двигались  спокойным  шагом по  5  человек  в  ряду,  я был  одет в  женскую
шерстяную  кофту,  на голове  у  меня  красовалась  студенческая  фуражка  с
треснувшим  черным  лакированным  козырьком, а под левой  подмышкой  торчала
красная подушка, переданная  мне  еще в  Синельниково  моими родными. Борис,
шагавший рядом со мной, буркнул: -Твоя  подушка это наше  знамя.- На широких
тротуарах  Екатерининского  проспекта  люди  останавливались  и  внимательно
всматривались в лица  арестованных. Мне показалось, что  ни у  кого  не было
злонамеренных  улыбок, лица  были серьезные и  напряженные. Пришла на память
картина  В.И.Сурикова "Утро  стрелецкой  казни", где  художник изобразил две
группы  людей, по-разному относившихся к трагедии стрельцов. Даже ребятишки,
которые  всюду   ухитряются  увидеть  смешную  сторону,  казалось,  смотрели
серьезно и с любопытством.
     У  Садовой улицы этап свернул налево и  вышел на огромную  площадь, где
были  расположены  друг против  друга  два  острога: арестантские  роты  для
уголовников  и политическая  тюрьма.  Высокие  каменные  стены  политической
тюрьмы,   узкие   железные   решетки,  круглые   башни   порождали   чувство
обреченности, особенно у тех, кто впервые попадает в эти бастионы. "А бедное
сердце так жаждет свободы". Я вспомнил, как после февральской революции  все
двери тюрем были открыты.
     Я снова встал перед воротами той самой тюрьмы, перед  которой стоял три
года тому назад. Но  сейчас я здесь стою не в качестве зрителя, а в качестве
политического заключенного. Я думал: произошла революция, свергли монарха, а
политическая тюрьма осталась. Каким чудом  сохранилась эта мрачная бастилия,
немая  свидетельница  людского  горя.  Стены  мрачной тюрьмы  как  бы  хотят
сказать: все меняется, но мы остаемся, мы нужны всем властям.
     Когда я приехал через много лет в Днепропетровск хоронить своего брата,
мне сказали, что  губернская тюрьма уничтожена,  вместо тюрьмы построен Дом
советов.
     Этап  простоял  у  тюрьмы около  часа.  Лязгнул железный засов,  ворота
открылись  и нас  ввели в  ненасытную пасть каменного  чудовища.  Через  эту
тюрьму прошло  не одно поколение революционеров. Мне  жена (она старше меня)
потом рассказывала, что и она сидела в этой тюрьме  в 1912 году за участие в
демонстрации по поводу Ленских расстрелов.
     Наш  этап разбили на  группы,  одних сразу  увели,  женщин оставили  на
первом этаже, а небольшую группу, в том числе и меня, провели по лестнице на
2-ой этаж,  одели  в полосатые  арестантские костюмы, выдали по паре белья и
круглые   шапочки,  какие   в  теперешнее   время  носят  академики.  Начали
распределять  по  камерам.  Меня  втолкнули  в  каменный  мешок  с  узенькой
решеткой, выходившей  на  пустынную Полевую улицу.  Я узнал, что нашу камеру
называли камерой  смертников,  что  не предвещало ничего  хорошего. В  нашей
камере  находилось  18  человек,   а  в  соседней  камере  было  больше  100
арестантов.  Начальником тюрьмы был  некий  Белокоз,  он здесь сохранился  с
дореволюционного  времени, моя жена, сидевшая  в этой  тюрьме до  революции,
помнит его.
     В  двух  камерах  собрался  весьма  пестрый  состав: эсеры,  анархисты,
большевики,   бундовцы,   сионисты,  махновцы,   фальшивомонетчик  и  просто
участники  каких-либо выступлений против властей. Самая  большая группа была
представлена   новомосковскими  крестьянами,   обвинявшимися   в  участии  в
восстании  против  деникинцев. Крестьян,  сидевших в  нашей  камере, считали
зачинщиками, остальных разбросали по всей тюрьме. Махновцы, сидевшие в нашей
камере, как  и Нестор  Махно, родились в  Гуляй-поле  или  вблизи от  центра
махновского движения.  Все они являлись  бойцами махновских отрядов. Трое из
них, в  возрасте 30-35  лет,  отличались высоким  ростом.  Один  заключенный,
большелобый,   субтильной  наружности,  с  весьма  интеллигентным  лицом,  с
бородкой  клинышком,  сидел в углу камеры и  не принимал никакого  участия в
разговорах.  Заключенный Бродский, арестованный за  выпуск  фальшивых денег,
особенно  марок,  сказал мне,  что  этот  молчаливый  человек  брат  Феликса
Дзержинского,   руководителя  ВЧК.  В  камере  был  и  левый  эсер,  который
категорически отрицал  участие  эсеров  в покушении  на  Ленина, а  также  в
убийстве Володарского и Урицкого.Вопреки общему мнению он заявлял, что эсеры
в принципе выступали против индивидуального террора. Одновременно он осуждал
Марию  Спиридонову  --   вождя  левых  эсеров,  обвиняя  ее  в  политическом
карьеризме, выразившемся в участии в большевистском правительстве.
     Один  из  сокамерников,  Эсаул  Штейнгауз, известный  впоследствии  под
псевдонимом  "Красный",  был хорошо мне знаком.  Он был высоко  образованным
человеком и прекрасным оратором. На  одном митинге в Екатеринославе мы с ним
встретились  впервые,  а  в  дальнейшем  судьба  довольно часто сводила  нас
вместе.  В  1922  г.  В  Москве  мы  вместе  поступили  в  Институт  Красной
профессуры: он  на педагогический факультет, я  на  философский.  Будучи еще
студентом этого  института, он опубликовал  интересную работу "Огюст Бланки",
посвященную Парижской Коммуне, в которой, в  частности, высказал мысль,  что
Ленин  является больше бланкистом, чем марксистом. В  этой работе приводится
следующее   высказывание   Бланки:   "Дайте   мне   группу  профессиональных
ревлюционеров, и  я совершу  социальную революцию".  Именно это и осуществил
Ленин в  октябре 1917 г. В 1937 г. Штейнгауза расстреляли, а пока мы, сидя в
камере  смертников   Екатеринославской  тюрьмы,  много  говорили   о  судьбе
революции,  совершенно не представляя,  каковы будут  ее  результаты. Один из
сидевших  в  камере  махновцев,  Москаленко,  умный и  образованный  человек,
убежденный анархист,просидевший  много лет  в  царских  тюрьмах,  своеобразно
опровергал марксову теорию экономического фактора в историческом процессе. Он
говорил:  "По Марксу получается,  что массы трудящихся хотят  только есть, а
значит историю  двигают  вперед  только  голодные.  А виновны в их  голодном
состоянии только помещики и капиталисты. На самом же деле -- продолжал он, -
народ страдает прежде всего  от государства: бюрократии, армии и полиции". По
его мнению, политика -- решающая сила  общественного  развития, а в политике
надо прежде всего  бороться с  теми, кто крепко держится за  государственное
кресло, преследуя  только свои личные интересы. Москаленко считал, что Ленин
преследует  в своих выступлениях только завоевание личной власти, мало думая
о  свободе  народа.  В  те  далекие  времена  я  не  был  согласен  с  такими
высказываниями. Но уже  в 1921 г., когда по  указанию  Ленина,  который  стал
главой государства,  начали громить  рабочие  оппозиции, выражавшие  интересы
коренных рабочих,  я начал больше размышлять  над позицией таких  людей, как
анархист Москаленко.
     Один  из молодых махновцев  Григрий  Каретников, лично  хорошо  знавший
Махно,  близкий родственник  знаменитого в  те времена атамана  Каретникова,
одного  из  ближайших  сподвижников Нестора Махно, подробно рассказал мне  о
жизни Махно.  Передаю достаточно  точно то, что  он  поведал мне  в тюремной
камере.
     Батько,  Нестор Иванович  Махно,  родился в  бедной крестьянской семьев
Гуляй-Поле  Александровского уезда,  недалеко от Екатеринослава.  Рано  стал
круглым сиротой, нищенствовал,  часто спал в стогах  сена и конюшнях.  Летом
батрачил, а осенью и зимой работал у  кузнеца подручным за харчи  и постель.
Самостоятельно научился  читать и писать, очень любил приключенческие книги.
В  1905  г.  примкнул  к  террористической  группе.Они  поджигали  помещичьи
усадьбы,  и даже  убивали  провокаторов  и особо  жестоких  полицейских.  За
активное  участие в  террористической группе Махно был осужден на  каторжные
работы. На  каторге  он  близко сошелся с анархистами, из  которых  особенно
выделялся Волин, по национальности еврей.
     Февральская  революция освободила Махно с каторги, и он вернулся к себе
на  родину. В  Гуляй-Поле  он был избран  в рабоче-крестьянский совет, самым
свирепым образом  расправлялся с помещиками,  их  земли передавал беднейшему
крестьянству. Он пользовался большим  авторитетом у себя на родине и на всей
Украине.  Когда Екатеринославская губерния  была оккупирована немцами, Махно
создавал  партизанские  группы  из  самых  удалых  ребят  и  наносил  немцам
чувствительные удары. Немецкое командование оценило голову атамана в миллион
рублей, но никто его  не выдавал. Махно пришлось  бежать  в  Москву, где  он
возобновил  свои связи с анархистами. С группой анархистов он снова вернулся
на  родину,  где и  создал  крупный крестьянский отряд, боролся с немецкими
захватчиками   и   войсками  гетмана   Скоропадского. Именно   в   это  время
Гуляй-польский  атаман  разработал  особую  тактику  борьбы,  воспользовался
знаменитой тачанкой. Под видом крестьянских свадеб  или похорон отряды Махно
на тачанках проникали в районы расположения немецких войск  и частей гетмана
Скоропадского,  стремительно  передвигались   по  тылам  Деникинской  армии,
захватывали  вооружение и боеприпасы.  Во всех городах,  которые  хотя бы на
короткое  время  оказывались  под  властью  махновских   отрядов,  из  тюрем
выпускали всех  заключенных, независимо  от  их политической принадлежности.
Мой сокамерник Каретников продолжал рассказ: - Моему земляку удалось создать
несколько  крупных отрядов, во главе которых стояли такие атаманы, как Щусь,
мой  свояк Каретников,  Марченко,  Василевский, Куриленко  и другие.  -- Мой
собеседник с  восторгом говорил об  рганизационном таланте батьки, сравнивал
его  с предводителями гайдамаков  -- Гонтой,  Кармелюком и другими  вожаками
украинских крестьян, боровшихся  за землю  и  волю.  Каретников считал,  что
только  Махно  искренне  хочет передать землю крестьянам.  Каретников  много
рассказывал о съезде  махновских отрядов и  представителей от 72  волостей и
уездов:  Александровского,   Мариупольского,  Бердянского,   Бахмутского   и
Павлоградского.  На  этом  съезде   было  принято  несколько  принципиальных
решений, в  том числе о создании "безвластных коммун".  Все отряды махновцев
формально были объединены в  отдельную  бригаду во главе с Махно, подчиненную
Советской Заднепровской дивизии, которой командовал знаменитый Дыбенко, один
из руководителей Октябрьского переворота. Впоследствии  я узнал, что к Махно
неоднократно  приезжали  ответственные  представители из Москвы, в том числе
Калинин, Мануильский,  Карл  Радек. Они  пытались каким-то  образом наладить
взаимодействие махновских  отрядов  с  Красной  армией,  но  все  их  усилия
оказались тщетными.  Я  слушал  Каретникова с большим интересом, меня  очень
занимала биография современного Степана  Разина. Видя мой интерес к личности
Махно, Каретников привел много интересных фактов, свидетельствовавших о том,
что   Нестор  махно  безусловно  был  весьма  незаурядной   личностью  нашей
многострадальной эпохи. Боевая тактика  Махно могла родиться именно в период
Гражданской войны. Смекалка крестьянского вождя озадачивала опытных военных.
Махновские отряды, пользуясь пулеметными тачанками, громили полки и дивизии,
которыми     командовали     опытные    военные    специалисты.    Партизаны
русско-французской войны 1812 года  были часто  вооружены вилами и топорами,
махновские  отряды  тоже  вели  партизанскую  войну  в условиях  куда  более
сложных. Махно как личность,  махновщина как социально-политическое явление,
тактика боевых  действий  махновских  отрядов  требуют  серьезного  внимания
любого непредубежденного  историка,  изучающего  период  Гражданской  войны.
Разумеется, в поведении самого Махно не последнюю роль  играло чувство мести
за  его  погубленную  молодость,  проведенную  на  каторге.  К  сожалению, в
советской  литературе совершенно неверно  представлены  как личность  самого
Махно,так  и все крестьянское движение, которое он возглавлял.  Пример этому - образ Махно  в  книге А.Толстого "Хождение по мукам". В моем представлении Нестор Махно безусловно является  героем  революции,  мстителем за  народное горе,  борцом   за   экономическую  независимость   и   политические   права крестьянства. Я оказался свидетелем  огромной популярности  Махно у крестьян на всем юге Украины.
     В  конце августа  махновцев,  сидевших  с  нами  в  камере, вызвали  на
свидание с родственниками.  Из  деревень им привезли  богатые  передачи. Они
вернулись в камеру с мешками, в которых  были украинское сало, жареные гуси,
огурцы  и  помидоры,  дыни,  яблоки и  украинская паляница.  Хлопцы  все это
разложили  на красиво вышитых полотенцах и  пригласили  всех сокамерников  к
трапезе.Один из  махновцев  получил записку, искусно  втиснутую  под  шкурку
жареного  гуся.  В ней  сообщалось,что скоро батько  подойдет  с отрядами  к
городу и всех освободит из тюрьмы. Это известие всех взбудоражило, появилась
надежда на освобождение. Ко  мне  на свидание  пришли  мать и мой друг Матус
Канин.  Нас  разделяла  решетка.  Кругом кричали, и со стороны пришедших  на
свидание, и  со стороны  заключенных. Мать все время плакала.  Матус  Канин,
выдавший себя  за моего  брата, как только жандарм отошел, крикнул: -  Махно
подходит к городу. - Как-то ночью, когда мы  лежали на полу, услышали глухие
раскаты. Подумали, что начиается гроза. Бродский, лежавший  рядом  со  мной,
сказал,  что кто-то  на  тюремном  дворе ударил  по  пустой  железной бочке.
Махновцы крепко спали. Над дверью камеры тускло мерцала лампочка,  я  слышал
храп конвоира  в тюремном коридоре. Накинул на голову подаренную мне женскую
кофту  и  тихо  подполз  к  узкой  решетке,  выходившей  на  Полевую  улицу.
Вглядывался  в темноту, внезапно блеснула  зарница и сразу  раздался грохот.
Сомнений не было -- это был пушечный  выстрел. В тюремном коридоре раздались
шаги.  Я  быстро  лег на  пол и  замер.  Вскоре  услышал пулеметные очереди.
Наступило утро. В  соседней  камере,  самой большой  в тюрьме, было необычно
тихо. Звякнули ключи, тяжелая дверь нашей камеры открылась, на пороге стояла
группа  охранников,  впереди  в  черной  шинели  начальник  тюрьмы  Белокоз,
известный своей свирепостью. Он приказал всем  лечь и заявил:  - За малейшее
нарушение тюремного режима, за громкие разговоры  будем расстреливать. -- Мы
тихо  лежали  на каменном полу, я слышал  стук своего сердца. Нас не  вывели
умываться,  только разрешили  вынести  парашу.  Когда мы  с  Бродским  несли
парашу, нас сопровождал  усиленный конвой. Ночью из нашей камеры увели двоих
анархистов,  один  из  них  крикнул:  - Прощайте,  братишки,  нас  ведут  на
расстрел! -- Вскоре на  тюремном  дворе раздались выстрелы. Ночью  никто  не
спал, каждый мысленно прощался с жизнью. Я почему-то думал не о родителях, а
о друзьях -- Матусе  Канине, Штейнгаузе, Соне Солнцевой и особенно  о Наташе
Зарудной. Это были очень тяжелые часы. Вдруг что-то оглушительно треснуло на
тюремном  дворе, до нас  долетел гул большой массы людей,  а затем  крики: -
Ура! Братцы, выходи на свободу!  Город  в руках батьки  Махно! -- В коридоре
шум и песня, это был гимн анархистов: "...Довольно позорной и рабской любви,
мы  горе народа потопим  в крови..."  В  какой-то  камере заключенные запели
Марсельезу.Мы стали ногами и кулаками бить в дверь камеры, нам казалось, что
нас могут  забыть. Но вот возле нашей камеры крикнули:  - Отойдите от двери!
--  После нескольких  сильнейших  ударов  молотом  со стороны коридора дверь
камеры сорвалась с  петель. Мы с криком ринулись в коридор, бегом спустились
по лестнице, влились в поток освобожденных  из других камер  и  ,  продолжая
кричать, выбежали на тюремный двор. Лил проливной дождь.  Но мы, вышедшие из
Екатеринославской бастилии,  мало страдали от этого. Ливень нам даже казался
отрадой, мы  как  бы  освежались  стихией  после  наших  камер,  пропитанных
гнилостным и зловонным воздухом параши, а также дыханием обреченных. Впервые
в моей жизни  я так глубоко ощутил дух свободы.  Свобода особенно ощущается,
когда люди выходят из каземата.
     Когда толпа людей, одетых в полосатые костюмы, вышла из  тюремных ворот
на площадь, все увидели необычайную картину. На огромном  пространстве между
двумя  тюрьмами стояли сотни  тачанок, в которые  были впряжены  упитанные и
красивые кони.  На  всех  тачанках  стояли  пулеметы,  а у  пулеметов сидели
махновцы в кожаных куртках, поверх которых были наброшены дождевики.  Каждую
группу  заключенных,  вытлкнувшихся  из  тюремных  ворот, махновцы встречали
криками: "Да здравствует свобода,  да здравствует анархия, долой  казематы!"
Каждому  из освобожденных махновцы  выдавали украинскую  паляницу  и колечко
колбасы. Поговаривали, что Белокоз -- начальник тюрьмы, не  успевший удрать,
был сброшен с крыши.
     Рядом  с  губернской  тюрьмой  находился спирто-водочный завод.  Оттуда
приходили подвыпившие  махновцы,  распевали  залихватские песни, отплясывали
гопака  под  гармошку  и лезли лобызаться со всеми бывшими заключенными.  Из
арестантских рот  были освобождены все  уголовники, они почти  все сразу  же
влились в махновские отряды.
     На  Садовой  улице,  примыкавшей  к   тюремной   площади,  продолжалась
перестрелка.  В махновцев  стреляли с крыш и чердаков слащевские офицеры, не
успевшие  удрать через  мост  на Амур -- правобережный район Екатеринослава.
Махновцы  с   белогвардейцами  расправлялись  беспощадно.  Во   время   этой
перестрелки самым глупым образом  был убит Бродский,  пытавшийся  перебежать
площадь, чтбы скорее добраться домой.
     Очевидцы описываемых событий рассказывали мне  о совершенно необычном и
молниеносном захвате Екатеринослава армией Махно. Накануне  в  город въехало
много  повозок,  высоко  загруженных  сеном.  Оказывается,  под  сеном  были
спрятаны  пулеметы  и  пулеметчики. Эти  повозки  рассредоточились  по  всему
городу, поближе к местам размещения офицеров слащевской армии. По  какому-то
синалу  в город  со  всех сторон  на  большой скорости  с  оглушающим  гиком
ринулись   знаменитые  махновские   тачанки   и  кавалерийские   отряды,   и
одновременно  по  всему городу заработали  пулеметы, спрятанные  под стогами
сена.
     Выйдя за ворота тюрьмы, я еще успел увидеть несколько мчавшихся тачанок
и  верховых,   у   которых   в   одной  руке   была   сабля,   в  другой  --
маузер.Действительно, освобождение  махновцами Екатеринослава от  слащевской
армии достойно войти  в  историю  гражданской  войны  как очень значительная
военная операция, спланированная и проведенная талантливыми людьми.
     Очень жаль, что до сих пор  нет объективного освещения событий тех лет.
В   литературе   создан  образ  махновца,   напоминающего   бандита.   Такое
представление   является  либо   отражением  образа   махновца   в  сознании
испуганного  мещанина, либо  литератора,  писавшего  по специальному  заказу
советской власти или просто не представлявшего характера и мотивов  широкого
и мощного крестьянского восстания.
     За воротами  тюрьмы я с большим интересом  продолжал присматриваться  к
хлопцам. Вдали, ближе к  арестантским ротам, была  слышна жалобная песня "не
осенний мелкий дождичек...", ее пели несколько  голосов.  До  меня  долетели
слова: Но тоска, друзья -- товарищи,
     В грудь запала глубоко, -
     Дни веселия, дни радости
     Отлетели далеко.
     Мне стало грустно.  Я отдавал себе отчет,  что многие из этих отчаянных
молодцов  не вернутся в свои дома, не увидят своих матерей, жен и невест. Но
вот прозвучали в другом месте бодрые голоса:
     Полно, брат -- молодец!
     Ты ведь не девица:
     Пей, тоска пройдет!...
     Младший  Каретников, увидев,  что я стою под дождем и не знаю, куда мне
направиться, подошел  ко мне и обнял  своими сильными руками. Я заметил, что
на  глазах  его блестели слезы. Он  мне  сказал, что на тюремнм дворе  лежат
расстрелянные,  в том числе  и  два  анархиста, сидевших  с нами  в  камере.
Каретников поднял руку и  крикнул: - За каждого из них снимем 10 голов белых
гадов.  --  К  нам  подошла  руппа  рослых  парней,  это  были  односельчане
Каретникова.  У одного был кувшин  со  спиртом, он предложил нам  выпить  за
свободу, за  волю и  счастье народа.  Мы отказались  от угощения. Каретников
только сказал:  - Спасибо нашему батько. -- Он спросил у  меня,  думаю  ли я
присоединиться к  махновцам  или вернусь к своим.  Я  сказал, что  меня ждет
мать, повидаю ее,  а  потом уж решу, что  делать. Каретников  понял  меня  и
попросил своих односельчан отвезти меня на Философскую улицу к  дому 25, где
проживал мой старший брат с  семьей.  В городе еще продолжалась перестрелка,
женщины с детьми и старики бежали к мосту. В толпе мелькнула фигура женщины с ребенком на руках, похожая на Наташу Зарудную. Разве не романтично, что за
меня боролась  дворянка Наташа  Зарудная, что  меня,  большевика,  анархисты
везут к  моим  родным? Разве  не  удивительно, что из тюрьмы, а  возможно от
расстрела, меня  спасли  "свирепые махновские  бандиты", анархисты? Как  все в жизни  противоречиво.  В тачанку  мы  сели  втроем. Один  махновец  правил
лошадьми, другой  сидел у пулемета. Лошади неслись, возница покрикивал: - Эх
вы разудалые, ласточки сизокрылые  мои.  --  Махновец, сидевший  у пулемета,
внимательно следил за  чердаками и крышами,  откуда нас могли обстрелять.  У
базарной площади тачанка повернула в сторону Философской улицы, остановились
напротив входа в квартиру моего брата. Вся улица была запружена  тачанками и
махновской кавалерией. Ставни всех квартир в доме были наглухо закрыты.Сойдя
с тачанки,  я  тихо  постучал  в  дверь.  Никакого ответа. Я снова  постучал
посильнее  и  сказал:  - Откройте, это Гриша, меня  освободили из тюрьмы. --
Какое-то время  за  дверью  было  тихо,  потом  услышал  шум, голоса,  плач,
внутренний  засов  был отодвинут,  и дверь  распахнулась. Я  попал в объятия
своей  матери.  Все  мое  лицо стало  морым  от слез,  меня  щупали,  словно
проверяя, я ли это. Мать  начала  целовать  мои  виски  и вдруг  вскрикнула,
оказывается, они  у меня стали седыми. Вот такой глубокий след оставила  моя
первая тюрьма. А  шел  мне  только  20-ый  год.  На время мы  забыли о  моих
спасителях, а те сидели в тачанке и улыбались, любовались семейной встречей.
Думаю,   что  и  они  думали  о  своих  семьях,  от  которых  были  оторваны
революционной стихией. Как тут не вспомнить картину Репина "Не ждали".
     Мой брат, его жена, сестры жены, мать и я упрашивали махновцев  зайти в
дом  и  отдохнуть в  домашней обстановке  от непрерывных бдений и  скачек по
лесным тропам  и широкой степи Украины. Они поблагодарили за приглашение, но
отказались войти в дом. Мы все стояли на лесенке и видели, как они  умчались
на своей тачанке в  сторону Днепровского моста. В такие минуты  меньше всего
думаешь о политике, партии, движениях, мне было откровенно жаль расставаться
с этими людьми, которых я, может быть, никогда не увижу. А они  принесли мне
свободу, а может  быть,  вернули мне  и  жизнь. Я мучительно думал, почему в
жизни все спуталось, настолько спуталось, что мы часто не видим людей  с  их
индивидуальностью  из-за  каких-то  отвлеченных  идеологических  понятий   и
догматизма.
     Я испытывал странное чувство. Казалось бы я снова  на свободе, нахожусь
среди близких,  которые  за мной ухаживают, обмывают, кормят  и укладывают в
чистую постель. Что  же  меня тревожит? На улице раздавался  топот  лошадей,
слышны  были пулеметные очереди, гул пушек и одиночные винтовочные выстрелы.
Армия генерала Слащева обстреливала с Амура  город,  захваченный махновцами.
Снаряды попадали  в  магазины,  в частные дома и  вызывали  пожары.  Красное
зарево полыхало по  всему  небу.  Почти по-соседству с нашим домом застрочил
пулемет,  слышен был визг винтовочных пуль.  Но раздавались и голоса пьяных,
они во все горло распевали песни, меньше всего думая о смерти.
     В эту тревожную ночь я спал не больше двух часов. Утром я заявил своим,
что пойду  в город  искать друзей,  тем  более,  что стрельба затихла.  Меня
уговаривали,  чтобы я никуда  не выходил, что  в  городе  неспокойно.  Но  я
настоял на  своем. По тихим переулкам я  пробирался к  центру города, видел,
как  догорали магазины, а возле них были навалены огромные кучи спасенных от
пожара вещей: пальто,  мужские  и  женские  платья, каракулевые и  котиковые
шапки,  кипы  разных  тканей,  ботинки и  калоши. Вокруг этих вещей  толпами
стояли  люди,  по-очереди  получали  от  махновцев  "подарки".  Вот  на одну
деревенскую бабу напялили меховую шубу, а голову покрыли  огромным шерстяным
платком.  Баба  вся просияла и  сказала: "Спасибо, хлопцы,  за подарок", она
села на свою телегу и быстро  умчалась,  как бы боясь, что  от нее потребуют
деньги за  такие  дорогие вещи. Такую  же картину я  увидел возле  гостиницы
"Франция", где беднякам раздавали шубы, каракулевые  шапки, сапоги, ткани  и
продукты.  В  толпе  добытчиков  я  не  встретил  рабочих.  В  этой  дележке
участвовали  преимущественно  крестьянки  и городское  мещанство,  голытьба,
особенно  с Жандармской  балки.  Эта пестрая толпа радовалась, что впервые в
жизни напяливали на себя драгоценные вещи, о которых они и мечтать не могли.
Конечно, никто из  них не думал о том, морально или  аморально участвовать в
этом шабаше. Мне было стыдно смотреть на эту  картину, я думал, неужели, это
тот  народ,  за  который проливается  столько  крови,  за  свободу  которого
боролись  несклько  поколений революционеров. Когда я глядел на  эту  жадную
толпу, в  голову приходили  грустные мысли, и я смутно начинал  ощущать, что
мои высокие идеалы как бы постепенно превращаются в воздушные замки.
     На  столбах и театральных тумбах был вывешен приказ махновской армии. В
этом приказе запрещались всякие грабежи,нарушения гражданских прав и свобод.
В этих же приказах отмечалось, что погромы и антисемитские выступления также
будут караться строжайшим образом.
     Потом я неоднократно в газете махновцев  "Путь к свободе" читал статьи,
в   которых   говорилось  о   необходимости   борьбы   с   национализмом   и
великодержавным  шовинизмом,  отмечалось,  что  анархисты  и  их  сторонники
махновцы по своим убеждениям являются интернационалистами. Мне до сих пор не
понятны  версии о том, что  махновцы, якобы, поощряли еврейские погромы. Эти
версии  тем  более  нелепы, что в махновском штабе было немало анархистов --
евреев, а председателем Реввоенсовета махновской армии был еврей Волин.
     Мне довелось побывать на митинге в Екатеринославском оперном театре. На
этом митинге  выступили батька Махно и Волин. Дружба между Махно и  Волиным,
одним из  теоретиков  анархизма,  началась  на  царской  каторге. В  ложах и
партере  сидели командиры  многочисленных  отрядов махновской армии. В одной
ложе  сидел  красивый,  длинноволосый  человек,  он  все  время  улыбался  и
поглаживал свои  усы. Мой сосед сказал, что это легендарный  Щусь,  командир
конного отряда, совершавшего стремительные рейды  по  тылам  Белой  армии. В
другой ложе, к моему  удивлению, я увидел  Полонского,  командира знаменитой
"железной повстанческой дивизии" и  Бродского, комиссара той же дивизии. Эту
дивизию,  входившую  в  12-ю  армию,  присоединили к  махновской  армии  для
совместных действий против Деникина.
     Махно появился на подмостках театра, снял с себя серую шинель, папаху и
маузер, все положил на стол. Весь зал восторженно  его  приветствовал. Махно
молча  стоял,  всматривался   в  сидевших  в   зале.  Я  рассматривал  этого
крестьянского  вождя, легендарного героя Гражданской войны. Это  был человек
небольшого роста,  хрупкого  сложения,  с  длинной гривой черных  волос.Лицо
энергичное,  очки  в  серебряной  оправе,  за очками  острый  взгляд.  Махно
поправил свою косоворотку, рукавом вытер нос и поднял руку. Зал затих. Махно
начал свою речь с заявления, что он плохой оратор, при этом он  посмотрел на
Волина, сидевшего в президиуме, ткнул пальцем  в его сторону и бросил фразу:
-  Вот  он вам красиво изложит,  чего  мы хотим, за что  боремся.  --  Махно
немного помолчал, а затем  сказал следующее: - Я скажу  вам по-простому. Моя
армия   идет  вместе  с   революцией,  пока   революция   ведет   борьбу   с
белогвардейскими  прихвостнями. -- Повернувшись  в сторону ложи,  где сидели
Полонский и Бродский, Махно зловеще произнес: - Но как только мы увидим, что
на  место  белой власти  и  бюрократии хотят поставить новую  власть,  чтобы
продолжать издеваться над народом под новой вывеской, мы объявим войну самой
революции. -- Эти слова Махно были встречены ревом  всей массы, все встали и
долго кричали:  -  Хай живе  наш батько! Да здравствует Нестор  Махно! Долой
казематы,  долой  прокуроров  и  продажных  судей!  -- Вначале  запели  марш
анархистов,  потом  Марсельезу,  гимн  Французской  революции.  Председатель
митинга Аршинов,  ближайший  помощник  Махно, поднял руку.  Было дано  слово
Волину. К рампе подошел широкоплечий среднего  роста человек интеллигентного
облика.   Небольшая,  клинышком   бородка   с   проседью,   выражение   лица
страдальческое, глубоко посаженные  глаза. Волину  можно было дать не больше
50-ти лет,  на самом деле ему было около 60-ти. Мне было известно, что Волин
- старый каторжник, один из лидеров русского анархизма, друг и последователь
князя Кропоткина, автора знаменитых "Речей бунтовщика".  Волин, в отличие от
Махно,  начал свою речь спокойно, плавно. Говорил  он  без бумажки, хотя его
речь  была  насыщена  огромным количеством фактов,  ссылок  на авторитеты  и
исторические   события.  Дикция  и  стиль   речи  были  прекрасными,   Волин
пользовался сравнениями,  метафорами  и  остроумными замечаниями  по  адресу
политических противников анархизма. Хочу  отметить,  что выдающиеся идеологи
анархизма, Михаил Бакунин, Элизе Реклю и другие не были участниками или хотя
бы  свидетелями  широкого  анархистского  движения.   Они   лишь  философски
осмысливали  теорию  анархизма.  Волин  же был  активным  участником русской
революции, прекрасно знал  многих революционеров, разбирался во всех нюансах
и противоречиях революционного движения.  Поэтому  его  позиция представляет
большой исторический интерес. Я попытаюсь кратко, но довольно точно передать
речь одного  из выдающихся теоретиков  анархизма  и одновременно  одного  из
главных  руководителей  махновского  движения.  ---Граждане и  соратники  по
борьбе! --  так  начал свою  речь Волин -- Всознании напуганных обывателей и
политических  интриганов, стремящихся к  "порядку", анархизм выглядит весьма
непривлекательно...  Якобы,  анархизм  проповедует  разнузданность  народных
страстей,  направленных   против  общественного   спокойствия,   культуры  и
цивилизации.  По  мнению  этих  политиканов,  анархизм  проповедует   полное
безвластие,  разрушение элементарных  понятий  о  праве  и  законности.  Это
абсурдное  представление  об  анархизме.  Анархизм  разрушает  не нормальный
общественный   порядок,   а    так    называемое   государственное    право,
бюрократическое  представление о  праве и порядке и впервые  восстанавливает
право народа на полную свободу, на жизнь  без государственных нянек! -- Речь
Волина была прервана громом аплодисментов. Командиры Красной армии, сидевшие
в ложе,  улыбались,  но  не аплодировали. Оратор  перешел на  более  высокий
регистр, широко  развел руки и голосом, в котором зазвучала медь, продолжал:
- Укажите мне такое государство в  прошлом  и настоящем, которое выражало бы
интересы народа! Такого государства не было,  нет и не будет. Государство --
это группа  людей, всеми  силами  и  средствами  оберегающих свою  власть. И
революционеры, как только  они занимают  кресло  государственного чиновника,
теряют весь свой
Книго
[X]