Книго


************************************************************************************************
Из книги " Зенкевич М. А. Сказочная эра: Стихотворения. Повесть. Беллетристические мемуары/Сост.,
подготовка текстов, прим., краткая биохроника С. Е. Зенкевича;
Вступ. ст. Л. А. Озерова.- М.: Школа-Пресс, 1994.- 688 с. (Серия "Круг чтения: школьная программа").
ISBN 5-88527-075-9 "
************************************************************************************************

     Эта книга - открытие. Для большинства читателей - открытие имени, им не
известного. Но это  откры-тие  и  для  тех,  кто  знает  творчество  Михаила
Зенкевича,  но,  оказывается,  лишь  частично и неполно. Так случи-лось, что
большая часть стихотворении этого поэта  и  вся  проза  при  жизни  не  были
напечатаны.  Литератур-ное  наследие Михаила Зенкевича бережно хранилось его
семьей: женой - Александрой Николаевной, ныне  покойной,  а  также  сыном  -
Евгением Михайловичем и внуком - Сергеем Евгеньевичем.
     Даже  те любители и  знатоки поэзии,  которые чита-ли  первую  и  самую
знаменитую  книгу  стихов Михаила  Зенкевича - "Дикая  порфира" и позднейшие
скупо представленные сборники  "избранного", удивятся  оби-лию произведений,
не опубликованных при жизни авто-ра. В Содержании они  отмечены звездочками.
Корпус этих "новых" сочинений весьма многозвезден и много-значен.
     Вполне  закономерен  читательский  недоуменный  вопрос: в  чем  причины
такого   долговременного   молча-ния   поэта,   такой   поздней   публикации
произведений в стихах и прозе, лежавших под спудом более полуве-ка? Ответить
на   этот   вопрос  можно,   только  позна-комившись   с  судьбой  поэта   и
произведениями, ее  отразившими, а  также с эпохой, в которую жил  и тво-рил
поэт.
     Есть по меньшей мере две причины, объясняющие молчание творца.
     Первая.  Некоторое,  притом  небольшое,  число  про-изведений  не  были
своеврем.енно опубликованы свобод-ной волей автора: он  был не до  конца ими
доволен или вовсе  недоволен и  продолжал работу над их совершен-ствованием.
Возможно,  он  готов был  напечатать  завер-шенные стихи,  но наступили иные
времена. И в этих "иных  временах" - вторая и  главная причина после-дующего
молчания. Новые произведения  рождались, но  их нельзя было  публиковать  по
цензурным  условиям. Власть предержащие  в  государстве  и в  литературе  не
забыли,  что  Михаил  Зенкевич -  друг Гумилева,  Ахма-товой,  Мандельштама,
Нарбута... Эти имена и пред-ставляемый  ими акмеизм как литературное течение
были  запрещены  и  загнаны  в  "зону"  презрения  и  в  луч-шем  случае  не
упоминались. Все это самым прямым и  непосредственным образом  отразилось на
творческой судьбе Михаила  Зенкевича. Он стал свидетелем тра-гического конца
многих  своих  сверстников,  друзей,  со-ратников,  современников,  разгрома
"Серапионовых   братьев",   "Перевала"   и  других   литературных  групп   и
объединений, объявленных  враждебными  советской  власти.  Михаил  Зенкевич,
чудом избежав  тюрьмы  и  ссылки, тем  не  менее не избежал мучительных  лет
на-пряженного  ожидания  расправы,  державного прокля-тия, слежки, негласной
опалы. Он был обречен, как и многие другие, на молчание  и работу для ящиков
пись-менного стола. Поэт томился, жил в постоянном пред-чувствии катастрофы,
и,  надо  полагать,  немало его  ру-кописей  исповедального  характера  были
уничтожены.
     Судьба сохранила Михаила Зенкевича для творче-ства, для "звуков сладких
и молитв", по слову Пушки-на. Человек чести,  он  был горд, не угодничал, не
при-служивал  и  жил,  трудясь  во  благо  культуры,  как  мас-тер-предтеча,
хранитель тайн высоко почитаемой лите-ратурной традиции русской поэзии.
     Последний  поэт поколения акмеистов Михаил  Зен-кевич замыкает собой им
же   самим   физически  про-дленный   Серебряный   век.  Даже   в   условиях
тоталитар-ного режима  поэт не переставал создавать стихи и про-зу, хотя для
интеллигентной  публики его  имя  связыва-лось  в основном  с  переводческой
деятельностью,  и прежде  всего с  открытием  поэзии Америки  для  русско-го
читателя.
     И  вот - всему  приходит срок!  -  читатель  наконец  впервые открывает
полноценный  том  сочинений  Миха-ила Александровича  Зенкевича  -  обильный
материал  для  суждений о  его  творческом пути  и вместе  с  тем  о русской
литературе примерно шести с лишним деся-тилетий нашего, двадцатого века.
     Издательство  "Школа-Пресс", публикуя  этот сбор-ник, дает  возможность
читателям,  и прежде всего  - учителям-словесникам, глубже, разностороннее и
пол-нее представить поэзию Серебряного века, которому по праву принадлежит и
Михаил Зенкевич. И  кто-то  из юных читателей, я уверен, назовет  его  своим
поэтом  и выберет  творчество  Михаила  Зенкевича  для  более  при-стального
изучения.
     Михаил Зенкевич думал о судьбе искусства  в пору, когда свобода, в  том
числе свобода  слова,  трактова-лась только как  "осознанная необходимость":
Искусства  участь  нелегка. Была такой во все века. Во времена средневековья
Служанкой быть  у  богословья, Придворной дамой королей Притворный расточать
елей. А в век аэроплана,танка Оно - политики служанка. Вот  вам из древности
пример:  Был  волен,  но  и  нищ  Г  И  одой  должен  разгораться  Поэт
придворный, как Гораций. Ведь даже пролетариат, Как Август, льстивым строфам
рад.
     Горькая  мысль поэта и  беспощадная ирония  по-средством  которой мысль
выражена, звучат удивитель-но современно.  А ведь  эти стихи,  как и  многие
другие, свыше полустолетия хранились в "зоне" молчания.
     Жизненную и  человеческую позицию поэта, его творческое кредо во многом
помогает понять  стихотво-рение, которое  называется  "Будь стоиком" (1963):
"Все суета и суета сует",-  Провозгласил давно  Екклесиаст, Но ею  движется,
живет наш свет, И стойкости житейской не придаст Библейской древней мудрости
Завет. Но  если ты стремишься к высшей цели, Чтоб в бренном теле дух твой не
ослаб, Будь стоиком, как цезарь Марк Аврелий,  Как Эпиктет, мудрец и римский
раб. В другом стихотворении, написанном спустя шесть  лет, вновь упоминается
Марк Аврелий,  философ-стоик, автор  книги "К самому себе" (иногда  название
перево-дят  -  "Наедине  с  собой").  В пору господства единст-венно-верного
учения выйти  на газетную,  журнальную, книжную полосу с такими стихами было
невозможно.
     Как известно, школа стоиков основана Зеноном в Афинах около  300 лет до
нашей  эры.  Стоики  полага-ли,  что  реально  существуют  только  тела, что
Бог-логос  (он же -  творческая  первосила)  порождает  четыре  первоосновы:
огонь, воду, воздух, землю.  Все  тела взаимонепроницаемы и делимы. Время  -
мера  движения  ми-ра,  а  мир,  считали  стоики,  единый  саморазвивающийся
организм.
     В учении  стоиков первым естественным побужде-нием человека  признается
потребность  в  самосохране-нии. Человеческое счастье определяется как жизнь
со-гласно  Природе.  Человек  в   высшем  выражении  -   муд-рец,  достигший
бесстрастия,  или  апатии,   "довлеющий  себе",  не  зависящий  от   внешних
обстоятельств.  Симпа-тии  Михаила  Зенкевича  к  стоикам  объясняются  этим
стремлением к внутренней свободе в эпоху тоталита-ризма.
     Однако  поэт-стоик  иногда  не  выдерживает  самому  себе  поставленных
условий. Его лирические  признания приоткрывают подлинные  чувства, которыми
он жил. Так, в августе 1953 года  Михаил  Зенкевич записывает строфу: В доме
каком-нибудь многоэтажном Встретить полночь в кругу бесшабашном, Только б не
думать о  самом важном, О самом важном, о самом страшном. Все представляя  в
свете забавном, Дать волю веселью, и смеху,  и шуткам, Только б не думать  о
самом главном, О самом  главном,  о самом жутком. Такое  восьмистишие  легко
заменит дневниковую тетрадь. В нем сгущены переживания длительного пе-риода.
Оно многое говорит о поэте и об его эпохе.
     Интерес Михаила Зенкевича к философии не под-черкнут  и  не  выделен из
круга других  его  интересов  (история,  антропология, геология,  зоология).
Можно предположить, что немалое влияние на занятия  поэта философией  оказал
его  саратовский  друг,  известный  религиозный  мыслитель  Г.  П.   Федотов
(1886-1951).
     Итак, "будь стоиком, как цезарь  Марк Аврелий"  или "Эпиктет,  мудрец и
римский раб". Что цезарь, что раб - одно и то же: человек.
     Время  склоняло всех, в том числе  и Михаила  Зенке-вича, к политике, к
кругу общественных наук. Его же, как,  впрочем, и  некоторых  других поэтов,
тянуло со-всем в другую сторону. Жизнь его была  нелегкой. В ней было немало
скрытого,  затаенного,  непроявленного противостояния существующему  режиму.
Много  лет  Михаил  Зенкевич  прожил  под знаком ка-тастрофы. Его  друзей  и
соратников по акмеизму  по-стигла трагическая участь: Николай Гумелев в 1921
го-ду был  расстрелян,  Осипа Мандельштама  преследова-ли  и в  конце концов
загубили так, что  и могилы  его не отыскать. Анна  Ахматова, хотя и не была
репрессиро-вана,   перенесла  адовы  страдания   и  может   быть   при-знана
великомученицей  русской  литературы. Владими-ра  Нарбута, человека и поэта,
наиболее   близкого   Ми-хаилу    Зенкевичу,   подвергли    остракизму.   Их
последова-тели  и ученики, оставшиеся  на воле,  каждый день жда-ли  ареста.
Долгое  испытание страхом выпало на долю  и  Михаила Зенкевича.  Какой запас
человеческой проч-ности и мужества должен  быть, чтобы выстоять  и ос-таться
собой в этой унижающей достоинство мрачной атмосфере безвременщины!
     Но Михаил Зенкевич знал, что второе имя поэзии - свобода. И здесь важно
кратко проследить творческий путь поэта.
     Первые  его  стихи стали  регулярно  появляться с 1908  г. на страницах
петербургских журналов "Вес-на",  "Современный мир", "Образование", "Заветы"
и других. Об этом самом раннем  периоде творчества осталось мало  письменных
свидетельств.  Единствен-ный  критический отзыв  -  редакционная  заметка  в
журнале "Весна" (1908, No 7) в  разделе "Почтовый ящик": 
<...>
     Глубокая  человечность  отличает  миросозерцание  Зенкевича.  Он  любит
кровеносные сосуды, он тело зем-ли мыслит как тело человека..."
     Отзывы на "Дикую  порфиру" были  многочисленны, но не однозначны. Книга
пришлась по  вкусу  одним, у других вызвала противоречивые чувства,  третьим
внушила глубокий интерес к поэту. Иные  же полагали,  что в  "Дикой порфире"
возможности автора реализова-лись не  полностью,  и, возлагая  на даровитого
поэта большие надежды, ждали его новых книг.
     При разрозненных отзывах,  которые  требуют особо пристального анализа,
наметились  линии  дискуссион-ные,  наиболее  четко проявившиеся  у  Валерия
Брюсова  и  Вячеслава  Иванова.  Оба  столпа  русского  символиз-ма  ревниво
приглядывались к новой поэтической по-росли. Отклики двух поэтов старшего по
отношению  к Михаилу Зенкевичу  поколения носят,  несомненно,  по-лемический
хара Это оправдывает более полное цитирование их статей.
     В обзорной статье "Сегодняшний день русской поэ-зии" (1912) В. Брюсова,
считавшегося высоким судьей всех стихотворных начинаний,  сказано: "Хотелось
бы приветствовать молодого поэта с этими попыт-ками вовлечь в область поэзии
темы научные, мето-дами искусства  обработать те вопросы, которые счи-таются
пока исключительным достоянием исследо-ваний рассудочных. Но  чтобы подобное
творчество имело  свое  значение,  надобно,  чтобы  оно не довольство-валось
повторением научных  данных,  а давало  нечто свое, новое. Поэт во всеоружии
знания должен силой  творческой интуиции указывать пути вперед, давать новый
синтез за теми пределами, на которых останав-ливается ученый. Все это еще не
под  силу  г.  Зенкевичу,  и большею  частью  он  довольствуется  пересказом
изве-стных данных о "допотопных" чудовищах, о металлах и т.  д. Не выработан
и язык поэта, который  слишком любит шумиху громких  слов, думая,  вероятно,
что  они  лучше  выразят   "стихийность".  В  действительно-сти  воображение
решительно отказывается что-либо  представить, когда ему  предлагают  строфы
вроде сле-дующих: И в таинствах земных религий Миражем кровяных паров Маячат
вихревые сдвиги Твоих кочующих миров.
     Тем  не  менее,  эта  часть   книги  г.  Зенкевича   остается  наиболее
интересной, так как  в ней он пытается внести что-то новое в русскую поэзию.
В  стихах,  посвященных  современности, он  продолжает  быть  не  шаблонным,
ме-стами интересным,  но  в  них слишком много  надуманно-сти,  нет  легкого
взлета подлинной поэзии".
     Вызывает  удивление быстрота  откликов  на  книгу  и  сопутствующая  ей
быстрота полемики  откликающихся на нее.  Мы  невероятно отстали от мастеров
10-х годов нашего века.
     В качестве  возражения Брюсову Вячеслав Иванов  дал свою характеристику
"Дикой порфиры" в  обзорной статье "Marginalia": "Живо  заинтересовала  меня
книга  стихов Зенкеви-ча "Дикая  порфира" (изд. "Цеха поэтов", СПБ. 1912); и
так  как Валерий Брюсов ("Русская мысль",  июль, "Се-годняшний  день русской
поэзии"), приветствуя  автора, тем не менее, дает  более холодную оценку его
книги, чем какой она, по моему мнению,  заслуживает,  мне хо-чется высказать
по ее поводу несколько замечаний.
     Мне  кажется она доказательством возможностей крупного дарования. Сила,
строгость  и  самостоятель-ная  звучность  стиха  примечательны,  контуры  и
замыс-ла,   и   словесного   воплощения   обличают   большую  са-мобытность,
преодолевающую подчинение образцам.
     Пафос Зенкевича вовсе не научный  пафос: дело не в  по-пытках вовлечь в
область поэзии "темы научные", и я бы  не упрекнул молодого поэта в том, что
он   "доволь-ствуется   повторением   научных  данных".  Зенкевич  пле-нился
Материей,  и ей ужаснулся.  Этот  восторг и ужас  заставляют его своеобычно,
ново,  упоенно  (именно  упо-енно, пьяно, несмотря на всю  железную  сдержку
созна-ния) развертывать  перед ними  -  в  научном  смысле  со-мнительные  -
картины геологические и палеонтологи-ческие.
     Поэтическая  самостоятельность   этих   изображений   основывается   на
особенном,  исключительном, могу-щем  развиться в  ясновидение  чувствовании
Мате-рии. Оно же так  односторонне поглощает поэта, так  удушливо овладевает
его  душой, что порождает в нем некую мировую скорбь, приводит его к границе
философского  пессимизма.  Между  строками  его  гимнов  слышится  тоска  по
искуплению и освобож-дению человеческого духа, этого прикованного Про-метея.
Отсюда  ропот и вызов  -  глухие, недосказан-ные, отнюдь не крикливые  и  не
площадные,   какие   столь   типичны   были  в   период   недавнего  модного
"богобор-чества".
     Перед  нами  отпечатлелась  в  этих  стихах начальная  работа самобытно
ищущего духа. Я желал бы только, чтобы автор  не  развлекся и  не утешился -
ну, хотя бы литературным мастерством и ремеслом. Настал  век специалистов по
стиху,  эта  специальность  может  по-страдать  от  излишней  серьезности  и
всяческой  "духов-ной  жажды"...  Мудро  предостерегал Вал.  Брюсов мо-лодых
поэтов  наших дней: им "при  всем их порывании  в стихийность угрожает одно:
впасть  в  умеренность и  аккуратность". Со словами  Брюсова, обращенными  к
Зенкевичу:  "поэт,  во всеоружии знания,  должен силой  творческой  интуиции
указывать  пути вперед, давать новый  синтез за теми  пределами,  на которых
останав-ливается  ученый; все это еще  не  под  силу г. Зенкевичу",  с этими
словами я также  вполне  согласен;  но  дело,  ра-зумеется, не  в  выработке
научнообъективного синтеза,  а  в  обретении путей собственного  духа...  Со
страхом смотрю  я на будущее  Зенкевича:  если  он  остановится, его удел  -
ничтожество; если не успокоится - найдет ли путь?"
     Характеристика Вячеслава  Иванова, его замечания и его прогнозы .начала
века  удивляют своей  Точностью и глубиной  сейчас, в конце века. Он  многое
угадал в Михаиле Зенкевиче, в его дальнейшем пути, хотя этот путь проходил в
трагическую эпоху, предсказать ха-рактер которой не мог никто.
     Рецензенты сходились на том, что в "Дикой  порфи-ре" чувствуется  мощь.
Поэт, носитель  этой  мощи, испу-гался ее. Таковы логика и алогизм  поэзии в
революци-онную эпоху. Личности  дано было в ту пору сомнитель-ное "благо"  -
отдать свою мощь толпе, всеобщему, стихийному, раствориться в нем.
     Уже за пределами "Дикой  порфиры" (в стихах 1912-1914 гг.) видится  как
бы традиционное, но  глубо-ко  естественное и  -  главное - присущее Михаилу
Зенкевичу тонкое,  акварельное, а подчас и графиче-ское, черно-белое письмо:
Парным дождем мутились  дали, И  медленней  и  тяжелей С курлыканьем  на луг
спадали Станицы  взмокших  журавлей. Когда ж сошник  свой  врежет  ярко Пред
ночью в тушь кровавый диск, То  кобчики меж сучьев парка Визгливей поднимают
писк. И в сумерках пугливо-чуток На лиловатой синеве Шумливый  спуск усталых
уток К болотной молодой траве. ("Уже за хищной бороною...")
     Если говорить  о влияниях, то  они многообразны  и трудно определимы  в
силу того, что все эти влияния Михаил Зенкевич переплавил в своей плавильне.
Здесь и Ломоносов, и Державин,  и Бодлер с его "Цветами зла", и Эредиа с его
"Трофеями". Не лишне упомянуть Брюсова, Городецкого с его языческой "Ярыо" и
Хлеб-никова с его страстью обнажать корни  истории  и слова. Если  кому-либо
захочется к этому перечню  добавить Леконта де Лиля, то он  не будет неправ,
тем  более  что  Михаилу   Зенкевичу  принадлежит  прекрасный   перевод  его
стихотворения "Сон  ягуара",  включенного в  книгу "Дикая порфира" и идущего
рядом с его же блестящим переводом "Утренних сумерек" Шарля Бодлера.
     В  свою очередь  "Дикая  порфира" Михаила  Зенке-вича оказала  и,  смею
утверждать,  продолжает  оказы-вать  влияние  на  поэзию  последующих за  ее
выходом   десятилетий.   Следует  назвать   "Рысь"   и  ранние  стихи   Ильи
Сельвинского,  "Орду"  и  "Брагу"  Николая  Тихо-нова,  "Юго-Запад"  Эдуарда
Багрицкого, "Золотое се-чение" Леонида  Лаврова,  "Устойчивое  неравновесие"
Георгия  Оболдуева, "Память" Бориса Слуцкого, кото-рый признался мне в одной
из бесед в учении у Зенке-вича.
     Обозревая  творческий  путь  поэта,  незачем  искать у него буквального
соответствия образов конкретным фактам  и событиям: вот канун революции, вот
револю-ция, гражданская война, пятилетки, Отечественная война и т. д. Михаил
Зенкевич  принадлежит  к масте-рам, которые не рассматривали свое творчество
как иллюстрацию к  истории и современности.  Творчество, хотя, несомненно, и
связано  с  историей  и  современ-ностью, имеет  самоценное  значение  - как
выражение той или иной индивидуальности, личности, таланта или гения.
     На  переломе истории после октября  1917  года  уже заполняли  воздух и
печатные полосы многочисленные  голоса  ораторов  и  журналистов, а с ними и
стихотвор-цев, беллетристов, драматургов,  яростно  откликаю-щихся на  злобу
дня:  одни  -  "за", другие - "против". Процветали, ибо  поощрялись властью,
оды, дифирам-бы, марши.  Михаил Зенкевич не торопился, не ломал свой  голос,
не приспосабливался к новым условиям. Он продолжал воплощать в слово то, что
и  прежде.  Новые  его  произведения,  созданные  после  "Дикой  порфиры"  и
именовавшиеся   "Четырнадцать   стихотворений",  "Под   мясной  багряницей",
"Лирика",  "Пашня танков" и  дру-гие, могли  бы  выйти под  названием "Дикая
порфира, книга вторая", "Дикая порфира, книга третья". Наме-ревался  же Осип
Мандельштам после первой  книги "Камень" следующую  за  ней  назвать "Второй
камень" (назвал "Tristia").
     Не  было  недостатка  в  названиях.  Но  подобно  тому,  как  у  Бориса
Пастернака "Поверх барьеров"  это не  только  название книги,  но  и  целого
периода  творчества, а заодно и манеры, так и для Михаила Зенкевича  "Ди-кая
порфира"  тоже  метафорическое   имя  значительного  периода  творчества   и
поэтической манеры.
     Критика отмечает фламандскую словесную живо-пись Михаила Зенкевича.  Да
это  видно и  без  особых указаний.  Поэт в  статье  "От автора", оставшейся
неопубликованной (ею он намеревался  открыть книгу "Сквозь грозы лет"), дает
такое  объяснение: "В проти-вовес эстетизму и красивости поэзии того времени
я  не  боялся  касаться физиологических основ жизни  и  смело вводил  темы и
образы, считавшиеся прозаическими,  слишком  грубыми, антипоэтическими". Это
авторский  комментарий.  Я  склонен  ему  доверять. Этот  автор ни-когда  не
добивался  признания  нетворческими  путями.  Ему  рекомендовали  преодолеть
физиологизм.  Он не  спешил. А вместе с тем сама жизнь внушала ему взгляд на
мир:  "бронтозавры" обрели  особую  броню  и  стали  танками. Поэта  увлекла
авиация,  первые  мерт-вые петли  Нестерова и Пегу, ледовое плавание Седова,
открытие Северного полюса. Это не  было данью вхо-дившей в моду героике. Это
было естественное расши-рение поэтического мира.
     Еще в  1914  году на вечере  акмеистов  в Литератур-ном обществе Михаил
Зенкевич предлагал: "Если хоти-те,  назовите  акмеиста  неореалистом.  Такое
название  для  него  почетнее названия символиста  или  романтика.  Но  этот
"неореализм акмеизма" не  имеет ничего обще-го ни с обывательским реализмом,
ни  с подновленным академизмом парнасцев". Противник терминологиче-ских игр,
Михаил  Зенкевич говорит  о существе своей  поэзии, о программе не  на узкий
период, а на всю жизнь.
     Такие  написанные после  "Дикой порфиры"  стихо-творения,  как  "Смерть
лося", "Бык  на бойне",  "Свиней  колют", "Тигр  в  цирке",  "Пригон стада",
"Мамонт" и некоторые другие, продолжают циклы "Дикой порфи-ры" и находятся в
русле  этой  книги.  Конечно,  Михаил  Зенкевич  на  протяжении  десятилетий
менялся,  обре-тая  новые  качества,  но  не будет  ошибкой  утверждать, что
проявившиеся в "Дикой порфире"  личность, стиль, манера  сохранились на  всю
жизнь. Это -  любовь к плоти, молодости, яркости, движению, взгляд на вещи и
явления проницательный, сумеречный, трагедийный.
     К особенностям "Дикой порфиры", сохраненным надолго, на всю жизнь, годы
добавляли   новые   краски.   С   чувством   времени   соединяется   чувство
простран-ства: Крым - Кавказ - Сибирь - Украина - Сред-няя Азия. Это находит
выражение в  эпических  мотивах,  а всего  более  -  в  лирике,  любовной по
преимуществу.  Потрясения 20-х  годов  отразились в  строе и  облике  стихов
Михаила Зенкевича.  В стихотворении  с тихим  на-званием "Дорожное"  читаем:
Земля кружится в ярости, И ты не тот, что был,- Так покидай без жалости Всех
тех, кого любил.  И детски шалы шалости И славы, и похвал,-  Так завещай без
жалости Огню все, что создал.
     Это  поэт  написал 22  сентября 1935 года  по дороге  из Коктебеля. Уже
умер, задохнувшись без воздуха свобо-ды, Блок,  убит  Гумилев  [После гибели
Николая Гумилева Зенкевич работал над перево-дом "Ямбов" Андре Шенье. Это не
было  издательским  заказом. Это была душевная потребность. В трагедии Шенье
поэту виделась тра-гедия Гумилева. В этой общности судеб вставали  проблемы:
лич-ность  и государство, власть и свобода, революция и культура, про-блемы,
которые волновали и самого  Михаила Зенкевича.] , прокляты  акмеисты,  пошли
одна  за  другой победоносные  пятилетки,  выматывав-шие людей, приближались
черные дни неправых массо-вых судов, арестов,  ссылок, смертей... Жестокость
и "ярость", окружавшие поэта, он нашел и в себе, и себе же повелел  покидать
"всех  тех,  кого  любил",  и  преда-вать "огню  все,  что  создал".  Помимо
беспощадных  ре-волюционных трибуналов  существовали "трибуналы", навязанные
каждым себе,  своей  совести,  своей воле. Это было  всеобщим  явлением,  за
крайне редкими исключениями.
     Встречаясь, увы, далеко не часто,  с Михаилом Алек-сандровичем, я хотел
у него спросить, пишет ли он  но-вые произведения, почему редко встречаю его
в  печати. Хотел  спросить,  но  не  решался. Деликатный вопрос,  серьезный,
тяжелый.  Мне  казалось,  что  поэт  с   такой  энергией  жизни,   с   таким
эмоциональным  зарядом  не  может  молчать.  "Пыжиться"  Михаил  Зенкевич не
при-вык, не умел. Творчество для него - акт свободного во-леизъявления.  Это
ему  принадлежит  ироническое  чет-веростишие:  Поэт,  бедняга,  пыжится, Но
ничего не пишется. Пускай еще напыжится,- Быть может, и напишется.
     Нетрудно  было  понять,  что  произошла катастрофи-ческая  ломка  быта,
бытия,  обычаев,  нравов,  культуры. Опасаясь  сыска,  преследования, угроз,
арестов, ссы-лок, люди  бросали в огонь  дневники,  исповеди, произве-дения,
которые могли бы счесть недозволенными.
     Не эмигрировавшие поэты для того, чтобы спасти себя и свое оригинальное
творчество,  "уходили в пере-вод" (почти термин). Общей  участи не избежал и
Миха-ил  Зенкевич.  Он  и  вошел  в когорту  сильнейших  масте-ров  русского
поэтического перевода,  создав свою шко-лу, особенно в переводе американской
поэзии. Не будет преувеличением  сказать, что Михаил Зенкевич открыл Америку
поэтическую, открыл для русской читающей публики.
     И только  порой по  отдельным прорвавшимся в пе-чать  стихам можно было
догадаться, что муза его не за-молчала, а мастерство набирает силу.
     В  "Избранном"  (1973)  мы  находим стихи,  говорящие  о  неувядаемости
таланта поэта. Так, например, "Смерть лося" - словно живопись в движении, не
за-стывшая моментальная фотография, а динамика кино.
     ...заломив  рога,  вдруг  ринулся  сквозь  прутья  По впадинам  глазным
хлеставших жестко лоз,  Теряя в беге шерсть, как войлока лоскутья, И жесткую
слюну склеивших пасть желез.
     Это не только видишь и слышишь, это делает тебя, читателя, очевидцем, а
отчасти  и  участником действа. Момент смерти лося  дается  без  смакования,
сочувст-венно и трепетно. Художник как бы сам испытывает боль животного.
     С   размаха  рухнул   лось.  И  в  выдавленном  ложе  По  телу  теплому
перепорхнула дрожь Как бы предчувствия, что  в нежных тканях кожи Пройдется,
весело свежуя, длинный нож.  Здесь останавливает внимание удивительно точный
глагол в отношении дрожи  -  "перепорхнула". Это уви-дено  изнутри.  "Дрожь"
корреспондирует  не  только  к   этому  глаголу  ("перепорхнула"),  но  и  к
следующему словосочетанию "как бы предчувствия".
     У  Михаила  Зенкевича  живопись  словом сходна с  манерой  барбизонцев,
импрессионистов,   экспрессио-нистов:  купанье,   пригон   стада,   рассвет,
закат,-ночь... Например, купальщицы у него:
     То  плещутся со смехом  в  пене,  Лазурью скрытые по грудь,  То всходят
томно на ступени Росистой белизной сверкнуть.
     Поэт  не просто  рисует пейзажи, но за  внешним изо-бражением  передает
скрытую  суть наблюдаемого. Вот ястреб  выследил  жертву. Поэт предчувствует
неотвра-тимое.  Но  он вместе с тем видит не только темную зной-ную  точку в
небе - ястреба, но и его страсть.
     Роковые,  гибельные,  трагические  мгновения  жизни,  границы  жизни  и
смерти, их  зыбкое  состояние,  боре-ние - это всего более привлекает поэта.
Гибнет  "Тита-ник", гибнет  Пушкин,  гибнет  усадьба и  с ней  рояль  ("Мы -
призраки  прошлого. Горе нам! горе!  Мы  гиб-нем. За что?  за что?"), гибнут
пять  декабристов  (по  сти-хотворному  медальону -  каждому  из них).  Поэт
стано-вится летописцем гибнущего  мира. Но "в духе време-ни" он (точнее, его
герой, взращенный безжалостным временем)  не хочет  скорбеть  о былом.  И он
попрекает себя в неуместной чувствительности, в интеллигент-ской жалости.
     Невольно приходится думать о  драма поэта  в вихре-вую эпоху, в смутное
время.  Поэту с  такой неистовой  жаждой  жизни,  какой  был наделен  Михаил
Зенкевич, надо прилагать  огромное усилие, чтобы  не сломаться, не опозорить
свое имя, мужественно  пройти сквозь  цепь  крушений и разочарований.  Он  с
иронией  относит-ся  к  тем,  кто   "пыжится",  прибегает  к  самонасилию  и
суррогатам искусства. По отношению к другим. А по отношению к себе?  Степень
взыскательности здесь еще большая:
     Зачем писать такие стихи, Бесполезные и никому не нужные?
     Редко, все реже и реже выступал Михаил Зенкевич со стихами. Он не желал
участвовать   в  литературной   ярмарке,  в  борении  амбиций  подхалимов  и
прихлеба-телей.
     Холопство ль, недостаток ли культуры, Но табели чинов растут у нас, Как
будто  "генерал литературы"  Присваивает званием указ.  Здесь  сказались  не
только  старая закваска Михаи-ла Зенкевича, его  воспитание,  но и  истинный
вкус  и  такт  художника,  честно  и  прямо  глядящего  на  мир  и  в  глаза
современников. Он  себя не готовил в литера-турные генералы.  Это  было  ему
чуждо.
     Когда в 1966 году к почтенному юбилею он получил  телеграмму, в которой
были слова:  "...от души  привет-ствуем поэтического патриарха",  последовал
его стихо-творный ответ:
     Стал я  сразу  вдруг  Всех  поэтов  старше.  Дайте ж  мне клобук  Белый
патриарший!
     Михаил   Зенкевич  не  афишировал  своего   внутренне-го  несогласия  с
порядками, царившими в  стране  и ли-тературе. Он ждал суда читателей, пусть
эти  читатели  и  придут позднее, в будущем. Строже  всех поэт  судил самого
себя. И это в обычаях русской поэзии.
     Нет  безжалостней,  нет  беспощадней  судьи,   Он  один  заменяет  весь
ревтрибунал,  Он  прочтет сокровенные  мысли твои,  Все,  которые ты от всех
близких  скрывал. Наблюдение и автобиографическое признание, ми-мо  которого
нельзя проходить, оценивая творчество по-эта в целом.
     От него ты не скроешься даже во сне, Приговор его станет твоею судьбой.
Так по вызову совести, наедине Сам с собою ты  будешь в  ночной  тишине Суд,
расправу вершить над самим собой.
     Это сказано в  1956 году. Поэту семьдесят лет. Чув-ство, разум, совесть
продолжают бодрствовать. Еще более, еще острей и  воспаленней, чем в молодые
годы.
     При  слове  "акмеисты" сразу же возникают три  име-ни: Николай Гумилев,
Анна Ахматова, Осип Мандель-штам. А дальше? Дальше - недоуменная пауза.
     И   только  немногие  знатоки   и  любители  воэаии  на-зывают  Михаила
Зенкевича.  Мы  не обращались к  мод-ным сейчас социологическим  опросам, не
собирали  мнения.  Наше участие в литературной жизни подска-зывает  нам  это
прочное и звомкое имя: Зенкевич, Ми-26
     хайл Александрович Зенкевич. Цифирь редко дружит с  поэзией. Четвертый,
так четвертый. Внятно. Внук  поэ-та Сергей Евгеньевич  Зенкевич убедил нас в
правомер-ности такого  счета. Он, конечно,  условен. Куда умест-нее сказать:
"Златокудрый Миша". И вот почему.
     Это  словосочетание, это прозвище я  услышал из уст Анны Ахматовой. Она
оживилась,  рассказывая  мне  о  днях  молодости,  о  Царском  Селе,  откуда
друзья-акме-исты  часто  ездили  в  Петербург.  Это были  совместные веселые
поездки. И  веселье это  происходило во многом от  "златокудрого Миши". Анна
Андреевна причисляла Михаила Александровича Зенкевича к истинным акме-истам.
Иногда она говорила: "Нас было  шестеро", под-час:  "Нас было семеро". Мы же
ныне  скажем:  он был  акмеистом  и этого  вполне достаточно.  Равным  среди
равных. Он прошел  большой жизненный и  творческий путь и,  наверное, всегда
помнил  слова, сказанные его другом  Николаем  Гумилевым о "Дикой  порфире":
"Ди-кая порфира" - прекрасное начало для поэта. В ней есть  все: твердость и
разнообразие ритмов,  верность и смелость стиля, чувство композиции, новые и
глубокие темы. И все же это только начало, потому  что все эти  качества еще
не доведены до того предела, когда про-сто поэт делается  большим поэтом.  В
частности,   для   Зенкевича   характерно   многообещающее   адамистиче-ское
стремление называть  каждую  вещь  по  имени,  словно лаская ее.  И  сильный
темперамент влечет его к большим темам, ко  всему стихийному в природе или в
истории".
     "Дикая порфира" -  это не сборник стихов, а имен-но книга.  Книга в  ее
единстве  и  цельности. Как  "Сумер-ки"  Баратынского,  "Кипарисовый  ларец"
Анненского, "Ямбы" Блока.
     Дело, конечно, не в какой-то особой "научной  поэ-зии". Дело в том, что
Михаил  Зенкевич   в  большей  сте-пени,  чем  другие  поэты,  интересовался
естественными науками, историей, философией, Это  не  могло не ска-заться на
его   творчестве.   Не  зря  критика   утверждала,  что  из  всех  акмеистов
определенным мировоззрением обладает именно  Михаил Зенкевич.  Он не  боялся
науч-ных терминов, законов науки, ее творцов.  Он сделал  ре-шительный шаг к
ним.
     Свою "Дикую  порфиру"  молодой  акмеист,  как  я уз-нал, вез  вместе  с
"Вечером" Анны Ахматовой на извозчичьей пролетке в книжный склад. Жизнь была
впере-ди. Она обнадеживала...
     Он стал большим поэтом. Учителем называл  его Эдуард Багрицкий, влияние
Зенкевича  испытали  на  се-бе  Леонид  Лавров,   Николай  .Тарусский,  Марк
Тарлов-ский,  Георгий  Оболдуев,  Яков  Хелемский,  Андрей Сер-геев,  Михаил
Синельников  и  пишущий  эти  строки.  Не-сомненно  влияние  поэзии  раннего
Зенкевича на поэзию украинского мастера Миколы Бажана.
     Метафоризм,   живопись   словом,   "фламандской  школы  пестрый   сор",
властно-тяжелую поступь сти-ха - все это мы впитали в себя  с юношеских лет,
и это соединилось с именем Зенкевича (наряду с именем Нарбута).
     С  Михаилом   Александровичем  Зенкевичем  меня   по-знакомил   Василий
Васильевич  Казин  весной  1933  года.   Это  было  в  поэтической  редакции
Гослитиздата,  поме-щавшегося в Большом Черкасском  переулке. Я  был горд  -
передо мной человек, который был  на "ты" с са-мим Николаем Гумилевым. Казин
внимательно прочи-тал мою первую стихотворную  тетрадь. Эту  тетрадь при мне
он  передал  Зенкевичу, который и  сам  прочитал ее  и  показал  Багрицкому,
жившему в Кунцеве.
     Эдуард Георгиевич вас ждет. Ваши стихи у не-го,- сообщил мне Зенкевич в
том же Гослитиздате при следующей встрече.
     К  тому  времени я  уже  был недоволен стихами  пер-вой  тетради  и мне
хотелось написать по-новому, более убедительно, и я начал новую тетрадь.
     Встречу  с Багрицким  по легкомыслию  и  застенчиво-сти  я  отложил.  В
феврале  следующего, 1934  года в Кие-ве, находясь на каникулах, я развернул
газету и увидел имя  Багрицкого в траурной рамке. Вероятно, тогда впервые со
скорбной определенностью  я  понял, что  ни-чего в жизни нельзя откладывать,
особенно встречи с примечательными и очень больными людьми.
     Много  поздней, почти через тридцать лет, Михаил Александрович Зенкевич
на своей подаренной мне кни-ге "Сквозь  грозы лет" (1962) сделал надпись: На
па-мять о первой  встрече, когда Эд. Багрицкий и я прини-мали Ваши  еще юные
стихи в  журнал "Новый мир".  Помнится, в  этот  журнал  принимали мои более
позд-ние стихи Михаил Зенкевич и Павел  Антокольский,  ве-давшие поэтическим
отделом "Нового мира". Ко  времени знакомства  с Михаилом Александрови-чем я
уже знал его мощную книгу  "Дикая порфира", о которой только что шла речь, и
более  поздние   книги,  выходившие  все  реже  и  реже,  уступившие  дорогу
пере-водам,  прежде всего драгоценной антологии  "Поэты Америки. XX  век"  и
"Американские поэты в переводах М. Зенкевича".
     В  передаче  русского  поэта   я  впервые  узнал  Лонг-фелло,  Уитмена,
Дикинсон,  Мастерса,  Роберта Фроста, Элиота, Майкла Голда, Карла Сэндберга.
Внешне, если судить по портретам, этот последний похож, как мне казалось, на
своего  переводчика.  Когда я  сказал  об  этом  Михаилу  Александровичу, он
улыбнулся, ему, очевидно, понравилось сравнение.
     Открытие поэтической  Америки благодаря  Михаи-лу Зенкевичу состоялось.
Книгу  читали.  Вот  свидетель-ство  этого  интереса:  стихотворение Роберта
Фроста "Цветочная поляна" в переводе Михаила  Зенкевича стало любимой песней
студентов  в  60-е  годы. Всюду, где  они  собирались, возникала эта  песня.
Многие зна-ли, что это  стихотворение Фроста, но только единицы помнили, что
это перевод Зенкевича.
     Михаил Зенкевич  прожил до 1973 года - большую для горемычных акмеистов
жизнь:  восемьдесят семь  лет. Он  был  всесторонне одаренным и основательно
об-разованным  человеком.  Он  не дал  себе права  пойти  поперек  судьбы  и
следовал  завету  Достоевского: "Сми-рись, гордый  человек".  Возможно, этот
стоик сам пере-шел себе дорогу  и не дал свободно развиваться зало-женному в
нем дару?
     Витальное   начало  наиболее  ощутимо  у  раннего  Ми-хаила  Зенкевича.
Торжество плоти. Доисторическое су-ществование. Мощь жизненных сил, рвущихся
к сози-данию. Физическая тяжесть строки.
     "Огнетуманные  светила" ("Марк  Аврелий"),  "Вы-гнувши  конусом  кратер
лунный, потоками  пальм исте-кает вулкан" ("Грядущий Аполлон"), "Серебристая
струйка  детского голоса" ("Тигр  в цирке"), "И мглится  блеск" ("Купанье"),
"Растоплена и размолота полу-нощной  лазури  ледяная  гора. День  - океан из
серебра. Ночь - океан из золота"  ("Мамонт"). Это примеры образности раннего
Зенкевича. В поэзию ворвались геология и зоология. Они вошли в плоть и кровь
его об-разов.
     "Поэт предельной  крепости,  удивительный  метафо-рист"  - эти  слова о
Михаиле  Зенкевиче принадлежат Борису  Пастернаку, который,  в свою очередь,
сам был "удивительным метафористом", за творчеством  кото-рого автор  "Дикой
порфиры" следил с напряженным  интересом. В наших с Михаилом Александровичем
бе-седах Борис Пастернак занимал  большое  место.  Зенке-вич -  метафорист в
пределах   двух-трех   слов   (см.   пер-вый  приведенный  здесь  пример   -
"огнетуманные све-тила"),  в пределах строки и строфы, целой книги (име-ется
в виду невышедшая - "Со смертью на брудер-шафт").
     Вместе  со стихами Михаила Зенкевича я знакомил-ся  и  с произведениями
незаслуженно забытого Влади-мира Нарбута, тоже истинного акмеиста. Я в жизни
так и не встретил его. Зенкевич урывками, каждый  раз недоговаривая и обещая
договорить,  создавал  устный  портрет своего  победоносного  и  горемычного
друга.
     Первые книги стихов после 1910 года выходили одновременно или  одна  за
другой. Это  было  зело  уро-жайное  время  для  русской  поэзии. "Жемчуга",
"Ве-чер",  "Камень",  "Дикая  порфира"  и  -  обязательно  надо  добавить  -
"Аллилуйя" Владимира  Нарбута.  Книга  "Аллилуйя"  вызвала протест  властей,
автора  осудили  за  порнографию.  Он  должен  был  оставить  Пе-тербургский
университет,  расстаться с  близким другом Михаилом  Зенкевичем и уехать  из
России. По опубли-кованным Л. Пустильник письмам Нарбута к Зенкеви-чу видно,
сколь  тесной  была дружба  этих  поэтов: "Мы  ведь  как  братья,  по  крови
литературной, мы такие.  Знаешь, я уверен, что акмеистов только два  - я  да
ты". Нарбут предлагал Зенкевичу совместное печатание:
     "Это будет наш блок  -  "Зенкевич и  Нарбут"".  "...Хотя голодно,  хотя
плохо и трудно, но все-таки я бы хотел, чтобы ты был рядом со мной".
     Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в
тень,  вернее - добровольно выбрал теневую позицию. Ему было неуютно в эпоху
после 1917  года.  Неуютно  и зябко. Зябко и тягостно. Се-ребро все больше и
больше  добавлялось  к его  золотым  кудрям.  Потом  возобладало  серебро. О
Зенкевиче &а-бывали. Правда, были люди, которые продолжали вос-торгаться им,
а известная актриса Вахтанговского  театра Зоя Константиновна Бажанова, жена
Павла Антокольского, неизменно считала Михаила Зенкевича  первым  российским
поэтом.  Так  и  произносила  -  как  формулу.  И внушала  это  другим.  Она
упоительно чи-тала стихи Михаила Зенкевича за кофе, на улице, на Пахре.
     "Первый российский  поэт" в эпоху  унификации  ста-рался пригасить свой
блеск, выключить  фары. Так он жил. Не вдруг  открывалась тайная драма этого
челове-ка. Эта драма видна в малом и большом. В 1924 году Зенкевич говорил о
Пушкине:
     ...он наш целиком! Ни Элладе, Ни Италии не отдадим: Мы и в ярости, мы и
в разладе, Мы и в хаосе дышим им!
     Ярость  - разлад - хаос. Этим триединством опре-деляет Зенкевич  эпоху.
Много раз я молча вспоминал это триединство и наполнял его все новым и новым
смыслом.  В последние годы  Зенкевич "хаос" поменял  на "радость".  По своей
воле или воле редактора - не-ведомо. Позволю себе, при всем высоком уважении
к  автору,  остаться при "хаосе".  Он, хаос,  вместе  с яро-стью и  разладом
больше передает  дух  времени,  чем де-журная  радость  неунывающей  прессы.
Маяковский хо-тел  "вырвать  радость  у  грядущих дней". Зенкевичу  (или его
редактору)  "радость" понадобилась как  идео-логический  бантик,  "затычка".
Зенкевич не являлся ис-ключением. Это делали все, почти все, кто меньше, кто
больше. Не был избавлен  от этого и пишущий эти стро-ки,  вот  почему только
что написанное мною не является упреком Зенкевичу. Эта подмена ("радость") -
част-ность большой драмы.
     Нередко  Михаил  Зенкевич взбадривал  себя беседа-ми с людьми,  которым
доверял,  хочется  сказать-  ог-раниченно  доверял.  С  тишайшим  из  поэтов
Александ-ром  Шпиртом  он  бывал  на всех  футбольных  матчах и  по-юношески
переживал превратности судьбы люби-мых игроков.
     Он  продолжал  переводить.  Мицкевич,  Стивенсон,  Шенье.   Среди  этих
переводов  встречаются  решитель-ные  удачи  - например,  черногорец  Негош.
Несом-ненно,  он  писал, он  не  мог  не писать.  Писал,  но не  по-казывал.
Томился, чувствовал себя представителем старой школы, о которой принято было
говорить уничи-жительно.
     Он  был застенчив. В  этой застенчивости  укрыва-лась  гордыня. Гордыня
непризнанности?  Нет,  не толь-ко.  Честь поэта,  достоинство творца, кровно
ощущаю-щего традиции русской поэзии.
     Безвестность он переносил, как мне казалось, легче других. Более  того,
умел  радоваться  чужим  удачам. Своей удачи  вроде  бы избегал.  Но однажды
избежать не смог. В журнале "Октябрь" появился его гениаль-ный "Найденыш". В
небольшом стихотворении  про-сматривается кубатура поэмы или  повести. Можно
сказать, о чем это стихотворение. Вернувшийся с войны солдат застает в своем
доме ребенка, рожденного в его отсутствие.  Сюжет, можно сказать, банальный,
как и сюжет "Анны Карениной". Но - наполнение, образы, интонация!
     Солдат  вошел  в избу.  Жены  нет.  Есть девочка  Але-нушка.  Пропускаю
начало, добрую половину стихотво-рения:
     "А дочь ты чья?" Молчит... "Ничья. Нашла  маманька у ручья. За  дальнею
полосонькой,  Под  белою  березонькой".  "А мамка где?"  "Укрылась  в  рожь.
Боится, что ты  нас  убьешь..." Солдат  воткнул в  хлеб острый  нож,  Оперся
кулаком  о  стол,  Кулак  свинцом налит, тяжел. Молчит солдат, в окно глядит
Туда, где  тропка  вьется  вдаль. Найденыш рядом с ним  сидит,  Над  сердцем
теребит  медаль.  Как быть?  В  тумане голова. Проходит час, а  может,  два.
Солдат  глядит в окно и ждет: Придет жена иль не  придет? Как  тут поладишь,
жди  не  жди...  А  девочка к его груди  Прижалась бледным  личиком, Дешевым
блеклым  ситчиком. Взглянул: у притолки  жена Стоит, потупившись,  бледна...
"Входи, жена! Пеки блины. Вернулся целым муж с войны. Былое порастет быльем,
Как дальняя сторонушка. По-новому мы заживем, Вот наша дочь - Аленушка!"
     Всякий  раз,  перечитывая  это   стихотворение,  я  испы-тываю   нечто,
случающееся  со  мною  в живой  жизни, а  не от встречи со словесностью.  От
Михаила Зенкевича та-кого не ждали, сказать по правде, ничего уже не ждали:
     люди быстро привыкают  к несправедливой молве о че-ловеке. Но на пустом
месте такое произведение по-явиться не  могло.  И - верно, мы теперь узнали,
что  су-ществует  созданный  поэтом  солидный  корпус  стихов,  есть проза -
мемуарный роман  "Мужицкий  сфинкс" (название  восходит  к  Ивану Сергеевичу
Тургеневу; со-здавался в 1921-1928 гг.).
     В беседах  наших  то и дело  прорывались меткие  ха-рактеристики людей,
пережитое, прочувствованное, по-нятое-непонятое. Но Зенкевич одергивал себя.
Я ждал от него прямой мемуарной книги. Он написал беллет-ризованные мемуары.
Вот как он сам объясняет, поче-му поступил так, а не иначе:
     "Зачем понадобилось автору идти  самому  и  манить за собой читателя по
горячечной пустыне  сыпнотифоз-ного бреда к оазисам живой  действительности?
Что  особенного  хотел  сказать автор своей  вещью  и почему он выбрал столь
странную форму разговора с чита-телем?
     Ответ не должен быть однозначным. Пользуясь при-емом бредового смешения
событий в искаженной  пер-спективе  времени, автор выплескивает из глубинных
тайников души до отчаяния близкие образы, давно ка-нувшие в Лету.
     И потом: кто осудит горячечного больного, если в неясном для окружающих
бреду он скажет заветное, дорогое?  Одни презрительно усмехнутся, другие  не
поймут, но, может, найдутся и  такие, кому "тени дале-кие" проникнут в душу,
разбудят любовь и печаль".
     Автор здесь  не называет  милых  его сердцу  имен.  Та-кие  были  тогда
времена и  нравы. Рукопись  романа Зен-кевич дал  Фадееву  для прочтения  и,
возможно, для ре-комендации в печать. Фадеев ответил:
     "Первая   часть   никак   не   увязывается   со  второй.  Раз-нородные,
разнохарактерные  они какие-то,- заключил он.- Никакой связи нет между ними.
Да и зачем все  эти Гумилевы, Пуришкевичи, Распутины, Ахматовы?.. Нельзя это
печатать! Иное дело - вторая часть,  "дере-венская". Свежо, со вкусом! Давай
выделим в одну книгу, доработаем и тогда с ходу пойдет!"
     Конечно, Михаил Зенкевич испытывал мощное давление агитпропа. В лице А.
Фадеева  агитпроп требовал, чтобы в  романе "Мужицкий сфинкс" были оставлены
только  "деревенские"  главы,  а  главы "акме-истические",  "петербуржские",
"урбанистические" удалены.
     "С   этим  предложением,-  пишет  Михаил  Зенке-вич,-   автор   не  мог
согласиться.  В  отличие от  мастито-го  рецензента, он видит  нерасторжимую
связь между всеми частями  книги.  В  том  числе  между средой  "Апол-лона",
петербургских литературных ресторанчиков, "посмертной" встречей  Распутина и
Пуришкевича  с  "мирским  испольщиком"  Семеном  Палычем, его  "ла-данкой  с
зерном",  заводом  "Серп  и  Молот"  и  разгадкой  тургеневского  "мужицкого
сфинкса".
     Михаил Зенкевич в свое время познакомил  с руко-писью Анну Ахматову.  Я
не знал  об этом. Об  этом сооб-щил  мне  внук поэта, деятельно  и  серьезно
занимаю-щийся наследием деда. Анна Андреевна тогда сказала:
     "Какая это неправдоподобная правда!" Автор  и герои-ня романа  понимали
друг  друга...  Среди  сравнительно  недавно (1991) опубликованных стихов  я
прочитал "Надпись на книге", подаренной ав-тором Анне Ахматовой и упомянутой
мною выше ("Сквозь грозы лет"):
     Тот   день  запечатлелся  четко  Виденьем  юношеских  грез   -  Как  на
извозчичьей пролетке  Ваш  "Вечер"  в  книжный склад  я вез  С  моею  "Дикою
порфирой"...  Тот день сквозь северный туман Встает,озвучен,осиян Серебряною
Вашей лирой.
     Под  "Надписью  на  книге" дата -  8 декабря 1962  го-да.  Та  же книга
подарена  была мне в том же году. Это непримечательное для других совпадение
во  времени  лично  для  меня  ценно  и  важно.   Кроме  того,  оно  как  бы
закольцовывает мою попытку вспомнить о поэте и по-размышлять над его тайной.
     Помнится, однажды Михаил Александрович сказал мне: "Ничто так трудно не
исправляется в России, как репутация.  Можно сказать, вовсе не исправляется.
Если уж привыкли к тебе как к переводчику, положи на стол достойнейшую книгу
оригинальных произведе-ний, все равно тебя  будут именовать переводчиком..."
Не  уверен   в  буквальности  высказывания,  но  за   точ-ность  мысли  могу
поручиться. Наступила пора, когда мы можем внимательно прочитать полновесную
книгу  бесцензурного поэта и открыть  его сначала для себя,  а затем  и  для
русской литературы XX века.
     И  вот  теперь я хотел  бы назвать еще  одну  причину  молчания Михаила
Зенкевича. Ее можно  обозначить,  думается,  так.  Не все,  что  пишется  по
горячим следам событий, бывает воспринято  современниками, тем бо-лее, когда
мир  разламывается  и люди оказываются  по разные  стороны баррикады.  Слову
нужно   дождаться  читателя,   способного  не  судить,   а   понять  автора,
обсто-ятельства,  в  которых  он  творил,  и  те  вопросы,  на  кото-рые  он
мучительно искал ответа. Ответить на них тогда он не  смог. Сможем ли мы это
сделать сегодня?
     Читая Михаила Зенкевича, будем же размышлять  над вопросами, которые он
адресует  и нам "сквозь гро-зы лет". Разгадывая тайну его молчания, мы, быть
мо-жет, разгадываем и самих себя, и время,  в которое жи-вем. И вместе с тем
определяем свое поведение  в нашей  нынешней жизни и находим те нравственные
опоры, на которых держится сама жизнь.
     Лев Озеров
Книго
[X]