Книго



     Я из мебельного, -- сказал Карев. -- Вы приглашали оценщика.
     Пожилой  осанистый  мужик  впустил  его  в  квартиру.  Карев  снял свое
вымокшее  пальто,  пристроил его с краю просторной вешалки. И мокрые  калоши
скинул у самых дверей.
     В прихожей было чисто. Хозяин повел его по комнатам, показывая мебель.
     Вещи были малоинтересные: платяной шкаф,  ясеневый, требующий  ремонта,
письменный стол, дубовый, с  тумбами, кресло, правда, ценное, вольтеровское,
на  любителя  --  если  его привести в  порядок, то  оно пройдет  в магазине
хорошо, быстро. Это  кресло Карев не стал особо осматривать, только кинул на
него боковой взгляд, вроде оно и не привлекало его вовсе. А шкаф, стол и еще
кое-какие  случайные  мелочи  он исследовал  подробно,  перечисляя  вслух их
недостатки.
     Однако хозяин квартиры и сам не выражал какого-нибудь острого  интереса
к оценке своей мебели. Он сказал:
     -- По мне, стояли бы они тут до самой моей смерти. Да вот дочка с мужем
надумали заводить новый гарн
     -- Но вы уполномочены  продавать эти вещи? -- спросил Карев. Он  устал,
это была седьмая квартира за сегодняшний день.
     --  А  кто меня уполномочит? --  сказал хозяин. -- Мебель  моя, хочу --
продам, хочу -- сожгу.
     По давней  привычке,  уже  ненужной  сейчас,  Карев  взглянул  на  него
внимательней, прикидывая, что за человек. Ни к каким выводам Карев не пришел
-- человек как человек. Пенсионер, наверное. Может, отставник, хотя вряд ли.
     Да на кой мне черт все это теперь знать.
     Поскрипев  дверкой шкафа  и подвигав перекошенными ящиками  письменного
стола, чтобы еще  раз продемонстрировать их изношенность, Карев  назвал цену
вещей.
     -- Окончательно? --  спросил хозяин. -- Окончательно, -- сказал  Карев.
-- А  кресло? -- С  креслом  --  проблема.  Не пойдет оно  у  нас, наверное.
Громоздкое. В новые дома его вносить через окно. -- Ну и бог с ним. Я его на
помойку выставлю. Добрые люди подберут. -- Зачем же на помойку? Десятку могу
предложить.
     Так они и сговорились. Карев пометил на бумажке все согласованные цены,
записал  телефон  магазина -- завтра с  утра можно справиться,  когда машина
придет за мебелью. Внизу он расписался.
     Хозяин взял в руки бумажку, всмотрелся в роспись и спросил:
     -- Это у вас какая буква стоит? -- Буква "Я", -- ответил Карев. -- Меня
зовут Яков Степанович.  -- Понятно,  -- сказал хозяин. -- Здравствуйте, Яков
Степанович. -- Здравствуйте, -- сказал Карев.
     -- Дай господь памяти, -- задумался хозяин. -- Под какой же фамилией вы
меня последний раз  брали?..  Серегин  я тогда,  кажется,  был. --  Серегин,
Антон? -- быстро спросил  Карев. -- Убей -- не помню, может, и Антон...  А я
вас  сразу признал, Яков  Степанович:  еще  вы пальто снимали  в прихожей, я
подумал  --  ищет кого-нибудь Яков Степанович.  Только  не мог взять в толк,
зачем  вы ко мне-то пришли. Я  ведь этими делами  с войны  не занимаюсь.  --
Серегин засмеялся.  --  А  под  оценщика вы  здорово ловчите. Не знавши,  не
различишь.
     Карев сказал:
     --  Уволился  я из  милиции,  Серегин. Пятый  год  работаю  в мебельном
комиссионном. -- По болезни?
     -- Да  нет,  здоров я. А ты-то  на  пенсии? --  Сто  целковых  дали. Не
жалуюсь...  Дочка у меня кончает торговый техникум, зять  -- экономист. Жить
можно, Яков Степанович. Спасибо вам -- дали мне тогда чистый паспорт.
     --  А у тебя почему такая большая пенсия? --  спросил  Карев. -- Ты где
работал последнее время?  -- Шофером-дальнорейсовиком. Водил МАЗ. -- Калымил
небось?
     -- Сказать по совести, случалось.  Но  не рядился, брал, сколько дадут.
Создавал  людям  удобство...  А  вы  правда  уволились, Яков Степанович, или
шутите? -- Правда. Серегин покачал головой.
     -- Такой были работник, это ж поискать!  Вы нашего брата разматывали --
будь  здоров. Известно  было: раз попался к  Кареву -- колись до  пупа... По
собственному желанию ушли? -- По собственному.
     -- С ума сойти. Вы ж на сегодняшний год уже, наверное, полковник были?
     -- Майор, -- сказал Карев. -- Не в званиях дело, Серегин.
     -- Как посмотреть, -- сказал Серегин. -- У меня было звание -- жулик. А
нынче  -- водитель первого класса. Две большие разницы...  Он  дотронулся до
локтя Карева.  --  Яков Степанович,  сделайте мне уважение: такого  человека
встретил, охота  посидеть с ним.  У меня поллитра  настояно на калгане, я не
алкаш, но раз выпал такой случай...
     -- Это для чего ж, на калгане? -- спросил Карев. -- Для желудка.
     На улице лил дождь, Карев устал, ему все надоело. -- Ладно,  --  сказал
он. -- Отметим встречу.
     Они пошли на кухню.
     Серегин усадил гостя за стол, а сам принялся хозяйничать.
     Делал  он  это суетливо,  радостно, но умело. Собрав  на столе тарелки,
вилки, ножи, он не положил их навалом, а расставил  два прибора  друг против
друга и даже расстелил подле них бумажные салфетки треугольничком.
     Поколдовав  у  плиты,  он  вынул  теплое  жаркое  в  латке,  достал  из
холодильника колбасу, соленые огурцы,
     Карев посмотрел на запотевший графин с коричневой водкой.
     -- Тут, Серегин, не пол-литра -- граммов восемьсот.
     -- Возможное дело, -- сказал Серегин. -- Зять доливает,  я доливаю,  мы
не меряем. -- И обое лечитесь? -- спросил Карев. -- Я лечусь, а он -- так...
Между  прочим, Яков  Степанович, зятек  мой не знает  про меня. Вообще-то он
парень  дельный, только зануда.  --  А дочь знает? --  спросил  Карев. -- Не
вполне. В случае они придут, значит, я вам поставил, чтобы вы мебель оценили
подороже... Давайте по первой, Яков Степанович, за встречу.
     Калган оказался крепкий, но  вкусный.  Отсыревшее  тело  Карева  тотчас
угрелось, он не ел  с утра -- день  выдался беготливый -- и  сейчас налег на
закуску. Ему  было  приятно,  что против  него сидит за столом  приветливый,
домовитый  Серегин --  человек, которого  он, Карев,  кажется, довел до ума.
Подробностей серегинской уголовной  биографии он уже не помнил, промелькнули
лишь какие-то маловразумительные обрывки, однако тот факт, что этот  Серегин
знал  Карева  в лучшие  его боевые годы, а не мебельным оценщиком, торгашом,
растрогал Якова Степановича.
     -- Значит, говоришь, доволен жизнью? -- спросил Карев.
     -- Я теперь, Яков Степаныч, ударился в  религию, -- робея, сказал вдруг
Серегин.
     -- Сбалдел, -- сказал Карев. -- К психиатру тебе надо.
     -- Вы погодите, Яков Степаныч. Почему именно к психиатру? Вреда от меня
людям нету. Вот когда вы сажали меня в тюрьму -- вред от меня имелся.
     Карев спросил:
     --  Освежи-ка,  Серегин,  в  моей  памяти: ты  ведь  тогда  фармазоном,
кукольником  был?  -- Кукольником.  -- Чисто работал.  Помнится, я  на  тебя
месяца три извел, покуда словил.
     -- Да и не словили бы, Яков Степаныч, кабы мне эта жизнь не опостылела.
Карев обиделся:
     -- Но ты ж все-таки не явился с повинной, а поймали мы тебя!
     --  Бдительность  моя  ослабла,  --  пояснил  Серегин.  -- Устал  я.  И
задумываться  начал.  А  в  нашем  деле  задумываться нельзя...  Бабе одной,
старухе деревенской,  продал я куклу заместо мануфактуры, все  деньги у бабы
выгреб, вечером проиграл их в очко, и такая меня взяла тоска по себе...
     --  А  не  врешь? --  спросил  Карев.  -- Уж  больно у тебя  получается
форсисто.
     -- Зачем мне нынче  врать? -- сказал Серегин. -- Совершенно  незачем. А
тут еще на  допросе вы  попали в самую мою  больную точку. У кого, спросили,
воруешь, Серегин? У неимущих воруешь?..
     --  Что-то ты  путаешь, Серегин,  --  сказал  Карев.  -- Не  мог я  так
говорить. Откуда в нашей  стране неимущие? Наверное, сказал: воруешь деньги,
заработанные трудом.
     -- Не  путаю, Яков  Степаныч. Под  заработанные  трудом  я  б тогда  не
раскололся. Я под неимущих раскололся. Это меня и проняло.
     Врет, подумал  Карев.  Жулики  -- народ  сентиментальный, любят о  себе
думать красиво. Устал -- это возможно, бывает, конечно, -- устают.
     -- Ну и в чем же заключается твоя религия? -- спросил Карев. -- Сектант
ты,  что ли? -- Нет, -- сказал Серегин. --  Зачем.  --  Это хорошо.  А то на
сектантов статья, кажется, есть, не помню номера.
     --  Объяснить вам свою религию я  не могу, -- сказал Серегин. -- У меня
нету таких слов, чтобы кто-нибудь понимал их до глубины.
     -- Ишь ты, --  сказал Карев. -- Умный какой: придумал себе персональную
веру. И помогает она тебе?
     -- Помогает, Яков Степаныч. У меня от нее покой на душе.
     -- Покой у тебя, Серегин, от твоей пенсии, а не от  веры. Отыми у  тебя
пенсию, ты и в церковь перестанешь ходить.
     -- А я в  нее и так не  хожу,  Яков Степаныч. Моя вера домашняя: где я,
там и она со мной. -- Хорошо, -- сказал Карев. -- Допустим.
     Калган начал одолевать его.
     Внезапный  интерес  к  своему  давнишнему   подследственному,  а  нынче
совершенно  неизвестному ему  человеку  разбирал  Карева  все острее.  Да  и
взболтнулась в его  душе вся та  муть,  которую он уже давно не  допускал до
своего сознания.
     --  Вот  ты говоришь  --  покой. А если  тебя обидеть? Ну, например, по
работе взяли бы да крепко обидели?
     -- А я б не обиделся, -- сказал Серегин. -- От меня зависит.
     -- Ты  мне голову не морочь, --  раздражился  Карев:  он  теперь  легко
выходил из  себя.  -- Как  это  возможно  не  обидеться,  если  тебя  именно
обижают?.. Я вон  в угрозыске протрубил тридцать пять  лет, сам говоришь  --
неплохой был работник...
     --  Замечательный были работник, Яков Степаныч, -- сказал Серегин. -- Я
вас век не забуду.
     -- Ты-то вот  не забыл, хоть и срок из моих рук имел,  а Санька Горелов
сегодняшний день встретит меня на улице, к фуражке не приложится своей белой
ручкой...
     Карев в сердцах выпил.
     --  Закусите  "краковской",  Яков  Степаныч,  --  жалея его,  предложил
Серегин  и  вежливо спросил: --  Это какой  же  Санька? Который по ювелирным
магазинам работал?
     -- Да нет, -- буркнул Карев, он жевал колбасу, не чувствуя ее вкуса. --
У  тебя все жулики на уме... К вашему  сведению,  Александр  Юрьевич Горелов
получил нынешний год полковника.
     И на кой бес я тут рассоплился, досадливо сверкнуло в голове Карева, но
остановиться  он  уже  не  мог:  слежавшаяся  в  нем  за  долгие  годы  боль
самовозгорелась вдруг,  как торф. И не  в калгане был  избыток  температуры,
подпаливший эту давнюю боль.
     -- Мой  отдел  в  Управлении  знаешь как ребята называли?  Штучным.  Мы
простых дел не расследовали. И Санька этот  талант был, сукин сын.  Я в него
вбил все, что знал, все, что умел! Он же  пришел  ко мне после  юридического
слепым щенком -- в оперативной работе  ни черта не петрил, протокола допроса
не умел оформить... Боже же ты мой, как я его любил!..
     --  Уж  очень  вы  переживаете,  Яков Степаныч,  --  сказал Серегин. --
Желаете, я вам заварю крепкого чайку?
     Карев помотал отяжелевшей головой.
     -- И на что, дурак, польстился? На холуйскую должность: перешел от меня
к  начальнику  Управления  писать  доклады.  Башка  у  него  сработала  куда
положено. И наружность подходящая: костюм пошил  себе в модном ателье, завел
очки на здоровые глаза, модельные туфельки. Выступит где-нибудь на совещании
в исполкоме,  в гороно или в редакциях, а там  ахают: ах, как  выросли кадры
милиции! Начальнику  приятно  -- он растил.  Да и удобно -- Санька  сочиняет
речи, статьи, обобщает  опыт, и все научно, с цитатами  из  трудов. Ловит-то
жуликов нынче не  он,  а  обобщает -- он... И стал я, Серегин, нынче  негож.
Комиссовали меня, подпал под сокращение. Процент роста я им снижаю. Кабы мне
кто-нибудь пятнадцать  лет назад  подсказал, что  Санька меня продаст,  я бы
тому человеку плюнул в глаза...
     --  Вас один человек продал,  Яков Степаныч,  -- сказал  Серегин,  -- а
Иисуса  Христа  --  двенадцать  любимых  апостолов.  Это  уж, наверное,  так
заведено,  Яков Степаныч. Предать  они предали, а веру его, учение его людям
понесли. Даже взять Иуду. Не  было бы Иуды, не было бы и подвига Христова, и
был бы он обыкновенная личность. Сезонник, плотник.
     -- Слушай, Серегин, -- улыбнулся Карев, -- неужели ты веришь во всю эту
хреновину?
     -- Верю, -- сказал Серегин. -- Две тыщи лет моей вере.
     -- Значит, согласно твоей вере, и Гитлера прощать надо?
     -- Гитлера -- не надо, -- сказал Серегин. --  А как же ты разбираешься:
кого -- надо, а кого -- не надо?
     --  Совестью  своей,  Яков Степаныч.  Душой.  --  Интересно!  Ты  своей
совестью  судишь,  я,  значит,  своей,  и  выходит  на  поверку --  самосуд?
Анархия?.. А бог твой при чем же?
     -- Он при всем, -- ответил Серегин.
     -- Какая же у него получается роль? -- спросил  Карев. --  Наплодил  на
земле людей, они друг дружке  вцепляются в глотку,  жгут, режут. За давешнюю
Великую Отечественную двадцать миллионов душ извели!.. А он -- что?
     Серегин подумал немного и сказал:
     --  Вопрос  знакомый,  Яков Степаныч: я от него  сам сколько  ночей  не
спавши.  И сейчас отвечу. Бог в наши людские дела не мешается, доверяет нам.
А человек  должен  сам за себя отвечать, все ж  таки  мы люди, а не звери, и
почему это с господа надо взыскивать за нашу подлость?
     -- Ну, а его-то роль, я у тебя спрашиваю? Наблюдатель он, что ли?
     -- Он наблюдает, -- подтвердил Серегин.
     Карев устало зевнул.
     -- Не пыльная у него работенка, Серегин. На такую должность и я гож...
     Серегин собрался было ответить,  но  из прихожей  донесся стук  входной
двери и неразборчивые  голоса -- женский, мужской. Быстро подхватившись,  он
вышел из кухни; дверь за собой плотно прикрыл.
     Карев уже остыл от спора и от своей размозолевшей обиды.
     Пора было собираться домой.
     Немножко-то на душе полегчало.
     Из  прихожей  послышался  строгий  мужской  голос:  --  А  вы  точно не
продешевили, батя? Мебель-то ведь сейчас подорожала.
     И  кроткий, тихий  ответ Серегина: -- Да какая же  это  мебель,  Костя?
Рухлядь.
     И тут же вступил женский голос: -- Где я теперь достану корень калгана?
Могли бы и чаю попить. Водку брала, "Экстру", по четыре двенадцать...
     Карев вышел в  прихожую. В наступившем молчании он надел свое пальтецо,
калоши и, не глядя на молодых людей, сказал старику:
     --  Спасибо за угощение, хозяин... А насчет кресла у меня вышла ошибка:
поставим его в магазине за тридцать.
     Когда дверь  за ним захлопнулась,  Серегин, прищурившись,  посмотрел на
своих  родственников  и сказал:  --  Ну  и  гады  же вы!  Хорошего  человека
обидели..
     А дождь  на улице припустил еще  усердней, Карев вымок тотчас  наново и
шел не разбирая пути.
     Ничуть  он на этих  людей  не обиделся и только  жалел Серегина за  его
темноту.
     А насчет Саньки Горелова -- да ну его, Саньку...
     Горчичники надо  на ночь поставить  -- в  груди  сипит, --  чаю с медом
выпить.
     Ох и погодка, так твою...
Книго
[X]