Н.В. Устрялов

Элементы государства<1>.

Републикация О.А.Воробьёва

Как явствует из общепринятого формального определения государства, необходимыми элементами его должны быть признаки: 1) территория, 2) населения и 3) власть.

Каждый из этих трех признаков неизбежно присутствует во всяком государстве. Не может быть государства без людей, его населяющих, без территории, его определяющей, и без власти, в нем господствующей. Власть его воплощается в правительстве, но вопрос о самом принципе власти следует четко различать от вопроса о формах правительства.

Государство, таким образом, есть явление сложное, как сама жизнь. Оно есть форма жизни, живое синтетическое единство.

Бывает, что оно обращено к нам какой-либо одной стороной, одним из своих элементов. Слово народ обозначает государство, рассматриваемое преимущественно с точки зрения составляющих его людей; слово страна или земля – государство, главным образом, в аспекте территории; держава – государство под углом зрения власти и властных отношений; и, наконец, правительство есть государство, изучаемое специально с точки зрения его правящих органов. Знаменитый шведский государствовед Кьеллен, применительно к трем элементам государства, подразделяет жизненную активность государственного явления на три сферы, из которых каждая служит предметом самостоятельной дисциплины: геополитика, этнополитика и кратополитика. По Кьеллену, можно, кроме того, еще говорить о хозяйственной политике (экополитике), принимая во внимание экономическую сторону государственного бытия, и о социальной политике (социополитике), имея в виду социальную его сторону: – „пять элементов одной и той же силы, пять пальцев руки, работающих в мире и борющихся в войне“<2>.

1. ТЕРРИТОРИЯ.

Принято считать, что государство есть явление оседлой культуры. Бродячие и кочевые племена живут в догосударственном состоянии, характеризуемом особыми экономическими и политическими признаками. Когда поссорились пастухи Авраама с пастухами Лота, сказал Авраам: „не вся ли земля перед тобою? Отделись же от меня: если ты налево: то я направо, а если ты направо, то я налево“. Таков быт кочевников. Если же поссорятся два государства, то при всем желании они не смогут последовать мудрому совету старого Авраама. Они скованы своим местоприбыванием.

Правда, исторически государственная организация зарождалась еще в период кочевой жизни: разве, например, великая монгольская монархия Чингис-Хана не может быть в некотором смысле названа государством? Отсюда в литературе встречаются утверждения (например, Вильсон, „Государство“, § 10), что первобытные племенные государства не знали территории. С точки зрения господствующей доктрины, их нельзя назвать государствами (Борнгак предлагает считать их „становящимися государствами“). Терминология всегда условна, а историческое развитие постепенно и непрерывно; нельзя указать момента, когда та или другая социальная организация превращается вдруг в государство. Понятие территории вырабатывается исторически, в долгом процессе. Территория, бесспорно, налицо и у кочевников, – только она изменчива, непостоянна, менее определенна. „Империю можно завоевать верхом на коне, но управлять ею с седла невозможно“ – это сознавали в свое время сами монгольские вожди (Елюй-Чуцай).

Католическая церковь (папский престол) не считалась государством, покуда была лишена какого бы то ни было территориального верховенства (1870-1929). Теперь, после соглашения Ватикана с римским правительством 11 февраля 1929 года, ее положение меняется. Теперь формально зафиксировано существование „ватиканского государства“, наделенного территорией, суверенитетом, подданными. Все же, конечно, приходится отмечать, что это государство sui generis. Святейший Престол объявил, что остается в стороне от всяких светских споров и воздерживается от участия в международных конгрессах, разве что спорящие стороны совокупно обратятся к нему за помощью в деле мира. Его территория рассматривается, как неприкосновенная и нейтральная. По самой сущности своей, задачи Ватикана – иной природы, нежели задачи светских государств, и тем более государств национального корня. Для наместника Св. Петра средой воздействия является потенциально весь мир и актуально все католики. „Князья церкви, – писал еще Макиавелли, – единственные в своем роде: они обладают государствами, не защищая их, и подданными, не управляя ими“ („Князь“, глава XI). Если бы Третьему Интернационалу был предоставлен где-нибудь под Москвою кусочек земли в суверенное господство, – можно было бы провести ряд любопытных государственно-правовых и политико-морфологических сопоставлений между государством Ватикана и государством Коминтерна…

Понятие территории прежде всего конструируется, как понятие государственно-правовое, юридическое<3>. Территория есть арена государственного властвования. Ее границы представляют собою не что иное, как пространственные пределы распространения власти данного государства, пространственные рамки данной системы правопорядка. С точки зрения юридического нормативизма, государственной территорией обозначается „пространство, которым ограничена значимость государственного правопорядка“; нормативное единство государственной территории знаменует единство системы правопорядка (Кельзен). Территория есть область, занимаемая государственным союзом, т. е. то пространство суши, воды и воздуха, на котором государство осуществляет свое господство.

Считается, что на одной и той же территории может осуществлять свое господство лишь одно государство, и без его прямого разрешения в пределах его границ, никакая другая власть, от него не зависящая, не имеет права распоряжаться и требовать подчинения. Государственная территория, согласно традиционной доктрине государственного права, юридически исключительна и непроницаема, непроникновенна. Все находящиеся на ней лица обязаны подчиняться приказаниям власти данного государства; исключения могут допускаться лишь положительными предписаниями самой этой власти. Так, например, если иностранцы, связанные с данным государством только территориально, находятся в несколько ином правовом положении, чем собственные подданные, то это объясняется наличностью признанных норм международного права, согласно которым само государство „добровольно“ ограничивает (обычно на началах взаимности) свое господство над иностранными гражданами.

Впрочем, следует отметить, что вся эта теория непроницаемости государственной территории не столько обусловлена свойствами или функциями последней, сколько представляется выводом из определенной концепции государственного суверенитета. Мы будем иметь случай констатировать, что концепция эта в наше время начинает подвергаться коренному пересмотру и серьезной критике. Вплотную сталкиваются две великие исторические тенденции: торжество национального „суверенного“ государства и рост организованного сверх-национального, междугосударственного воздействия (империализм, международный порядок). В теории государственного права и в практике дипломатических формул все еще преобладает первая тенденция. Но в перспективах всемирной истории все настойчивее притязания второй.

Если говорить о государстве, как субъекте права, то территория должна рассматриваться в качестве конститутивного, первичного элемента его юридической личности: вне пространственной определенности немыслимо и юридическое бытие современного государства. Неправильно, с этой точки зрения, видеть в территории объект государственного господства: она представляет собою момент государства, как субъекта.

Отсюда выводится теория неделимости и неотчуждаемости государственной территории, – теория, стоившая государствоведам стольких умственных усилий и наталкивающаяся все же на непреодолимые трудности: аннексия – заурядное событие в истории народов. Правда, в свое время догмат территориального единства, провозглашенный впервые в революционной французской конституции 1791 года, имел плодотворный политический смысл: его острие было направлено против дележей государственной территории по наследству, связанных с вотчинным представлением о государстве, а также против феодального дробления государства. Но теперь, сослужив свою службу, он доставляет больше хлопот науке, нежели услуг жизни. Он явно бессилен осмыслить территориальные уступки: если территория, как единство и цельность, есть „элемент“ юридической личности государства, то ее ущербление, хотя бы и освящаемое плебисцитами, есть неизбежно юридическое уничтожение государства.

Отвергая взгляд на территорию, как на объект государственного господства, современная доктрина подчеркивает, что государство, как таковое, властвует не над территорией, а лишь в ее пределах. Предмет его непосредственного господства – люди, живущие в его границах; оно не может господствовать над территорией, помимо своих подданных. Поэтому ненаселенные „пассивные“ пространства могут быть включены в государственную территорию только в качестве возможной сферы действия государственного правопорядка. По нынешним временам, счастливо государство, имеющее, наряду с активными, также и запасные, резервные земли. Что же касается пространств абсолютно необитаемых, неспособных быть населенными, то они не считаются частью территории. Вот почему до последнего времени воздух не признавался составным элементом территории, и только теперь, когда благодаря успехам авиации, он становится „обитаемым“, его включают в это понятие. Государственная территория ныне трехмерна, имеет три измерения.

Прежде, в эпоху феодализма, а также и во времена абсолютной монархии, государственную территорию считали частной собственностью государства, или, вернее, государя: домен, вотчина. Из вещного права на территорию выводилось право государя-вотчинника властвовать и над населением вотчины. Но этот патримониальный взгляд, типичный для средневековья, ныне, разумеется, давно оставлен. Давно уже перестали смотреть на людей, как на простую принадлежность территории. И теория, в соответствии с назревшими жизненными потребностями, стала различать господство над людьми от владения земельными пространствами. Казне, как и частным лицам, могут принадлежать участки земли по праву собственности. Но право собственности есть частное право, а господство государства над территорией имеет публично-правовой характер: не dominium, а imperium, т. е. власть повелевать. Право на территорию в государственно-правовом смысле считается, следовательно, не чем иным, как выводом из власти повелевать, „рефлексом личного господства“.

Однако, в самое последнее время усиление социалистических тенденций своеобразно возрождает теорию верховной собственности (dominium eminens) государства на территорию. Все более заметную роль в народохозяйственной жизни начинают играть так называемые публичные домены государства: вещи, предназначенные для общего пользования или общего служения. Но мало этого: сквозь современное „культурное государство“ все явственнее просвечивают элементы социалистического строя. При социализме государство сосредоточивает в своем непосредственном осуществлении и imperium и dominium, проводит национализацию земли, средств производства и путей распределения. Публичное право справляет триумф над частным, небывало расширяет за его счет сферу своего действия. Естественно, что эволюция хозяйственных отношений и социально-политических форм влечет за собой также и смену юридических конструкций.

Ряд хорошо знакомых государственных проблем, связанных с осознанием юридической природы государственной территории, постепенно теряет свою актуальность. Любопытно, что Кельзен считает „призрачными“ и проблему непроницаемости, и проблему неделимости территории, равно, как и старый спор об imperium’е и dominium’е, личном, или вещноправовом характере отношения государства к территории. Своим определением последней, как нормативного ограничения значимости правопорядка в нормативном же пространстве (Geltunas–Raum) современный корифей нормативно-юридической школы бесстрашно ставит крест над многими из проклятых вопросов, столь мучивших его предшественников. Исходя из других предпосылок, в вопросе о территории к нему по своему приближается и основоположник „реалистической“ школы современной науки о государстве Л. Дюги, объявляющий ничтожными большинство прежних контроверз и выдвигающий свою теорию „территории-границы“: территория есть материальная граница эффективных действий носителей власти<4>.

„Теоретические“ схемы и концепции в области учения о государстве издавна были по существу наукообразными выражениями живых практических потребностей, формулами интересов, стремлений, идеалов. В порядке вещей, что каждая новая историческая эпоха имеет тенденцию выдвигать новые идеи и в теоретическом государствоведении.

––––––––––––––

В курсе государственного права проблема территории ставится нередко в рамках чисто юридического исследования: территория-субъект, территория-граница и т. д. Некоторые авторы считают возможным и даже единственно правильным ограничиться этого рода подходом: по их мнению, отношение государства к территории исчерпывается правовыми категориями. Однако, в общем учении о государстве, как реальном явлении, роль пространственного фактора заслуживает серьезного внимания и требует освещения не с одной только правовой точки зрения. Государствоведение тут соприкасается с целым циклом других наук. Право не есть мера всех вещей, и тем менее может оно быть их исчерпывающей мерой. „Государство есть кусок человечества и кусок организованной земли“ – образно выражался Фридрих Ратцель, отец политической географии.

Огромная роль территории в исторических судьбах государства и культурном развитии народа издавна привлекала внимание исследователей. Еще у Платона и Аристотеля мы находим ряд ценных замечаний на этот счет, при чем Аристотель обстоятельно останавливается на выяснении связи между климатом и государственной культурой. Макиавелли, Монтескье тщательно разрабатывали эти вопросы. Руссо в своем „Общественном Договоре“ связывал, как известно, форму государственного строя с размерами государства: чем обширнее государство, тем меньше свободы у граждан.

В прошлом столетии некоторые ученые положили основание целой науке о влиянии земной поверхности на развитие народов, государств и всего человечества. Карл Риттер предлагал назвать эту науку сравнительным земледелием, Ратцель – политической географией. В наше время ее заслоняет геополитика, наука, изучающая государство в свете географических особенностей его территории. „История есть движущаяся география, а география – остановившаяся история“ – предвосхищал Гердер общие выводы соответствующих исследователей. Бокль и его ученики немало потрудились над популяризацией аналогичных идей.

Если географы в политической географии приходят к истории и государствоведению, то историки и государствоведы в геополитике, через тему территории, восходят к географии, как способу лучше постичь историю и государство. „Геополитика, – определяет это понятие Кьеллен, – есть учение о государстве, как историческом организме или пространственном явлении“ (стр. 45). Тем самым геополитика существенно проникнута динамизмом: она изучает государства в их движении, в непрерывно меняющихся взаимоотношениях, в их связях и состязаниях – все это, разумеется, под знаком географии. Вскрывая географическую среду истории, геополитика стремится уловить тенденции и перспективы дальнейшего развития. Географ Роберт Зигер на вопросы о различии между политической географией и геополитикой ответил: „прогнозы“. Первая им чужда; вторая неизбывно к ним тяготеет. На то она и геополитика.

Люди зависят от земли, от земной поверхности; исторические формы расходования их энергии в значительной степени связаны с географическими условиями их существования. „Философия истории, – писал Тэн, – повторяет в точном отображении философию естественной истории“. То же самое утверждал Наполеон: „ключ политики государств – в их географии“. „Можно категорически признать, – подчеркивают современные ученые географы, – что вся история цивилизации должна быть перестроена на географической базе<5>“. Если мировая история есть драматическое действие, то его жизненной декларацией, его реальною обстановкой является мировая география.

Нетрудно привести ряд наглядных примеров значимости месторазвития в истории народов. Так, не может быть сомнения, что одною из главных причин могущества Англии явился характер ее территории: островное положение и взаимная близость залежей железа и каменного угля. Общеизвестна роль Нила и его особенностей в развитии древней египетской культуры, Хуан-хэ и Ян-цзы в истории Китая, Средиземного моря в жизни древне-европейских стран. „Будь в Центральной Азии Средиземное море, – фантазировал еще Гердер, – вся история человеческой культуры была бы иной“. Точно так же „эвклидовское существо античной культуры таинственным образом привязано к многочисленным островкам и мысам Эгейского моря, а вечно рвущийся в бесконечность страстный порыв Запада – к широким франкским, бургундским, саксонским равнинам“ (Шпенглер). Некоторые авторы, увлекаясь полетом геополитической поэзии, отваживаются на поспешные синтезы, на рискованные обобщения: одни объявляют монотеистическую религию плодом пустыни, другие объясняют мистику влиянием леса, третьи готовы трактовать о „мужских“ и „женских“ континентах и т. д. Но никакие увлечения не способны скомпрометировать плодотворных завоеваний геополитического метода в его надлежащем научном применении<6>.

Анализируя русскую историю, профессор Г. В. Вернадский определяет ее географический фон, как соотношение лесной и степной полосы, борьбу леса и степи. Этот процесс распадается на периоды условно и схематично обозначенные как 1) попытки объединения леса и степи (до 972 г.), 2) борьба леса и степи (972-1238), 3) победа степи над лесом (1238-1452), 4) победа леса над степью (1452-1696), и 5) объединение леса и степи (1696-1917). На протяжении всей своей книги (цит. выше) автор стремится обосновать и документировать защищаемую им схему.

Как бы ни относиться к тем или другим конкретным утверждениям или обобщениям того или другого геополитического изыскания, нельзя отрицать глубокой жизненности и научной увлекательности самой постановки подобных тем и самой разработки подобного метода.

Обрисовывая влиятельную роль Сицилии в древнем мире, Ганото объясняет ее источник следующими, по-французски эффектными словами: – „Палермо глядит в Европу, Агригент на Африку, Сиракузы на Грецию; эти три окна Сицилии дают завершенную формулу ее тройственной ориентации и тройственного предназначения“.

Доказано географическое влияние центральных азиатских пустынь на древнюю культуру Китая: снабдив его муссонами и почвой (лесс), они обусловили его земледельческую потамическую культуру, построенную на тяжелом совместном, солидарном труде. В специальной литературе подробно прослежено значение Гольфштрема для большинства стран северного полушария. Известно, сколько хлопот доставляют международной политике вопросы „естественных границ“ или „выхода к морю“ того или другого государства. Не менее любопытна проблема соседства в истории; количество и качество соседей оказывают неистребимое влияние на характер народа и стиль государства. Географическая изолированность Англии долго позволяла ей придерживаться и в политике системы „блестящей изоляции“. Напротив, неблагоприятное в смысле соседства положение Польши сыграло роковую роль в ее истории и доставляет ей не мало тревожных забот и сейчас; двусмысленен и зыбок жребий „буферных“ государств. Каким громадным фактором китайской истории являлось многовековое давление на страну северных кочевников! Географическое положение России не менее заметно отразилось на ее жизни и культуре: соседство с монголами, перекрещивающиеся влияния востока и запада – разве можно понять русскую государственность без учета этих факторов?

География тесно связана с экономикой, определяя ее основные возможности (отсюда особая наука – „экономическая география“). Экономика оказывает решительное воздействие на право и политику, при чем теперь, в современном обществе, это воздействие гораздо ощутительнее, чем оно было прежде; сказано же, что анатомию современного общества нужно искать в политической экономии. В частности, подчеркивают командное влияние топлива в хозяйственной жизни государств нашей эпохи. Можно отметить, что мы живем в эпоху диктатуры недр. Говорят о политике нефти, политике угля, политике железа. Рассуждают далее о „географическом разделении труда между нациями“. С другой стороны, остро ставится проблема относительной хозяйственной „самодостаточности“ государственных организмов; известно, что в наши дни ссылкою на геополитическую автаркию СССР обосновывается господствующая ныне в советской политике идея социализма в одной стране, т. е. замкнутого трудового, некапиталистического государства. На той же предпосылке экономического самодовления в значительной мере покоятся проекты Пан-Европы, Пан-Америки, равно как и тенденции Великобританского общества народов. По мере роста населения и развития производительных сил, потребная для хозяйственной самодостаточности социально-политического организма земельная площадь должна неизбежно расширяться. От наивной автаркии натурального хозяйства и государства-города, через свободную денежную торговлю национальных государств, к современной плановой гармонической автаркии мировых федеративных империй, постулирующих в конечном итоге всемирное экономическое единение, – словно такова своеобразная диалектика всемирной истории. – Как же не интересоваться географией современному государствоведу? Какая же государственная политика вне геополитики?

Однако, не следует, с другой стороны, и впадать в излишние преувеличения, в крайности географического фатализма. Не только география влияет на историю, но и обратно: история на географию. Люди зависят от земли, но и земля зависит от людей. Тут взаимное влияние, взаимная связь, взаимозависимость. Человек трансформирует земную поверхность своими усилиями, своим гением. Он борется с природой, интерпретирует ее, вмешивается в ее царство, пользуется ее законами. Он осушает болота, прорывает каналы, организует недра, приручает пустыни, океаны и самый воздух, воздвигает города, побеждает расстояния. Он культивирует природу, создает ей „второе лицо“, ландшафт природы превращает в культурный ландшафт и пассивные пространства в активные.

История – жестокая тяжба человека с пространством. Творческим порывом человека и его методическим трудом коренным образом изменяются облики целых стран. „Что такое камни и развалины археологов, как не географическая пыль истории“? – спрашивает один из современных исследователей. Великая китайская стена, римские акведуки, наполеоновские дороги, трансконтинентальные поезда САСШ, мировые подводные кабели, порты, плотины – все это реальности не только исторические, но и географические. География подтверждает и иллюстрирует историю. Общеизвестна национальная и даже мировая культурно-историческая роль городов. Но что такое города, как не природа, преображенная человеческой волей, как не география, сделанная историей? Нельзя за территорией не видеть населения. Гегель, касаясь вопроса о роли Балканского полуострова в деле создания эллинской культуры, справедливо изобличал односторонность географического детерминизма ссылкой на последующую судьбу той же территории: появились турки, и многое стало другим. Нельзя также за территорией не видеть государства, как властно организованного порядка: значительная часть государственной энергии направляется на преображение государственной территории. Месторазвитие дано государству, но в то же время государство творит себе свое месторазвитие. В этом разрезе всякая государственная экспансия может рассматриваться, как процесс преображения государством своего пространственного тела, своей территории.

„Ландшафт – судьба“. Пусть так. Но вспоминается Макиавелли, уподоблявший судьбу стремительной реке, вышедшей из берегов; однако, – учил он, – следует строить плотины и дамбы, памятуя, что „фортуна изощряет свое могущество лишь до тех пор, пока ей не противопоставлено никакого барьера“; кроме того, фортуна – женщина, и в обращении с ней нужна отвага („Князь“, XXV). Судьба – не только ландшафт, но и творческая людская энергия, его дополняющая, связанная с ним…

В русской литературе эта тема вызвала в свое время критическое выступление Кавелина по адресу С. М. Соловьева, в связи с появлением первого тома его „Истории России“. Не отрицая значения природных условий в жизни народов, Кавелин упрекал Соловьева в переоценке их роли; при дальнейшем ходе истории эти условия в свою очередь подчинялись деятельности и влиянию людей. „Теряя из виду исторические элементы, – писал Кавелин, – подчиняя так безусловно деятельность лиц и племен условиям географическим, автор обличает неправильную точку зрения на историческое развитие, лишает историю по преимуществу ей принадлежащего значения деятельности человека“.

Преобразование земной поверхности развивается параллельно развертыванию исторического процесса и в связи с ним. У каждой группы людей есть свой географический горизонт сознания (räumliche Anschauung). Он тем шире, чем просвещеннее группа. Для современного цивилизованного человечества он совпадает с земным шаром, т. е. месторазвитием всего человеческого рода. Русский исследователь Л. И. Мечников насчитывал три великих фазы истории человечества, характеризуемых неуклонным расширением географического горизонта: 1) период речной культуры, – цивилизации египетская, вавилоно-ассирийская, индийская и китайская, 2) период средиземноморской [культуры], – Финикия, Карфаген, Греция, Рим, 3) период океанический, – Атлантический океан (цивилизации испанская, голландская, английская, французская), а за ним и другие океаны, открывающие всемирно-культурную эпоху.<7>

Ясно, что каждый из этих больших культурно-исторических периодов имеет свой тип государства. В частности, в нашу эпоху мировой политики государствоведы приучаются „мыслить континентами“, говорить о „государствах-мирах“. Если пространственным выражением догосударственных форм социального общения была область, если национальное государство освоило территорию, как арену целостного и плодотворного национального развития, то в условиях современного империализма формально-юридические границы „суверенных“ государств далеко не исчерпывают собою реальной картины международных отношений и внутригосударственного бытия: под псевдонимом „суверенных государств“, ныне нередко живут национальные организмы, по существу представляющие собой обыкновенные „сферы влияния“, той или другой великой империалистической державы, ориентирующейся либо на океан-море, либо на континент-океан.

2. НАСЕЛЕНИЕ.

Вторым элементом государства признается население. Есть государствоведы, считающие население решающим и даже единственным (Магазинер) элементом государства. Едва ли можно с этим согласиться: нет государства без территории (пусть даже и не определенной точно), нет его и без той или другой организации власти. Но вместе с тем, разумеется, бесспорна, немыслимость государства без людей. Чаще всего государство отождествляется именно с населением. Самые названия большинства государств отмечены этнической окрашенностью.

С точки зрения государственного права, население (или народ) есть совокупность людей, живущих в пределах государственной территории и объединенных подчинением государственной власти. Таково господствующее определение. Единый властный авторитет превращает бесформенную массу индивидов в единый организованный народ, устанавливая в ней отношения господства, и повиновения, основу социального порядка.

Каждый участник государственного союза, независимо от своего чина, звания, и положения, обязан безусловно повиноваться правовым велениям государства. В этом сущность государственного подданства. Оно приобретается на основании государственных законов и является необходимым условием существования всякого государства, ибо повиновение есть основа государственной жизни. Без подданства нет государства, без подданства нет и народа.

Социальный порядок государства можно рассматривать, как систему правовых отношений. Последовательный юридический нормативизм запрещает усматривать в населении „единство множества людей“; для него население – лишь „единство множества человеческих действий и воздержаний от действий“. Ибо человек подчинен государственному господству не целиком, не полностью своего душевного и телесного существования, а лишь в строго определенных границах, в тех случаях, когда его поведение образует содержание правопорядка. Государство в качестве „населения“ означает правовую связь людей.

Оставаясь на почве нормативно-юридического анализа, можно было бы, однако, отметить, что правовая сфера государственной власти принципиально всеобъемлюща; она включает в себя совокупность всех возможных прав, какие государство сможет взять на себя, а эта возможность юридически беспредельна: логически вполне мыслима норма, подчиняющая государственному контролю всю полноту душевного и телесного существования населяющих государство людей. По отношению к этим последним государство есть неограниченно всемогущий правопорядок. Сам Кельзен не считает правильным проводить в этом отношении принципиальное различие между нынешней западно-европейской демократией и древней восточной деспотией: для него и та, и другая – одинаково явления правовые<8>. Совершенно очевидно, что уловить реальные, жизненные границы доступных государственной власти возможностей нельзя, не покинув почвы отвлеченного правового нормативизма.

В большинстве современных курсов государственной науки глава, посвященная населению (или народу), наполняется изложением проблемы политических прав и обязанностей участников государственного союза. Называясь подданными, поскольку их связывает долг повиновения правопорядку, они объявляются гражданами, поскольку наделяются правами. Особенно подробно принято при этом останавливаться на так называемых „субъективных публичных правах“ граждан.

Нетрудно заметить, что здесь мы имеем дело с описанием не „государственного правопорядка вообще“, а системы определенного исторического типа, точнее, буржуазно-демократической государственной системы, на европейском континенте ведущей свое начало от великой французской революции с ее доктриной народного суверенитета и неотчуждаемых личных прав. Естественно и резонно, что внимание современных исследователей привлекает больше всего именно эта форма государства: она является преобладающей за последние полвека. Но едва ли следует ее отличительные свойства и особенности приписывать государству, как таковому. Поэтому нам представляется целесообразным перенести соответствующие характеристики в другой отдел курса – в главы, посвященные конституционному праву современных буржуазно-демократических государств.

Формы государственного устройства многообразны. Государство единоличной деспотии столь же мало похоже на государство развитой национально-буржуазной демократии, сколь это последнее, в свою очередь, отличается от государства пролетарской диктатуры. Трактуя государство, как правопорядок, необходимо различать конкретные типы, отдельные правовые образы исторических государств. В зависимости от их сущности находится и содержание понятия народа, как правовой связи людей.

Если государственное устройство есть лишь одна из многих сторон государства, то и проблема населения далеко не исчерпывается ее постановкою в строгих рамках государственного права. Юридические категории в ней пересекаются с этнографическими и социологическими: говорят о народе, о народности, о нации. Часто тут происходит терминологическая путаница, ведущая к путанице понятий. Необходимо остановиться на цикле относящихся сюда вопросов.

Государствоведение не может не считаться с выводами физической антропологии и особенно этнологии. В середине прошлого века граф Гобино выдвинул даже специальную теорию „неравенства рас“, сводящуюся к апологии длинноголовой, белокурой, высокорослой расы (германцы). Теперь эта теория считается в науке прочно отвергнутой: если можно еще говорить о расовых особенностях, то безнадежны попытки установить какую-то принципиальную иерархию рас. В смысле интеллектуальных и моральных качеств, люди различных расовых признаков часто менее удалены друг от друга, чем отдельные индивиды одной и той же расовой характеристики. Тем не менее, в мировой политике так называемые „преграды цвета“ играют поныне весьма беспокойную и актуальную роль<9>. Вместе с тем нужно сказать, что до сего времени не установлено бесспорной научной основы классификации рас: классифицируют по цвету кожи, по форме черепа, по свойствам волос, есть попытки классифицировать по составу крови. Можно с достоверностью утверждать, что „чистых рас“ уже не найти в природе: в пределах доступного нам познания существуют лишь смешанные расы. Некоторые географы видят в них „географические вариации человеческого рода“. Некоторые антропологи называют их „гримом единого человечества“.

Но за всем тем было бы неправильно игнорировать влияние врожденных особенностей народа на развитие государства. Характер государственной власти и способность ее к развитию, колонизаторская политика, взаимоотношение личности и коллектива – все это в известной степени обусловливается естественными качествами соответствующего народа, „нижним этажом“ его культуры. Не следует чересчур преувеличивать значение нижнего этажа и считать его единственным, необходимо помнить, что сам он существенно пластичен и в свою очередь „многоэтажен“, – но нельзя и забывать о нем. От степени приспособляемости того или другого народа к условиям климата зависит иногда его историческая судьба. О глубоких различиях между южным и северным человечеством, а также между характерами западно-европейских, евразийских и азиатских народов немало писалось и подчас фантазировалось в общей и специальной литературе. Могли ли эти антропо-географические различия быть безразличны для строения соответствующих государств? До недавнего времени эти вопросы недостаточно подвергались научной разработке; но теперь на них обращается оживленное внимание. Нужно сказать, что в наши дни социология с особо напряженным вниманием вслушивается в невнятные еще откровения биологических и этнических факторов.

В частности, этнопсихологический облик русской народной стихии подлежит серьезному и плодотворному изучению. Ныне уже достаточно выяснено, что наш национальный характер есть результат сложных влияний и синтезов. Решительно оспаривается взгляд на русскую народность, как на простую ветвь славянского племени. Вскрываются элементы туранской психики, привитые русским русской историей. Наша культура рассматривается, как сопряжение туранских и восточно-славянских мотивов<10>.

Что касается социологической и юридической стороны вопроса, то здесь мы встречаемся с чрезвычайно важным сопоставлением народа, народности и нации.

Конечно, всякая терминология гибка и до известной степени условна. Но без нее нельзя обойтись, посколько слова – значки понятий. Понятия же служат пониманию жизненных явлений. Категории разума соотносительны реальной действительности. Необходимо, чтобы расчленению понятий отвечало точное разграничение терминов. Многосмыслица – источник путаницы.

Под народом большею частью подразумевают население государства, т. е. совокупность составляющих государство и подчиняющихся его власти людей: „объединенное в государство и организованное общение всех граждан“ (Блюнчли). Народ в этом техническом смысле слова есть понятие государственно-правовое. Нет народа вне государства; отношения государства к народу есть отношения основания к следствию. Необходимо отметить, что народ (население) не является обыкновенно однородною массою: – достаточно вспомнить, например, что „народ“ Российской империи состоял более чем из сотни различных народностей; вместе с тем народ не есть арифметическая сумма индивидов, а включает в себя обычно целую систему различных социальных групп. Конститутивным признаком понятия „народ“ является, таким образом, подчиненность общей государственной власти. Народ органически связан с государством и представляет собою общность поколений. Государство не исчерпывается данным, живущим в каждый отдельный момент человеческим материалом, – оно есть живое, подвижное единство живого людского потока.

Народность или национальность – понятие по преимуществу этнографическое. Характернейшим признаком народности может считаться общий язык; народность есть множество людей, объединенных общим языком. Бывает, однако, что в это понятие вкладывается и другое содержание: национальность (в нашем определении) смешивают с населением, а также и с нацией. В частности, для английской литературы вопроса особенно характерно отождествление понятий населения и нации.

Но что такое нация?

Нация образует внутреннее единство. Ее сущностью не могут считаться те или другие внешние признаки, которыми отдельные теории пытались ее исчерпать. Ни единство расы, ни общность политической власти, языка, религии, территории – ни один из этих признаков не является решающим при определении понятия нации.

В самом деле. Раса? Но мы уже отметили, что чистые расы – чистая абстракция; современная наука знает лишь смешанные антропологические элементы, так называемые расовые мозаики. „Чистой крови“ – не найти теперь ни у одного народа. „Физический тип“ играет вообще второстепенную роль в процессе создания нации. Утверждали, что в жилах Эдуарда VII текла всего одна семитысячная доля английской крови, что, однако, вовсе не мешало ему быть добрым англичанином. Впрочем, само понятие „английской крови“ должно быть признано лишенным разумного смысла: обозначение „английский“ относится не к антропологии, а к этнографии. Что же касается этнического облика англичан, то и он по истокам своим достаточно расплывчат: тут и кельты, и римляне, скотты и бритты, англо-саксы и норманны. Нелегко разобраться в „естественной“ основе и таких монолитных как будто наций, как французская и германская. Население САСШ представляет собою чрезвычайно сложный этнический сплав, и американские политики подчас опасаются превращения своей страны в „станцию для этнологических экспериментов“ (Шурман). Было время, когда англичане острили: „американцы – не нация, а комбинация“. Но ныне уже нельзя отрицать, что разноприродное население штатов крепко объединяется сознанием определенного культурно-исторического единства, приспосабливается к окружающей его жизненной обстановке и с каждым новым десятилетием своей молодой еще государственной жизни все глубже проникается гордым патриотизмом многозвездного флага. Значит, счастливая обстановка способна сделать из государства „мельницу национальностей“, превращающую в единую нацию пестрый этнографический материал. С другой стороны, общеизвестно, что нации, казалось бы, родственных корней оказывались исторически чрезвычайно обособленными одна от другой и взаимно враждебными. Нетождественность понятий расы и нации доказывается еще, наконец и тем, что расы меняются несравненно медленнее и пребывают несравненно дольше, нежели нации. Жизнь рас – десятки и даже сотни тысяч лет, жизни наций – века, иногда немногие тысячелетия<11>.

Политическая власть? – Но поляки до 1918 года? Но Италия до объединения? Конечно, государство есть мощный фактор „политической акклиматизации“ и наиболее зрелая форма национального единства. Конечно, нация не может возникнуть вне политического объединения человеческой массы. Поляки вряд ли были бы нацией к 1918 году, не будь они прежде независимым государством. Объединение германской нации в XIX веке совершалось под знаком славных воспоминаний о тысячелетней германской империи и черно-красно-золотом знамени<12>. Но при всем том и государство не есть конститутивный признак нации. Бывают многонациональные государства (прежняя Австро-Венгрия), бывают и нации, долгое время лишенные самостоятельной государственности, нации, представляющие собою „государства в возможности“.

Общность языка? – Но Бельгия? Швейцария? С другой стороны разве англичане и американцы не говорят на одном языке, отнюдь не сливаясь при этом в единую нацию? Было бы, кроме того, неправильно считать язык первичным, непроизводным качеством известной социальной группы. Случалось, что язык следовал за государством: велика ассимиляторская способность политического владычества. Конечно, и язык, будучи мощным орудием социального общения, есть великий, пожалуй, даже главный фактор национального объединения, но опять-таки, и он не может считаться сущностью нации.

Религия? – Но разве современные религии не претендуют на общечеловеческую, сверхнациональную миссию? Разве латинские народы не объединены общностью религии, оставаясь, однако, обособленными нациями? Разве, с другой стороны, в пределах одной нации не наблюдается вероисповедных различий (протестантизм и католицизм в Германии)? И разве, наконец, нации не меняют своих религий, оставаясь самими собой? Огромна роль религии и мифологии в таинственном процессе зарождения национального сознания, и не случайно теократия явилась колыбелью национального бытия. Но было бы ошибочно вводить элемент религии в конкретное определение понятия нации<13>.

Естественные границы, единство ландшафта? И этот фактор, будучи порою существенным, не представляется, однако, обязательным: бывает, что на однородной территории размещаются различные нации, а разнородные территории занимает одна и та же. Правда, говорят, что исторический индивидуум обыкновенно стремится подыскать себе подходящую географическую плоть, но от этих стремлений еще очень далеко до воплощения искомой гармонии, до совпадения „географических“ границ с этническими и социально-историческими. Правда, качества территории не могут не сказываться на облике связанного с нею населения. Но эта истина, как мы знаем, отнюдь не оправдывает крайностей геополитического фатализма.

Итак, все частные определения при ближайшем рассмотрении оказываются второстепенными, не только недостаточными, но даже и не всегда необходимыми. Они говорят о путях образования нации, но не об ее сущности. Их анализ приводит к заключению, что основными факторами национальной формации являются язык и государство. Нацию создает либо общность языка, либо общность государства, либо та и другая вместе. Так что же такое нация?

Господствующая теория подчеркивает существенно иной источник нации. „Нации, – пишет Еллинек, – суть не естественные, а историко-социальные образования… Нация не есть что-либо объективное, в смысле внешне-существующего… Группа людей, сознающих себя объединенными множеством общих своеобразных культурных элементов и общим историческим прошлым и потому отличными от других людей, образует нацию“ (стр. 74-75). Возникновение нации есть психический процесс, могущий иногда представлять собою даже прямую борьбу с этносом.

Из этого, разумеется не следует, что „естественные“ факторы вообще подлежат исключению из процесса создания нации. Нельзя их упускать из вида, когда идет речь о национальном единстве. Но нельзя ими и ограничиваться. Ибо нация, как и государство, есть сложное сочетание природных и культурно-исторических элементов, при несомненном преобладании последних. Если концепция Еллинека до известной степени заслуживает выдвигавшихся против нее упреков в односторонности (Кьеллен, стр. 102 и сл.), то только потому, что она недооценивает объективные факторы национального бытия и абсолютизирует субъективный, волюнтарный момент.

Нация обладает объективной реальностью. Но это – реальность не „физического“, а усложненного „телесно-душевно-духовного“ порядка:

Родиться русским слишком мало, –

Им надо быть! Им надо стать!

Общность традиций, потребностей, стремлений, – вот что такое нация. Общность исторических судеб, общность воспоминаний, прочувствованное, а затем и осознаваемое единство воли к совместной жизни.

Факт общего прошлого, воля к общему будущему. Наследственная привычка, связывающая и расстояния, и сроки. Нация включает в себя соотечественников, как по пространству, так и по времени (Raumgenossen und Zeitgenossen – Ад. Мюллер).

Выпукло формулируют ценностное суждение о нации следующие слова русского мыслителя Конст. Леонтьева: – „Что такое племя без системы своих религиозных и государственных идей? За что его любить? За кровь? Но кровь ведь с одной стороны ни у кого не чиста, и Бог знает какую кровь иногда любишь, полагая, что любишь свою, близкую. И что такое чистая кровь? Бесплодие духовное! Все великие нации – очень смешанной крови… Любить племя за племя – натяжка и ложь. Другое дело, если племя родственное хоть в чем-нибудь согласно с нашими особыми идеями, с нашими коренными чувствами“ (собр. соч., т. V, стр. 146, 147).

Наличность в патриотическом чувстве поэтического, даже зачастую религиозного элемента, приводила неоднократно к своеобразной „персонификации“, образному олицетворению наций: „нация есть мистический организм, мистическая личность, ноумен, а не феномен исторического процесса; нация имеет онтологическое ядро“ (Бердяев, „Философия неравенства“, глава „О нации“). Этот „социологический реализм“ вряд ли может быть обоснован в плоскости позитивно научного рассмотрения вопроса. Последнее, как это часто указывали государствоведы, уполномочивает на признание нации великой организацией, но не организмом и не субстанцией. Нация – система социальных связей, пронизанная определенной целесоустремленностью, направленная к известному результату. Национальная апперцепция выступает, как явление коллективной психики. Что же касается сознания высшего смысла национального бытия, то это удел философии истории и философии культуры, а не социологии и государствоведения.

Изложенная концепция нации, господствующая в современной науке государственного права<14>, приводит к утверждению неизбежной динамичности нации. Нации зреют и становятся. Народ может быть нацией в большей или меньшей степени. „Чем длительней и тяжелее борьба, – пишет Дюги, – чем драгоценнее жертвы, острее страдания, тем крепче и неразрывнее национальное единство“. В самом деле, нетрудно признать, что русский народ в эпоху, скажем, Иоанна 3-го был менее нацией, чем в годину Минина и Пожарского или Отечественной войны. Равным образом, культурно-гетерогенные народы (американцы, швейцарцы), заслуживают название нации в большей или меньшей степени, – в зависимости от меры единства и общности, их внутренне и внешне связующих.

Весьма распространено мнение, что нации – явления современной эпохи. Исторически принцип „самоопределения народов“ связывается с победами демократической идеи. „Теория национальных самоопределений, – пишет проф. Лавернь, – есть не что иное, как теория всеобщего избирательного права, примененная к международным отношениям<15> [“]. Нельзя скрыть, что это революционно-просветительное понимание проблемы нации, наталкивается на серьезные трудности. „Коллективная воля к совместной жизни“ исторически вовсе необязательно проявлялась через формально демократические только учреждения. Мы ее встречаем в самые различные времена и в рамках разнообразных форм государственного устройства. В эпоху Людовика 14-го французский народ проявлял ее менее интенсивно, чем после революции. Английское национальное сознание кристаллизовалось в жесткую эпоху Тюдоров. Было бы бессмысленно утверждать, что воля национального самоопределения у итальянцев пресеклась после фашистского переворота, уничтожившего формальную демократию. Япония до самого недавнего времени не знала всеобщего избирательного права и, пожалуй, поныне еще достаточно чужда „великим принципам 1789 года“, – и вместе с тем легко ли указать нацию, более сплоченную, более проникнутую самосознанием? Народ может чувствовать и любить свою государственность многообразно, – пути его чувств и сознания не заказаны. Не заказаны также и „органы“ его чувства, его сознания.

Нельзя, правда, отрицать, что демократия послужила могущественным фактором национальных движений в 19 и 20 веках. Возбуждая непосредственную самодеятельность масс и в то же время сам будучи ее продуктом, расцвет демократической идеи совпадает по времени с моментом напряженных манифестаций „принципа самоопределения народов“. Но отсюда еще не следует, что вне демократии не может быть и не было нации.

В настоящее время нельзя трактовать вопросы о народе и нации, игнорируя социальный состав государственной и национальной среды. Нация состоит не из отдельных, изолированных индивидов, а из групп, из объединений людей: из семей, общин, сословий, классов, партий. Еще Гумплович осмеивал попытки механического истолкования понятия народа, как совокупности лиц: это все равно, как если бы на вопрос: „из какого материала выстроено данное здание?“, вы получили бы в ответ: „из атомов“.

Марксистские социологи подвергают тщательному исследованию экономические предпосылки национального явления. Согласно учению исторического материализма, хозяйственные отношения господствуют над людьми, и это именно они, хозяйственные отношения, создают, трансформируют и разрушают те или другие формы человеческих объединений. Территориальные, языковые и политические факторы играют подчиненную, служебную роль; они действуют лишь постольку, поскольку служат орудиями развития производительных сил. Некоторые авторы при этом доказывают, что исторической эпохой, положившей начало современным нациям, следует считать эпоху промышленной революции и возникновения промышленного капитализма<16>.

Так или иначе, общность исторической судьбы обусловливает сформирование в соответствующей людской среде некоей своеобразной общей природы, переходящей из поколение в поколение, некоего обособленного национального характера. Теории нации хорошо знакомо это понятие. Национальный характер есть плод национальной истории, которая в свою очередь есть результат многообразных и разнохарактерных факторов.

Очень сложный вопрос о конкретном содержании того или другого национального характера. Еще сложнее – философско-историческая проблема „миссии“ той или другой нации. Покуда нация живет, рано судить об ее „идее“. Национальная история – непрерывное творчество, усилие, делание. Национальная культура – Пантеон, где уживаются вместе разные ценности, и не навязать односторонней рефлексией национальной идее застывшего содержания. Живущая нация – не данность только, но также задание и становление, резервуар существенно новых возможностей, новых культурных содержаний и состязаний, новой борьбы. Она – богатство, а не ревнивая скудость. Она – единое во многом: не бесформенная расплывчатость, но и не монотонный унисон. И внутренний смысл ее единства в его конкретной ценности познается лишь тогда, когда она исторически исчерпана. Германия дала миру Шиллера и Бисмарка, Фауста и Карла Маркса. На улицах и площадях Парижа уживаются вместе Нотр-Дам с Коммуной, жертвы революции с могилою Императора, Неизвестный Солдат с Людовиком Святым и Дантоном, Жанна д’Арк с Вольтером. Национальные характеры эластичны не менее, нежели национальные тела. Нации преображаются логикой развития собственных творческих сил и силою внешних воздействий.

В нашу эпоху, как известно, чрезвычайно популярен принцип самоопределения народов: „каждая нация – государство, вся нация – одно государство“. Под знаком этого принципа заключались мирные договоры после Мировой войны. Однако, на деле, до его осуществления, повидимому, еще очень далеко: в одной Европе около 40 миллионов человек ныне живут под „чужой“ властью. Нельзя не констатировать, что в ходе истории национальному принципу суждено было столкнуться с явлением империализма, внутренно с ним связанным и в то же время для него нередко убийственным. Империализм в текущей политической практике есть живое и беспощадное отрицание национального принципа. И в то же время идеологически и исторически он покоится на фундаменте национализма; империалистскую политику вдохновляет национальная идеология.

19-й век был веком оживленных национальных движений в мире белого человечества. Создавались великие нации, крепли великие государства. Подчиняясь разуму своего бытия и диалектике национальной идеи, побуждаемые силою экономической необходимости, эти государства стремились к расширению, но, расширяясь и захватывая колониальные территории, они попутно подчиняли себе чужие национальности, пробуждая и одновременно оскорбляя их „национализм“, их волю к свободной, самостоятельной жизни: источник величайших противоречий нынешней мировой политики.

Национализм есть стремление к осуществлению целей своей нации. Империализм есть распространение и организация политического или хозяйственного господства великих держав на чужие страны и народы<17>. Для нынешней исторической эпохи прав Шпенглер: „цель политики – развитие собственного жизненного комплекса за счет другого“. Послевоенные трактаты, заключенные под лозунгом свободного самоопределения народов, на деле были триумфом империализма: такова логика современного хозяйства, современной техники, современной культуры.

Мировая публицистика наших дней уделяет пристальное внимание судьбам нации и империализма. Каутский пишет об „ультра-империализме“, о соединении империалистических держав в единый всемирный трест. Другие оспаривают эту точку зрения: слишком сильна конкуренция между современными державными гигантами. Скорее возможен „интер-империализм“, т. е. раздел мира между этими гигантами. Но такой раздел не может быть вполне прочен, не может исключать опасности грандиозных переделов и, следовательно, новых мировых конфликтов. Для мирного сосуществования нескольких мировых империй требуется их прочный, органический сговор. Но такой сговор обозначал бы по существу не что иное, как некое реальное всемирное единение. Вот почему позволительно говорить, что система мировых империй внутренно постулирует организацию соединенных штатов всего мира.

Экономически мир пронизывается всесторонними и глубоко охватывающими связями. Естественно, что и в политике наблюдаются соответствующие рефлексы. Интернационализм – в порядке большой эпохи. Параллельно национальным движениям вершится процесс интернационального объединения. В классовом разрезе этот процесс идет по обоим главным историческим магистралям: 1) национальный капитализм перерастает в мировой и 2) рабочее движение в свою очередь интернационализируется. Ближайшей эпохе мировой истории, очевидно, суждено развиваться через наметившиеся великие противоречия.

В социалистической литературе проблема подвергается дальнейшему теоретическому углублению. Как примирить всемирное объединение с развитием национальных движений? Сохранятся ли нации в бесклассовом обществе, в объединенном человечестве? Снимает ли национальные идеи и национальные характеры осуществленный интернационал?

Многие идеологи современного европейского социализма отнюдь не склонны отрицать принцип национальной индивидуальности. Социалистический интернационал совсем не мыслится ими, как отмена или уничтожение нации. Напротив, категорически отмежевываясь от „наивного космополитизма“, они предпочитают утверждать, что именно социализм несет собою окончательное торжество и полноценный расцвет национального принципа. Уравнение материального содержания национальных культур совпадает в социалистическом строе с небывалой дифференциацией духовной культуры нации. Отсюда известный лозунг западных социалистов: „ни измены социализму, ни измены отечеству“ (Жорес).

Однако, другие теоретики западной социал-демократии отстаивают иное понимание вопроса. Не оспаривая для настоящей эпохи лозунга самоопределения наций, они в то же время считают, что осуществление социалистического строя, ликвидирующего суверенитет отдельных государств, явится фактором не расцвета, а неизбежного стирания, угасания обособленных национальных единиц<18>.

В этом отношении нельзя не признать достаточно показательной национальную политику правительства СССР. „Самое оригинальное то, что советская власть, самая интернациональная власть, создает и организует новые нации“ (Микоян). Сталин на вопрос, сольются ли нации все вместе отвечает, не колеблясь, что „не только будут сохраняться, но с постепенным развитием, когда все больше и больше угнетенные массы выплывут на арену свободной общественной жизни, возникнут новые нации, которых не было“.

В ленинской трактовке национальной проблемы необходимо различать философию осуществленного социализма от анализа исторических путей его осуществления. Говоря о коммунистическом обществе будущего, Ленин уверенно предрекает неизбежное слияние наций. „Целью социализма, – утверждает он, – является не только уничтожение раздробленности человечества на мелкие государства и всякой обособленности наций, не только сближение наций, но и слияние их“. Но к этой цели человечество может придти лишь через переходный период полного освобождения всех угнетенных наций и постепенного создания интернациональной культуры на национальных языках. Вот почему борьба против национального порабощения должна составлять один из существенных элементов подлинно пролетарской политики.

Никогда Ленин не был сторонником „маленьких наций“ самих по себе и постоянно твердил, что при прочих равных условиях необходимо предпочитать централизованные крупные государства „мещанскому идеалу федеративных отношений“. Ассимиляцию наций он считал историческим прогрессом, хотя бы эта ассимиляция осуществлялась и капитализмом. „Марксизм, – писал он, – выдвигает на место всякого национализма интернационализм, слияние всех наций в высшем единстве, которое растет на наших глазах с каждой верстой железной дороги, с каждым международным трестом, с каждым рабочим союзом“. Но вместе с тем он был всегда мастером исторической конкретной постановки вопроса, и когда история сделала его вождем русской революции, он без колебаний облек советское государство в форму федерации и провозгласил принцип полной национальной свободы населяющих Россию народностей. Однако, тогда же, в тезисах по национальному вопросу Второго Конгресса Коминтерна, он счел обязательным объявить федерацию „переходной формой к полному единству трудящихся разных наций“<19>.

Национальная политика советского правительства отражает на себе всю усложненность его национальной философии. Создавая новые нации (из коих некоторые подчас даже кажутся призрачными, искусственно оживляемыми) и провозглашая их право на государственное отделение, Москва в то же время непрестанно заботится об их идеологической подчиненности общесоветской культуре и неуклонно разоблачает „карликовые шовинизмы“, националистическое мещанство, сепаратистские уклоны. Но вместе с тем она не менее настойчиво стремится преодолеть всякое проявление „русского великодержавного шовинизма“, отрицающего право народов СССР на культурно-национальную самостоятельность. Требования экономики и политики, русские исторические традиции, логика планового хозяйства, наконец, интересы внешней защиты государства – повелительно диктуют Союзу крепкий и суровый государственный централизм. Но его считают возможным и нужным сочетать с теоретическим признанием и практическим утверждением широкого политического и культурно-национального равноправия входящих в состав СССР народов, – таким образом, чтобы Союз советских республик являлся действительно „новой формой сожительства народов, новой формой их сотрудничества в едином союзном государстве“ (Резолюция 12 съезда РКП).

Что же касается далекого будущего, то, всматриваясь в него, отдельные теоретики коммунизма уже и сейчас прозревают предопределенное уничтожение даже и языкового различия между людьми – „после многих десятилетий, а то и столетий коммунистического режима“ (Сафаров, стр. 45).

Если политическая мысль упорно бьется над осознанием грядущего исторического периода, когда национальная проблема должна так или иначе найти счастливое разрешение, то окружающая нас мировая политическая действительность густо насыщена конкретными антиномиями национального бытия. Мир все еще остается ареной тяжкой, но и творческой взаимной борьбы государственных организаций и национальных культур, словно оправдывая старый афоризм Гегеля: „всемирная история – всемирный суд“.

3. ВЛАСТЬ.

Необходимым и наиболее характерным элементом государства является власть. Она присуща не только государству, но и другим видам человеческого общения. Это она превращает человеческую толпу в организованный народ, внося порядок в отношения людей. Это она предохраняет род людской от сумбурной анархии, от войны всех против всех. Это в значительной степени благодаря ей поверхность земного шара становится предметом планомерного воздействия человека.

Власть должна быть признана органическим признаком всякой социальной среды. „Как невозможна власть без общества, так общество невозможно без власти“ – писал Огюст Конт в своей „Системе позитивной политики“.

В первой главе нашего курса (см. статью „Понятие государства“ в прошлом номере „Вестника китайского права“) уже дана была характеристика властных отношений в их связи с явлением государства. Не повторяя сказанного, ограничимся некоторыми дополнительными замечаниями.

Много сил было затрачено государствоведами на выработку юридико-догматического понятия государственной власти. По части методологии науки о государстве достигнута относительная ясность. Но построить точное юридическое понятие государственной власти так и не удалось. Не есть ли это результат исконной недостаточности отвлеченного юридического метода? Юридический анализ бессилен охватить существо власти. Он призван дать лишь описания и классификации условного значения, исходящие из чисто догматического восприятия государственного явления определенного типа и отдельной эпохи. Но государство есть не статика, а динамика. Сводить государственную власть к власти права, как это делает Кельзен, значит не объяснять и не осмысливать природу власти, а просто лишь констатировать, что нормы государственного порядка связывают поведение людей. Сколь тощий плод столь почтенных логических усилий!

Догматическое изучение было направлено на европейское государство нового времени. Нетрудно заметить, что под застывшими формулами юридических определений бился и бьется живой пульс политической борьбы, разносторонней и противоречивой исторической драмы. Но юрист-догматик отведет это замечание формально-методологическим соображением: жизненные предпосылки правовых велений, их каузальное объяснение – не дело нормативных исследований.

В чем отличительный признак государственной власти? – Теория немало занималась этим вопросом. В целях его разрешения была в свое время выдвинута до сих пор еще держащаяся знаменитая доктрина суверенитета. Необходимо ее воспроизвести в основных чертах.

Всякое общество человеческое, всякая организация, всякий союз имеет свою власть. Семья знает власть родителей над детьми, акционерная компания, научное общество, шахматный кружок – все имеют свои распорядительные органы, свои „комитеты“ и „правления“. Ими „правят“, властвуют: власть везде, где есть правила и порядок.

Но ряд особенностей качественно отличает государственную власть от всякой другой. Власть государства – принудительная, господствующая, державная. Она не только повелевает, но и заставляет исполнять свои веления, либо карает ослушников. Иеринг называл государство „монополистом принуждения“. Свободные общества не имеют собственного принудительного аппарата; да и власть их по существу условна: от нее можно всегда уйти, покинув общество, – насильно держать в нем не будут. Но от власти государства не уйдешь, не уклонишься, она теперь вездесуща. Даже отречься от отечества не значит порвать с государством. Эмигранты неизбежно попадают под власть чужого государства, если не хотят бежать куда-нибудь на край земли, в необитаемые дебри. Таким образом, „господство является тем критерием, который отличает государственную власть от всех других властей“ (Еллинек).

Но разве родители не имеют права принуждать своих детей? Разве не принудительна также власть, скажем, самоуправляющихся общин, религиозных организаций, автономных академических коллегий? Ведь они облагают людей налогами, требуют исполнения разных повинностей и проч. В чем же их отличие от власти государства?

Отличие очевидно. Все эти организации, поскольку они обладают правом принуждать, черпают свое право свыше: от государства. Они господствуют с разрешения государства и в пределах, государством указанных. Власть родителей устанавливается, регулируется и ограничивается государством; злоупотребление ею государством карается. Выполнение договоров хозяев с рабочими обеспечивается государством, и лишь постольку эти договоры обладают реальным значением. Частные товарищества и союзы, чтобы получить действительную дисциплинарную власть под[/над] своими членами, прибегают к гарантиям государства, утверждающего их уставы. Городские самоуправления, коммунальные органы, религиозные общины, применяя принуждение, пользуются не своей властью, а государственной; их власть производна, обусловлена, они властны до тех пор, поскольку их допускает и поддерживает государство. Государство же держится на себе самом, не подчинено никому, довлеет себе. Неизменно в него упирается длинная иерархическая лестница подчиненных друг другу властей. Именно оно является формальным условием возможности всей властной иерархии.

С этой точки зрения, „государство есть правовая организация народа, обладающая во всей полноте своею собственною, самостоятельною и первичною, т. е. ни от кого не заимствованною властью“ (Кистяковский). Кельзен формулирует этот комплекс мыслей наиболее соответствующим юридическому нормативизму образом, утверждая, что – „своеобразие правопорядка заключается в том, что он регулирует свое собственное рождение, т. е. содержит в себе нормы, относящиеся к установлению норм“<20>.

Лишь новая история выработала это понятие государственного суверенитета. Оно зарождалось в средние века, в упорной, длительной борьбе королевской власти с враждебными ей историческими силами: церковью, священной римской империей и феодализмом.

– „Суверенитет, – пишет Еллинек, – по своему историческому происхождению есть представление полемическое, лишь впоследствии превратившееся в правовое. Не мыслители, чуждые жизни, открыли его в своих ученых кабинетах, – его создали те великие силы, борьба которых составила содержание целых столетий… Суверенитет есть понятие, если можно так выразиться, полемическое, имеющее первоначально оборонительный и лишь впоследствии наступательный характер… Суверенитет есть не абсолютная, а историческая категория“.

Первым выдающимся выразителем идеи суверенитета в новой истории считается французский юрист второй половины XVI века Боден. Он говорит о „суверенной“, т. е. вовне и внутри независимой власти короля. Король связан лишь велениями естественного и божественного закона. Он свободен даже от собственных своих постановлений.

Для Бодена и его современников характерна идея не столько государственного, сколько королевского суверенитета. Однако, уже тогда намечалось разграничение прав короля от прав государства (например, в вопросе о государственных землях). Впоследствии Руссо и его последователи провозгласили принцип суверенитета народа. Эсмен, для которого государство есть „юридическое олицетворение нации“, видит в суверенитете не что иное, как „волю государства – нации“. Господствующая немецкая доктрина по этому поводу отмечает, что ошибочно смешивать проблемы верховной власти государства и высшей власти в государстве.

Суверенитет, согласно определениям его теоретиков, есть власть принудительная, господствующая; власть первоначальная, непроизводная; власть верховная, независимая, самостоятельная, сама ставящая себе предел, сама определяющая свою юридическую компетенцию; высшая власть, юридико-догматическое понятие которой не допускает никаких степеней. С этой точки зрения, для суверенитета государства безразлично, кто его носители, какими органами он осуществляется: монархом ли, аристократией, парламентом, или советом депутатов. Власть государства – одно, а государственный строй – другое. Если первая всегда равна себе, принудительна, верховна, непроизводна и абсолютна, то второй, конкретно воплощая первую, складывается в зависимости от политических условий жизни страны. Органов государства много, суверенитет его – „един, неотчуждаем, неделим“.

Насчет единства суверенитета говорил еще в 15 веке Эней Сильвиус: amat enim unitatem suprema potestas. Из принципа неделимости суверенитета якобинцы выводили недопустимость разделения власти, а также отрицание федерализма, обвинение в коем стоило жизни жирондистам. С началом неотчуждаемости суверенитета связан известный афоризм Руссо: „может передаваться власть, но не воля“.

Неоднократно подчеркивалось, что из признания государственной власти суверенною отнюдь не вытекает признание ее фактического всемогущества. Она пребывает не в безвоздушном пространстве. Она реально ограничена средою, материальными возможностями, исторической обстановкой, социальными условиями. Ее неограниченность – юридическая: это значит, что ей принадлежит первое и последнее решение вопросов о положительном праве; нет правомерного авторитета, стоящего над нею. Юридически она всемогуща; но фактически она ограничена извнутри и извне. По этому поводу нередко цитируют замечание Лэсли Стефена: „если бы законодательная власть решила, что следует убивать всех детей с голубыми глазами, – не убивать таких детей было бы противозаконно, но законодатели должны сойти с ума прежде чем издать такой закон, а подданные быть идиотами, чтобы ему подчиниться“.

По Кельзену, суверенитет есть свойство не государства, а безличного правового порядка, как идеальной системы норм, „выражение единства порядка“.

Социологический вопрос силы и этическая проблема свободы совершенно исключаются этим автором из учения о суверенитете. Для Кельзена суверенитет – логический принцип; таким образом, в корне устраняется, игнорируется вопрос о взаимоотношении правовой и фактической силы, – в сущности, центральная тема всей теории суверенитета и… ахиллесова пята всего юридического нормативизма.

Теория издавна расчленяет два элемента в понятии государственного суверенитета: 1) независимость по отношению к другим государствам и 2) верховенство в делах внутри-государственных. „Суверенитет знаменует полную независимость внутри и вовне страны“ – гласит формула Оппенгейма. Отсюда говорят о суверенитете внутреннем и внешнем.

Одни авторы считают оба эти элемента неразрывно связанными. Другие их расчленяют. „Когда государство в полной мере является само себе хозяином, оно суверенно по отношению к себе и независимо по отношению к другим“ (Лоуренс). Пусть так – отвечают ему; но расчленение все-таки необходимо: государство может потерять внешний суверенитет, сохраняя внутренний (например, при протекторате). Большинство немецких ученых считает понятие суверенности единым и цельным; утрата внешнего суверенитета неизбежно отражается и на внутреннем.

Необходимо отметить, что в наше время концепция внешнего суверенитета подвергается особенно настойчивой критике. А тем самым и общее понятие суверенитета вступает в полосу довольно острого кризиса.

Усиление международной взаимозависимости государств не может не найти отклика в науке международного, а также и государственного права. „Боденовская“ теория государства явилась результатом определенных исторических состояний. Она создалась в эпоху обособления отдельных государств, у истоков новой истории. Она продержалась, совершенствуясь и видоизменяясь, вплоть до нашего времени. Но в нашу эпоху она вырождается, ее становится все труднее защищать.

Если прежде политическая действительность всячески укрепляла понятие государственного суверенитета, если это понятие прагматически „служило“ существенным жизненным целям, то теперь уже многим оно начинает казаться излишним, а то и просто вредным. Некоторые даже предают его публичной патетической анафеме. Если „внутренний суверенитет“ еще отстаивается в качестве палладиума порядка, то „внешний“ все чаще объявляется источником анархии в международных отношениях. Кроме того, его подвергают нападкам теоретического свойства. Суверенитет – безусловное господство; но какая же может быть речь о безусловном господстве в отношениях самостоятельных государств?

Уступая давлению критики, доктрина стремится ныне под внешним суверенитетом разуметь лишь независимость. Но и это не удовлетворяет новаторов. Независимость, – заявляют они, – вовсе не безусловный принцип международного права, не говоря уже о том, что к ней неприложим термин „суверенитет“. Само международное право есть сплошное отрицание „анархии суверенитетов“, решительное ограничение независимости государств. „Суверенитет – понятие не только фальшивое и бесполезное, но также опасное и злополучное: оно тормозит деятельность Лиги Наций, обостряет международные отношения, вредит делу мира“ (Морелла). „Даже и великие державы, в силу современной системы постоянных союзов, думается нам, уже не пользуются больше всеми свойствами внешнего суверенитета“ (Лавернь).

К голосам противников этого понятия присоединил свой авторитетный голос и Дюги. Международные отношения в его глазах являются непреложной границей суверенитета. Или нормы международного права реальны, и тогда эфемерен государственный суверенитет. Или реален последний, но тогда с начала до конца фиктивны нормы международных соглашений.

Контроверза несомненна. Ее чувствовал еще Блюнчли. Но тогда она не выдвигалась с такой обостренностью, как в текущую эпоху. Тогда казалось, что ее можно разрешить без ущерба для той и другой стороны. „Суверенитет, – писал Блюнчли[, –] не обозначает ни абсолютной независимости, ни абсолютной свободы, так как государства – не абсолютные существа, а лица, права которых ограничены… Международное право одновременно и поддерживает, и ограничивает суверенитет государства, ибо оно стремится поддержать мир и цивилизует войну, регламентируя ее. Ни одно государство не может ссылаться против международного права на свой суверенитет, так как международное право покоится не на произволе государства, а на общих правах и интересах всего человечества“. Нельзя не признать, что в этих фразах знаменитого ученого противоречие разрешается более словесно, чем логически. И естественно, что теперь, в силу чрезвычайного усиления интернациональных связей, оно напоминает о себе с небывалой навязчивостью. Некоторые прямо предлагают изъять суверенитет у государства и передать его человечеству. Или, быть может, исторический процесс сохранит его лишь у „государств-миров“, у великих империй?

Однако, несмотря на критические атаки, господствующая доктрина и политико-правовая практика все же не отказываются еще от понятия государственного суверенитета и лишь вводят в него известные ограничительные оговорки. Суверенитет – не произвол. Он означает не что иное, как юридическую возможность суверенного государства не признавать никакой высшей над собою власти. Он свидетельствует лишь о том, что мотивы для своего действия суверенное государство не получает от высшей и внешней ему силы, а черпает их юридически независимо из себя самого. Пусть международный порядок фактически тяготеет над каждым государством гораздо активнее, чем раньше. Но Лига Наций, вопреки мнению отдельных ученых (проф. Ларнод), еще далеко не „сверхгосударство“, ибо она основана на добровольном согласии суверенных государств совместно разрешать спорные вопросы, предотвращать конфликты, помогать материальному и духовному развитию человечества. Вхождение в Лигу – юридически свободный акт суверенного государства, и, таким образом, все обязательства, связанные с пребыванием в ней, не могут формально уничтожить государственного суверенитета.

Нельзя отказать этим соображениям в известной формально-юридической обоснованности. Реальная связанность государства юридически не мешает его „принципиальной“ свободе. „Суверенное государство является единственным хозяином своих действий, но оно не свободно предпринимать любые возможные действия“ (Фошиль).

Юридическое понятие суверенитета еще можно защищать, пока соединенные штаты мира не стали правовой реальностью, покуда у государства формально сохраняется право уклониться от воздействия международного организованного порядка. Но поскольку для подавляющего большинства „суверенных“ государств это право становится все более и более абстрактным, поскольку реально каждое государство все в большей степени зависит от условий международной жизни, и все меньше остается государств, которые могут быть в какой-то мере названы „единственными хозяевами своих действий“, – категория внешнего суверенитета постепенно начинает утрачивать реальный исторический смысл. А вслед за внешним суверенитетом под угрозой оказывается и внутренний: все труднее становится установить, какие „внутренние“ дела государства представляют его исключительную компетенцию. Мало-помалу суверенитет как бы начинает терять своего субъекта. Если сто лет тому назад на салонный вопрос высокопоставленной дамы, в чем собственно заключается принцип невмешательства, один видный дипломат ответил: „это лишь другое название для вмешательства, мадам“, – то в настоящее время международных капиталистических трестов, рабочих интернационалов и лиги государств, процесс фактического линяния сферы внутреннего суверенитета совершается ускоренными темпами, что впрочем, не мешает его юридической конструкции, обосновывающей государственный правопорядок, еще сохранять свою значимость.

Теория не может не учитывать нарастающих жизненных явлений. И уже появляются попытки выработать новые юридические формулы, соответствующие вновь слагающемуся порядку вещей. Так, например, Дюги пытается заменить старую концепцию суверенитета понятием service public. Сербский профессор Питамик определяющий признак государственной власти усматривает уже не в независимости, а в зависимости лишь от международного права: „государство, – гласит его формула, – есть юридическая организация, действующая в границах определенного пространства, непосредственно подчиненная международному праву и подчиняющая себе все юридические организации на своей территории“. Английский автор Ласки, представитель прагматической теории государства, идет еще дальше и полагает, что в данной обстановке идея суверенитета теряет прежнее значение и вообще перестает себя оправдывать: „суверенитет государства, – по его несколько парадоксальному мнению, – не отличается на деле от власти церкви или тред-юниона; разница в степени, а не в качестве“. Аналогичные ссылки разнохарактерного содержания могут быть умножены до крайнего изобилия. В общем, теория вольно или невольно отображает всю сложную, многосмысленную неустойчивость переживаемого ныне человечеством переходного исторического периода<21>.

Нельзя, впрочем, не добавить, что трудности, порожденные концепцией суверенитета, далеко не исчерпываются изложенной современной контроверзой. Немало мучил государствоведов вопрос, является ли суверенитет неотъемлемым признаком государства, или нет. По мнению одних, является; по мнению других, нет. Первые утверждают, что несуверенных или полусуверенных государств быть не может. Вторые, ссылаясь на явление протектората, а также федеративного государства, убежденно доказывают обратное. В главе о так называемых „сложных государствах“ нам еще придется коснуться этой темы. Но уже и сейчас надлежит отметить, что преодоление всех этих путаниц и противоречий не дано на путях юридико-догматического метода. И если нельзя удовлетвориться теорией суверенитета, как основоположного признака государственной власти, если явно недостаточны нормативно-юридические схемы государственного порядка, то, очевидно, исследование о природе государственной власти необходимо перенести в иную плоскость. Необходимо ориентировать его на социологии, на истории, наконец, на этике. Только разобравшись в вопросах о происхождении, о социальных корнях государства с одной стороны, и [о] его цели, его „оправдании“ с другой, – можно более или менее полно уяснить проблему государственной власти.

 

 

*1 Из лекций по общему учению о государстве, читаемых автором на харбинском Юридическом факультете.

*2 “Der Staat als Lebensform”, Berlin, Grunewald, 1924, стр. 42; см. также Дюги, „Конституционное право“, русский перевод § 20.

В подстрочных примечаниях цитируются лишь источники, доступные использованию в библиотеках Харбина.

*3 См. Еллинек, „Общее учение о государстве“, 1903, стр. 256–264. Можно сказать, что автор излагает „классическую“ для своей эпохи, западно[-]европейскую доктрину государства.

*4 Kelsen, “Allgemeine Staatslehre”, Berlin, 1925, стр. 137-148. Duguit, “Traitè de droit constitutionnel”, t II, Paris, стр. 46-53. Следует отметить категорическое утверждение Дюги, что „территория не есть необходимый элемент государственной формации“.

В русской литературе на этой же точке зрения стояли Коркунов, Лазаревский, Магазинер и нек[оторые] другие, не считавшие территорию обязательным элементом государства.

*5 J. Brunhes et C. Vallaux, “Le géographie de l’histoire”, Paris, 1921. Книга J. Fairgrieve “Geographie und Weltmacht”, Berlin, Grunewald, 1925, (немецкий перевод) является именно таким опытом изложения всеобщей истории на географической основе. Попытку аналогичного изложения истории русского государства представляет собою книга проф. Г. В. Вернадского: „Начертание русской истории“, Евразийское Книгоиздательство, 1927 г. См. также П. Н. Савицкий, „Россия – особый географический мир“, 1927; Н. Н. Алексеев, „Теория государства“, 1931 г., стр. 20-38; A. Grabowsky, “Staat und Raum”, Berlin, 1928; O. Mauer, “Politische Geographie”, Berlin, 1925.

*6 Проф. Е. М. Чепурковский полагает, что научная точность соответствующих геополитических исследований может быть достигнута лишь при соблюдении двух условий: во-первых, следует сосредоточивать внимание на малых районах, на „микро-ландшафтах“, и, во-вторых, необходимо проводить по отношению к ним продолжительные наблюдения. См. его статью „Задачи современной географии“ в „Известиях Харбинского Юридического Факультета“, т. IV, стр. 191.

Марксистская школа, уточняя постановку вопроса о географическом факторе, подчеркивает, что нельзя говорить о непосредственном влиянии географической среды на человеческую природу и на ход истории; может и должна идти речь лишь о посредственном, косвенном его влиянии, – через развитие производительных сил и общественных отношений. Степень развития производительных сил определяет характер влияния естественной Среды (см. хотя бы Плеханов: „Очерки по истории материализма“, 1922, стр. 112-119).

*7 См. Л. И. Мечников, „Цивилизации и великие исторические реки“, Киев-Харьков, 1899, стр. 142-148. О замечаниях Кавелина на историю Соловьева, см. В. А. Мякотин, „Из истории русского общества“, 1906, стр. 356.

В марксистской литературе процесс воздействия человека на природу осознается с точки зрения роста производительных сил. В зависимости от состояния производительных сил, человек может в большей или меньшей степени влиять на природу. Одна и та же географическая среда является проклятием на одном этапе развития общества и благословением на другом.

*8 Kelsen, “Allgemeine Staatslehre”, стр. 149-150; статья “Staatsform als Rechtsform”, стр. 83 и сл.

*9 Ср. слова д[-]р. Сун Ят-сена: „Из полутора миллиардов населения земного шара, четыреста миллионов людей белой расы, – наиболее могущественные. Их намерение – разрушить, уничтожить цветные расы… – Но в истории сделан большой поворот. Сто пятьдесят миллионов белых, русских не убоялись агрессивной политики белой расы. Они соединились с более слабыми азиатскими народами против натиска белой расы…“ („Основные идеи Сан-Мин“, Харбин, 1929, стр. 44 и сл.). По поводу этих слов можно сделать одну фактическую поправку: если распределять человечество по цветности, то, согласно современным статистическим данным, к белой расе принадлежат около 350 миллионов человек, к желтой – от 650 до 750 мил[л]. и к черной – 150-200 милл[ионов].

*10 Ср. хотя бы статью кн. Н. С. Трубецкого „О туранском элементе в русской культуре“, как и вообще статьи этого крайне интересного автора („К проблеме русского самопознания“, Евразийское кн[иго]-[издатель]ство, 1927 г.). О расе см. книгу Friedrich Hertz, “Rasse und Kultur”, 1925.

*11 Правда, эти соображения не помешали Иммигрантской Комиссии САСШ обозначить французов, немцев и русских – „расами“. (См. Prof. Fr. Boos, “Antropology”, New-York, 1928, стр. 79. С другой стороны, Блюнчли говорил в свое время об „арийской расе“ (“Allgemeine Staatslehre”, Stuttgart, 1886, стр. 91 и сл.).)

*12 „Можно определенно утверждать, что государство обычно хронологически предшествует возникновению нации, и что не может возникнуть настоящей нации, если предварительно, хотя бы и в довольно отдаленном прошлом, государство не составило ядра определенной формы, прочной организации.“ (В. Фогель, „Новая Европа“, Петроград, 1924, стр. 25). „Без государственного оформления нации, строго говоря, не существует“ (Бицилли, „Нация и государство“, „Совр. Записки“, кн. 38). „Раз народ перестал управлять самим собою, – писал Фихте в знаменитых Речах к немецкой нации, – он обязан также отказаться от своего языка и слиться со своими победителями“.

Напротив, резкое противопоставление нации и государства см. у д[-]р. Сун Ят-сена. [„]Если нация, – утверждал он, – развивается благодаря естественным силам, то государство образуется силою оружия.[“] (Цит. соч., стр. 3); ср. В. В. Энгельфельд, „Политическая доктрина Сун Ят-сена“, Харбин, 1929.

*13 Противоположная точка зрения представлена Достоевским, в знаменитом монологе Шатова („Бесы“): – „…Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца. Никогда еще не было, чтобы у всех или у многих народов был один общий Бог, но всегда у каждого был особый. Признак уничтожения народностей, когда боги начинают становиться общими. Когда боги становятся общими, то умирают боги и вера в них вместе с самими народами. Чем сильнее народ, тем особливее его Бог“. – В этих словах показана одержимость нации неким индивидуальным и целостным богочувствием. Но едва ли такое богочувствие исчерпаемо и даже выразимо в рациональных формулах того или иного религиозного исповедания. Скорее, оно есть та „идея“ нации, которая является темою всей ее исторической жизни и всей ее культуры.

*14 Hertz, впрочем, насчитывает три преобладающие в современной литературе определения понятия нации: 1) нация есть образующий государство народ, т. е. совокупность граждан, составляющих данное государство, 2) нация есть общение, определяемое объективными признаками, как-то: языком, расой, культурой, характером и 3) нация покоится исключительно на субъективном признаке, – воле к взаимному общению. Эти три подхода к определению нации создают три различных ее понятия, обозначаемые автором, как a) Staatsnation, b) Sprach oder Kulturnation и c) Willens-oder Gefühlsnation (см. “Nation und Nationalität”, Karlsruhe, 1927, стр. 23 и сл.).

Несколько иную классификацию (нация 1) культурная, 2) государственная, в смысле создавшего государство и господствующего в нем народа и 3) политическая), см. у Sieger, I Ztf d. Ges. F. Erdkunde, Berlin, 1917.

Популярный очерк роли нации и национальной идеи в новейшей истории см. у J. Holland Rose, “Nationality in modern history”, New-York, 1926.

*15 Prof. Lavergne, “Le principe des nationalités des les guerres”, Paris, 1921, стр. 12.

Ср. также П. Н. Милюков, „Национальный вопрос“, 1925, стр. 79 и сл.; также Дюги, цит. соч., стр. 17 и след. Характерной фразой обмолвился Милюков: „Национальность по существу демократична: она есть процесс, совершающийся в массах“ (стр. 24). Но разве всякий процесс, совершающийся в массах, – демократичен? Очевидно, что тут термину „демократия“ придается чрезвычайно распространительное толкование. Демократией именуется то, что в настоящее время некоторые предлагают называть „демотия“.

*16 Ср. Сафаров, „Национальный вопрос и пролетариат“, Петроград, 1922, стр. 24 и сл. Автор дает следующее стилистически неуклюжее определение понятия нации: – „Нация есть такое объединение людей, живущих на одной территории и (обычно) говорящих на одном языке, которое создается развитием капиталистического способа производства и обмена и выражается в общности их экономического, политического и культурного развития“ (стр. 32). По существу этого определения можно отметить, что едва ли правильно видеть в капиталистическом способе производства и обмена единственное в истории основание общности экономического, политического и культурного развития людей. Определение Сталина значительно ближе к общепринятому в государственной науке: „Нация – это исторически сложившаяся устойчивая общность языка, территории, экономической жизни, психического склада, проявляющегося в общности культуры“ (статья „Марксизм и национальный вопрос“, 1913). Недостаток этого определения в том, что приведенный в нем список признаков нации не является исчерпывающим; вместе с тем, не всегда каждый из указанных признаков представляется необходимым.

*17 Ср. Dr. Schee, “Nationalismus und Imperialismus”, Berlin, 1927. Ср. Паркер Томас Мун, „Империализм и мировая политика“, Гиз, 1928. Об империализме и его формах (империализм сырья, индустриального экспорта, избыточного финансового капитала, избыточного населения, империализм культуры) имеется уже огромная международная литература.

*18 Особенно резко и прямолинейно первую точку зрения защищает Отто Бауэр. „Вся история народов показывает, – пишет он, – что, вопреки всему процессу объединения человечества, не может быть и речи об исчезновении национального своеобразия… Конституция, дающая каждой нации возможность развивать свою культуру; конституция, не заставляющая нации завоевывать власть и постоянно поддерживать ее в борьбе за влияние на государство; конституция, при которой власть нации не покоится на господстве меньшинства над большинством, – таковы национально-политические требования пролетариата… В борьбе против насильственной политики империализма, увеличивающей его эксплуатацию, умаляющей его политическую мощь, оскорбляющей его классовую мораль, пролетариат возвещает программу свободы и самоопределения всех наций. В эпоху зрелого капитализма, в век картелей, трестов, могучих банков, – принцип национальности, преданный буржуазией, становится прочным достоянием рабочего класса“ („Национальный вопрос и социал-демократия“).

На другой позиции стоит Каутский. Он решительно оспаривает утверждение О. Бауэра о прогрессирующей дифференциации наций. Он не отвергает для нашего времени принцип национальных самоопределений: интернационалист мыслит каждую нацию одинаково ценной… и как возможно было бы существование международной демократии без требования самоопределения национальностей? Но другое дело, – историческая перспектива социализма: „цель социалистического развития, – не дифференциация, а ассимиляция национальностей, приобщение масс не к национальной культуре, а к европейской, которая все более становится мировой культурой“. (См. сборник „Марксизм и национальный вопрос“, Харьков, 1923, статьи Отто Бауэра и К. Каутского.)

*19 Ленин, собр. соч., том XIX, стр. 45 и сл.; 144, 158; ср. Ваганян, „О национальной культуре“, Москва, 1927.

Последовательный интернационализм не мешал Ленину любить Россию и русский народ. В этом отношении особенно интересна его статья „О национальной гордости великороссов“ (1914). „Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, – спрашивает он в этой статье, – чувство национальной гордости? Конечно нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы (т. е. девять десятых ее населения) поднять до сознательной жизни демократов и социалистов“ (стр. 144).

*20 Цит. соч., стр. 89; ср. Б. А. Кистяковский, цит. соч., статья „Сущность государственной власти“, Еллинек, цит. соч., стр. 279-284.

*21 Литература о государственном суверенитете громадна. Кроме общих курсов государственного и международного права, укажу: Kelsen, “Das Problem der Souveraenitaet”, Leipzig; Hermann Heller, “Die Souveraenitaet”, Berlin, 1927; L. Laski, “Studies in the problem of sovereignty”, London, 1917; Н. И. Палиенко, „Суверенитет“, Ярославль, 1903; Morellet, статья в “Revue du droit public”, № 3, 1926; Lavergne, цит. соч., стр. 25; Duguit, “Souveraineté et liberté”, лекция 7-я; L. Pitamic, статья в “Revue international de la théorie du droit”, тетрадь 9-я, 1926-27, стр. 58.

 

 

Книго

[X]