Книго

----------------------------------------------------------------------------
     Собрание сочинений в 11 томах. Т. 1
     Государственное издательство художественной литературы, М.: 1956
      Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
     Ехали мы к Макарью  на  ярмарку.  Тарантас  был  огромный,  тамбовский.
Сидело  нас  пятеро:  я,  купец  из   Нижнего   Ломова,   приказчик   одного
астраханского торгового дома, два молодца, состоящие при этом же приказчике,
да торговый крестьянин из села Головинщины.  Я,  купец  и  приказчик  сидели
сзади, под будкою,  молодцы  насупротив  нас,  а  крестьянин  на  облучке  с
ямщиком. Хотели мы ехать  на  почтовых,  да  побоялись  задержек  по  П-ской
губернии,  где  на  ту  пору  почтовые  станции   держал   генерал   Цыганов
(вымышленная фамилия). Он служил предводителем  и  все  больше  охотился  за
лисицами да за разным красным зверем, до дел не доходил, а люди его, надеясь
на барскую защиту, творили что хотели.  В  ярмарочную  пору  им  была  лафа;
проезжих много, и все больше купечество,  народ  капитальный  и  незадорный;
твори с ним что  хочешь,  он  за  рубль  дорогою  не  стоит,  потому  всегда
наверстать его надеется. Да и задору-то на цыгановских станциях не  боялись.
"Нам, бывало, говорят, что книжка? Плевать мы хотим в эту  книжку-то.  Пиши,
что душа пожелает. Три рубля - да вот тебе " новую книжку к столу прилепят".
Зная все это, мы порешили ехать на  сдаточных.  Езда  была  тоже  пускай  не
сахарная, однако все лучше; по крайней мере неприятностей ожидалось  меньше.
Погода стояла ясная  и  сухая,  дорога  -  что  твое  шоссе,  только  колеса
постукивают. По обыкновению, все мы  скоро  между  собой  перезнакомились  и
сблизились, как способны сближаться в дороге только русские люди.  Разговоры
у нас ни на  минуту  не  прекращались,  так  что  купец,  который  постоянно
укладывался спать и закрывал лицо синим  бумажным  платком,  крепко  на  нас
сердился и что-то бурчал себе под нос. Впрочем, сердился он только на  езде,
а как до привала, так сейчас и сам  вступал  в  разговор.  Из  всего  нашего
дорожного общества более всех болтал и даже надоедал своею болтовнею один из
ехавших с астраханским приказчиком молодцов, Гвоздиковым  звали.  Превеселый
был парень, и лицо такое хорошее, не то чтоб очень умное, а  так,  открытое,
веселое, словом, хорошее лицо. Он поминутно болтал и все больше  подтрунивал
над своим товарищем. Глаза у него были такие чистые и смех такой задушевный,
что даже становилось досадно,  глядя  на  его  беспечную  веселость.  Другой
молодец, товарищ Гвоздикова, был  человек  лет  сорока,  с  лицом,  заросшим
черными волосами до самых глаз. Над глазами волосы у него были подстрижены и
придавали ему типический вид русского сектанта. Впрочем, он и  сам  говорил,
что живет  "по  древлему  благочестию".  Он  смеялся  над  выходками  своего
товарища как будто нехотя и сбивал все  больше  на  ученый  разговор  насчет
писания и нравственности. Гвоздиков  звал  его  "желтоглазым  тюленем".  Сам
приказчик,  толстый,  рослый  человек,  с   широкою,   окладистою   бородою,
остриженный также по-русски, был  человек,  что  называется,  не  пущий,  но
добрый и снисходительный. Крестьянин же, сидевший на  козлах,  молчал  почти
целую дорогу и только изредка предлагал безотносительные вопросы, на которые
веселый молодец спешил отвечать какою-нибудь забористою шуткой.  В  Арзамасе
мы пробыли почти целый  день  и  выехали  только  под  вечер;  сделав  верст
пятнадцать, осмеркли, а в деревне, где нужно было переменить лошадей,  стало
совсем темно. Заказали первым делом вышедшей к нам на крыльцо бабе  самовар,
а потом потащили кто  саквояж,  кто  сверток,  кто  связку  с  баранками,  а
"желтоглазого" оставили в тарантасе, на дозорном  пункте.  Вошли  в  избу  -
духота страшная. Перенесли стол в  сени,  присели  к  нему  на  скамейках  и
разложили провизию. Через час та же баба подала  бурый  самовар  с  зелеными
пятнами и капающим краном.
     - Вам запрягать, што ли? - спросила баба, поставив  деревянную  чашечку
под капавший кран.
     - Запрягать, запрягать, краля моя червонная! - отвечал Гвоздиков.
     - Да где мужики-то? Аль одна дома? - спросил купец.
     - Одна! зачем одна? не одна, а с богом,
     - Тебя, значит, бог бережет.
     - А то кто ж? знамо бог.
     - Да мужики-то кто ж у вас?
     - Мужики-то?
     - Да.
     - Кто? свекор, хозяин мой да братенек у него, молодой мальчик.
     - А баба-то ты одна?
     - Одна. Свекруху весной схоронили, а парня еще в осень женить будем.
     - Да где ж они, мужики-то?
     - А! - да парнишка в гон еще утресь поехал, тоже купцов повез,  да  вот
не бывал, свекор с хозяином тут, у суседа, на следство к становому пошли.
     - На какое следствие?
     - Да вот тут намедни у какого-то проезжего в лесу чумадан срезали.
     - Кто срезал?
     - Кто ж его знает? неш мало всякого народа теперь по дороге  болтается?
теперь ярманка.
     - А скоро они придут от чиновника-то? Баба  плюнула  на  два  пальца  и
сорвала имя нагоревшую светильню у свечки.
     - Должно, скоро будет. Даве еще, где светло, пошли.
     Выпили по чашке, по другой, на  дворе  скрипнули  ворота  и  послышался
говор. Через минуту в сени вошел высокий мужик с лицом не  столько  суровым,
сколько раздосадованным и сердитым. Он нам не поклонился и  прошел  прямо  в
избу.
     - Мякитка еще не  был?  -  спросил  он  у  бабы  как-то  нетерпеливо  и
раздражительно,
     - Не был.
     - А ты чего огня-то не зажжешь? Собирай вечерять. Он снова показался  в
дверях избы и, не говоря нам ни одного приветственного слова, прямо сказал;
     - Тарантас-то на двор бы втянуть,
     - Чего на двор? Мы хотим ехать.
     - Самая теперь езда! - проговорил он вполголоса и, обернувшись к  бабе,
закричал громко: - Собирай ужинать-то! Аль оглохли?
     Из избы послышалось: "Полно горло-то драть, неш не видишь, собираю".
     Мужик пошел на двор, и там  опять  послышался  говор.  Через  несколько
минут у самой сенной двери старческий голос сказал: "Усыпал, аль не слышишь?
ведь сказал, что усыпал, едят".
     Вошел старик, белый как лунь и немножко сгорбленный.
     - Чай-сахар, купцы почтенные! - сказал он.
     - Просим покорно, дедушка! - ответил ему приказчик,  но  он,  очевидно,
счел это приглашение за самую  обыкновенную  фразу  и  не  обратил  на  него
никакого внимания.
     - Ехать хотите? - спросил он, опершись руками о наш стол.
     - Хотим ехать.
     - Нужно, видно, очень?
     - Да, нужно.
     - На ярманку?
     - Да.
     - Ехать-то не ладно, - сказал он, подумавши,  смотря  попеременно  всем
нам в глаза.
     - Что так?
     - Да ишь вон все шалят.
     - Шалят?
     -  Да,  баловают,  пусто  им  будь.  Теперь  вот  третий  день  казаков
расставили. Бекет у лощинки поставили, а вчера тут вот сусед вез  баринка  в
своем тож кипаже: весь задок-то истрошили.
     - Кто ж это?
     - А господи его ведает.
     - И никто не видал?
     - Барин, знамо, в задку сидел, и с  барыней;  да  не  чуяли,  а  лакей,
знать, клевал на козлах. Кому видеть-то?
     - А ямщик?
     - Да и ямщик, може, не видал.
     - А може и видел? - спросил Гвоздиков.
     - Кто ж его знает?  може  и  видел.  Что  поделаешь-то  с  врагом-то  с
этаким?...
     - Отчего?
     - От праздника, - тем же нервным голосом ответил  внезапно  вошедший  с
фонарем и с уздою в руках муж принявшей нас бабы.
     Никто не отвечал. Всем было очень неприятно.
     - Едут как оглашенные, - продолжал, ни к кому не  обращаясь,  мужик.  -
Говоришь: обожди, повремени: где тебе! слушать не хотят, а там тягают нашего
брата да волочат.
     - Да чего ж тягают? - спросил приказчик.
     - Спроси их чего.
     - Ну, не видал ли? не слыхал ли чего? спрашивают, - проговорил  ласково
старик.
     - Что ж! сказал, да и к стороне.
     - Чего не к стороне.
     - Все пытают тебя и так и этак, - прибавил  старик,  -  все  добиваются
того, чего, може, и не видал.
     - Ну и скажи.
     - Что сказать-то? - спросил опять молодой.
     - Правду.
     - Правду! правда-то нонче, брат, босиком  ходит  да  брюхо  под  спиной
носит.
     Баба  вынесла  большую  чашку  с  квасом,  в  котором  что-то  плавало,
поставила ее около нас на конце  стола,  положила  три  деревянные  ложки  и
краюшку хлеба. Оба мужика и баба перекрестились на дверь, в  которую  глядел
кусок темного неба, и начали ужин; старик присел около купца,  а  молодой  и
баба ели стоя. Гвоздиков опрокинул чашку  и  пошел  на  смену  желтоглазому.
Вошел желтоглазый, сел, налил чашку, откусил сахару и, перекрестившись двумя
перстами, начал похлебывать.
     - А ехать теперь  не  годится,  -  сказал  он,  допив  первую  чашку  и
протягивая руку к чайнику.
     - Чего так? - спросили мы почти  все.  Хозяева  продолжали  ужинать  и,
невидимому, не обращали на наш разговор ни малейшего внимания.
     - Говорят, очень уж шалят по ночам.
     - Нас пятеро.
     - Так вас и побоялись, пятерых-то, - вставил крестьянин.
     - А ты-то шестой будешь.
     - А я что? Мне неш видно? Мое дело знай гляди дорогу.
     - Ямщику где, батюшка, ваше степенство? - говорил старик. - Ямщик порой
что и видит, так не видит.
     - Отчего ж так?
     - Да так.
     - Да отчего же не крикнуть седокам-то?
     - А как назад-то поеду, тогда кому крикну? - спросил опять молодой.
     - А тогда чего кричать?
     - Да того ж самого.
     - И-и, - нельзя, купцы честные, - сказал старик. - Вас-то  сдашь,  надо
вертаться, а он те тут  где-нибудь  со  слягой  и  караулит,  да,  гляди,  с
товарищем. Животов отнимет, а то и веку решит!
     - Ну, вздор!
     - Чего вздорить-то. Неш не бывальщина? - встрел опять молодой.
     - Нельзя, родной, никак нельзя нам ничего с  ними  поделать,  -  сказал
старик.
     - Храбрые вы уж такие, видно.
     - Вот те и храбрые. Храбрись не храбрись, а храбрее мира не  будешь,  -
опять заметил молодой.
     - Да миру-то что?
     - Миру-то?
     - Да.
     - Ловко рассуждаешь! Што миру? Он теперича по злобе мой двор зажжет  да
всю деревню спалит. Миру што?
     - Ну, так, гляди, и спалит!
     - Да неш тебе говорят небывальщину, што ли!
     - Ну, а казаки?
     - А казаки што? Они свое дело знают: кур ловят да, за бабами  гоняются;
а може и сами тут же.
     - С ворами-то? Молодой не ответил.
     - Кто ж их ведает? - сказал вместо него  старик.  -  Болтают,  а  мы  -
господи их знает. Про то знает начальство, каких оно людей приставляет.
     - Ночевать, видно, господа! - обратился к нам приказчик.
     - Что ж? ночевать так и ночевать, - проговорили  все  чуть  не  в  один
голос.
     Ехать у всех отшибло охоту.  Хозяева  как  будто  не  обратили  на  это
никакого внимания, только молодой как будто успокоился  и,  хлебнув  две-три
ложки, сказал совсем не тем голосом, каким говорил до сих пор.
     - Ему, вору-то, что тебя загубить али село спалить? Ему все одно,  одна
дорога; а ты поди, там пойдут тебя водить да тягать, чего не держал да  чего
не ловил? а тут мир, - за всю беду ты и в ответе.
     - А видите вы этих мошенников когда-нибудь?
     - Хоть и видишь, так што ж?
     - Нет, я так: можно ли их видеть?
     - Чего не видеть? Ведмедь зверь, да и того видают, а то  чтоб  человека
да не видать.
     - А ты видал когда?
     Мужик помолчал и положил ложку. Баба взяла чашку и пошла за кашей.
     - Годов с шесть, али больше, пожалуй, - сказал он, - раз такого  страху
набрался, что и боже мой. Мы стали слушать.
     - Верстах в десяти тут от нас, сбочь большака-то, есть  село,  -  мимо,
почитай, завтра поедем, большое село, - и продавал в этом  селе  один  мужик
лошадь. Нашинские мужики баили - добрый мерин, гонкий и здоровый. У  нас  на
ту пору лошадь, знаешь, охромела, а время тож вот как теперь - ярмачно, езды
много. Вот я встал этак еще где тебе до зорьки, взял денег рублев сорок, али
побольше, да и пошел в то село. Иду по  леску-то,  да  и  думаю:  дай  срежу
дубину; не ровен, думаю, час. Гляжу  по  кустам-то  и  вижу,  важная  растет
хворостина, с комельком, знаешь, - ну я ее и срезал. Срезал, иду да  веточки
ножом  и  опускаю,  ловкая  вышла  дубинка.  Вот,  думаю  себе,  если   кого
перекрестить, - почухается, а сам все иду. Прошел этак  еще  версты  с  три,
гляжу, впереди под самой под опушкой, к дороге-то впереди меня шагов этак за
тридцать, сидит человек, ноги свесил в канаву, шапки на голове  нет,  волоса
длинные, как быть, к примеру, у дьячка молодого, в портишках, а плечи голые.
На коленях у него лежат какие-то лохмотенки суконные, и он в них пальцами-то
перебирает, ищется, стало. Глянул я назад  и  по  сторонам  -  народушку  ни
единой души нигде не видать, Спужался я. Думаю,  назад  вернуться-погонится,
вперед тоже боязно. А! думаю, что господи даст: бог  не  выдаст,  свинья  не
съест. Сотворил молитву и пошел вперед. Подхожу это к нему,  а  он  стряхнул
свои лохмотенки-то, дыра на дыре, вижу, а знать, что одежа солдатская.  Иду,
сердце захолонуло, а все иду ближе. Поровнялся с ним; а он стоит.  В  руках,
вижу, ничего нет.
     Баба  принесла  чашу  с  кашей  и  поставила  на  стол.   Мужик   опять
перекрестился и, съев несколько ложек, стал досказывать:
     - Стоит, а я совсем уже к нему подошел. Гляжу: жалкий такой,  сапожонки
подвязаны обрывком, а штанишки черные, нанковые с кантиком,  совсем  как  не
свалятся, рубашонки совсем нет,  только  те  лохмотья  на  плечах  накинуты.
Сукно, знаешь, солдатское, а воротник оторван.
     - Ну.
     - Ну и ну. Плохонький, думаю, ты человек. Жаль мне его стало крепко.  В
бегах, должно, скрывается, а у меня тоже братенек середний  в  службе.  Жаль
таково-то. Подхожу я к нему, а он озирается да таково-то тихо говорит: "Дай,
говорит, за ради господа бога  ты  мне  кусочек  хлебушка.  Четвертый  день,
говорит, маковой росинки во рту не было". - "Эх, говорю, милый! кабы знатье,
а то нет с собой хлебушка-то". - "Ну дай, говорит,  грошик".  Думаю  себе  -
грошика не жаль, и не грошик дал бы, а страшно. Деньги  эти  у  меня  все  в
сапоге да в тряпице связаны, станешь разбирать, он человек в нужде, кто  его
знает! Враг, думаю, силен, и не в такой беде - да  и  то  смущает  человека.
"Нету, говорю, милый, и грошика, не прогневайся". -  "Врешь,  говорит,  дай:
пожалей душу христианскую". Раздумье, знаешь,  меня  взяло,  и  хочу  деньги
достать, и оторопь берет; а его на ту пору словно враг  дернул  за  язык,  -
"давай, говорит, а то своих кликну"; а сам нагнулся, да руку за  голенищишко
и сует. Спину-то, как доску, так всю, знаешь, мне  и  выставил.  Страх  меня
обуял смертный, некогда, вижу, думать-то, поднял дубину-то  да  как  свистну
его вдоль по хрипу, со всего, знаешь, с размаху. Так он и повалился, и  руки
в стороны растопоршил. Лежит  ничком,  словно  лягушка  какая.  Хоть  бы  он
вскрикнул али повернулся - ничего. Только екнул да  разочек  вздохнул,  а  я
ударился что есть поры мочи. Насилу добег до села. Страсти  такой  набрался,
что и не приведи ты мать царица небесная злому татарину,  Мы  посмотрели  на
атлетическое сложение хозяина и переглянулись.
     - Что ж, назад-то как шел: не было его?
     - Не было. Должно, уполоз в лес.
     - А не прикончил ты его часом?
     - Когда? Опосля?
     - Нет. Как ударил-то?
     - Господи знает. На моей душе грех,  коли  что  сталось.  Только  я  не
хотел; я и старикам сказал и попу каялся. Старики велели в те поры  молчать,
а поп разрешил причастие.  "Ты,  говорит,  этому  не  причинен"  -  питинью,
одначе, наложил. Ну, только тела тут  нигде  не  находили,  -  прибавил  он,
помолчав. - Я года с два все опасовался, думал, на  вину  опять  как  бы  не
оказался где; нет. Так и сгинул. Теперя уж, сла-те господи, ничего.
     - Где ж бы ему деться? - проговорил наш торговый крестьянин.
     - А кто его знает,  може  товарищи  справди  были,  убрали,  должно,  -
ответил старик.
     Ужин кончился, мы чай тоже отпили.
     - Пойдем, вдвинем тарантас, - сказал сын отцу, и вышли.
     - Где будете спать? - спросила баба, - в избе аль на дворе?
     - Где там на дворе-то у вас?
     - Да все вон больше на сене ложатся проезжие.
     - А! ну и ладно.
     Мы вышли на двор. На небе показались звезды, ночь была теплая. По двору
ходила корова, в  углу  отфыркивались  лошади.  Мужики  двинули  тарантас  и
заперли ворота.
     - На сено, купцы? - спросил молодой хозяин.
     - На сено.
     - Идите вот сюда. - Он отворил маленькую дверку в  плетневой  сарайчик,
полный доверху ароматическим сеном.
     - Вот вам и упокой, полезайте. Из кипажи, может, что вынесть?  Впрочем,
вы будьте благонадежны, здесь на дворе, - прибавил  он,  -  вашей  нитки  не
пропадет. Я сам вот  тут  сплю,  -  Он  указал  нам  на  высокую  короватку,
смещенную на столбиках под сараем, почти у самых ворот.
     Мы взяли одни подушки да коврик.
     Через пять минут в сарайчике только раздавалось  носовое  посвистыванье
да похрапыванье. Точно квартет разыгрывали. Купец ранее всех начал  соло  на
контрабасе, и Гвоздиков назвал его "туеском",  а  вслед  за  тем  сам  начал
выделывать  разные  колена.  Однако  ничего.  Укаченные  ездою,  все   спали
прекрасно, только мне все снился солдатик,  о  котором  говорили  с  вечера.
Ползет будто он к лесу, а голова  у  него  совсем  мертвая,  зеленая,  глаза
выперло, губы синие, и язык прикушен между зубов, из носа и из глаз  сочится
кровь; язык тоже в крови, а за сапожонком ножик в самодельной ручке, обвитой
старой проволочкой, кипарисный киевский  крестик  да  в  маленькой  тряпочке
землицы щепотка. Должно быть,  занес  он  ту  земельку  издалека,  с  родной
стороны, где старуха мать с отцом ждут сына на побывочку, а  может  быть,  и
молодая жена тоже ждет, либо вешается с казаками, или уж на  порах  у  бабки
сидит.
     Ждите, друзья, ждите.

     В первом томе собрания сочинений Лескова  печатаются  его  произведения
шестидесятых годов: рассказы, очерки, повесть "Житие  одной  бабы"  и  драма
"Расточитель". Это ранние  вещи  Лескова,  рисующие  русскую  провинциальную
жизнь  "эпохи  реформ".  Нарисованные  здесь  картины   отличаются   мрачным
колоритом: люди  гибнут  жертвами  крепостнического  "уклада",  полицейского
режима, семейного деспотизма. Чем крупнее натура, чем сильнее характер,  тем
более неизбежна и  трагична  гибель.  Герой  рассказа  "Овцебык",  страстный
искатель народной правды, кончает самоубийством, потому что  "некуда  идти";
Катерина  в  "Леди  Макбет  Мценского   уезда",   ожесточившись,   идет   на
преступление; в крестьянском романе рассказано  полное  горя  и  кончающееся
сумасшествием "житие одной бабы"; в драме "Расточитель"  собраны  все  ужасы
купеческого самодурства. Этот мрачный колорит подчеркнут Лесковым в сборнике
рассказов, изданном в 1869 году: один раздел сборника озаглавлен - "За что у
нас хаживали в каторгу", другой - "Отчего люди сходили с ума" (на обложке  -
иначе: "На чем ума лишались"),  В  первом  разделе  напечатаны  рассказы  из
крестьянской жизни, во втором - рассказ из жизни чиновника.
     Художественное своеобразие первых произведений Лескова, отличавшее  его
от других писателей шестидесятых  годов  и  тогда  же  отмеченное  критикой,
заключается прежде всего в необычной яркости красок - в их  сгущенности  или
"чрезмерности" (как выражались критики). Это относится одинаково и к сюжетам
его произведений, и к характерам изображаемых им лиц, и к языку. Сам  Лесков
приписывал  эту  особенность   своей   манеры   влиянию   польско-украинской
литературы, с которой основательно познакомился еще в юности,  когда  жил  в
Киеве. Лесков утверждал, что яркость и сгущенность художественных  красок  -
необходимое условие для проникновения в глубь описываемых явлений. Исходя из
этого   принципа,   он   не   боялся   доводить   драматический   сюжет   до
мелодраматического (как в "Расточителе") или сообщать иной раз повествованию
характер лубочного сказа (как в "Леди Макбет  Мценского  уезда").  Изображая
крестьянскую жизнь, Лесков пользуется "резкими  контрастами  света  и  тени.
Характерно) что в  полемике  с  писателями-народниками  (в  очерке  "Русское
общество в Париже", 1863) он называет рассказы Григоровича "пейзанскими",  а
Н. Успенского, наоборот, упрекает в том, что в его рассказах все крестьяне -
"дураки".
     Полемика с современными писателями скрывается иногда и в художественных
произведениях Лескова - в самих сюжетах и персонажах. Так, Катерина в  "Леди
Макбет Мценского уезда" противопоставлена Катерине в "Грозе" Островского как
более сильный  русский  характер.  Драма  "Расточитель"  представляет  собой
своего рода реплику на пьесу Островского "Пучина" (1866), которая  кончается
поражением смирившегося хищника  -  купца  Боровцова;  не  таков  лесковский
хищник Фирс Князев - "расточитель ума  и  совести  народной".  Если  главной
художественной задачей Островского в "Пучине" было  -  добиться  сильнейшего
драматического   воздействия    на    зрителя    без    применения    резких
мелодраматических эффектов, то Лесков, наоборот, пользуется этими  эффектами
в полной мере. Он не занят  психологической  мотивировкой  поступков  своего
героя, поскольку этот герой - не бытовая фигура, не "тип": самодурство Фирса
Князева  выходит  далеко  за  пределы  быта  и  психологии   и   приобретает
"демонический" характер. Совершая проделку с купчей на дом, Князев  говорит,
что на самом деле он "душу человеческую и всю  совесть  мирскую  под  ногами
затоптать  собирается"  (действие  I,  явление  8).  Это  язык  не  простого
купца-самодура, а озлобленного циника, потерявшего веру в добро, разрушителя
общественных и нравственных устоев.  В  целом  образ  доведен  до  такой  же
мелодраматической яркости, как и Катерина Измайлова.
     Другая особенность ранних вещей Лескова (сохраняющая свое значение и  в
позднейшие годы) заключена в их жанровой окраске.  Начав  свою  литературную
деятельность с очерков и корреспонденции, он и в дальнейшем сохранял связь с
этими свободными жанрами, предпочитая формы мемуара или хроники традиционным
формам  романа   или   повести.   "Разбойник",   "Язвительный",   "Овцебык",
"Воительница" - все эти  вещи  написаны  от  лица  свидетеля  или  участника
событий,  вспоминающего  о  них  в  той  последовательности,  в  какой   они
происходили, - со  всеми  подробностями,  но  без  объединяющей  их  фабулы.
Недаром Лесков очень интересовался вопросом о литературных жанрах. На статью
Ф. И. Буслаева "О значении современного романа и  его  задачах"  (1878)!  он
откликнулся большим письмом, в  котором  приветствовал  попытку  "произвести
обстоятельный разбор" вопроса, так как "в наше время критического бессмыслия
в понятиях самих писателей воцарился  невообразимый  хаос.  
<...>
  Писатель,
который понял бы настоящим образом разницу романа  от  повести,  очерка  или
рассказа, понял бы также, что в сих трех  последних  формах  он  может  быть
только  рисовальщиком   с   известным   запасом   вкуса,   умения,   знания"
("Литературная  газета",  1945,  э  11).  Сам  Лесков  предпочитал   "писать
мемуаром" (по его же выражению). "Форма эта, - говорит он в том же письме  к
Ф. И. Буслаеву, - мне кажется очень удобною: она живее или,  лучше  сказать,
истовее рисовки сценами, в группировке которых и у таких  больших  мастеров,
как Вальтер Скотт, бывает видна натяжка".
     Характерно, что, давая своим ранним вещам жанровые подзаголовки, Лесков
иногда колебался  между  такими  обозначениями,  как  "рассказ"  и  "очерк".
Повесть "Овцебык" названа "рассказом", а "Леди  Макбет  Мценского  уезда"  -
"очерком", хотя никакой резкой жанровой  разницы  между  этими  вещами  нет;
притом вторая, вещь гораздо менее  связана  с  жанром  очерка,  чем  первая.
Сборник 1867 года назван - "Повести, очерки и рассказы", а следующий сборник
(1869); называется просто "Рассказы", хотя большая его часть занята "Старыми
годами в селе Плодомасове", которые  снабжены  подзаголовком  "Три  очерка".
Впоследствии Лесков изобретал  для  своих  произведений  такие  оригинальные
обозначения, как "маленький жанр", "рассказы кстати", "рапсодия", "пейзаж  и
жанр".
     Большинство вещей,  вошедших  в  первый  том,  появилось  сна"  чала  в
журналах, а затем переиздавалось при жизни автора три раза:  1)  в  издании:
"Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого , (Н. С. Лескова)", т.  I,  СПб.,
1867 и "Рассказы М. Стебницкого (Н. С. Лескова)", т. II, СПб., 1869;  2))  в
издании:   "Сборник   мелких   беллетристических    произведений    Н.    С.
Лескова-Стебницкого", СПбч 1873 и 3) в "Собрании сочинений Н.  С.  Лескова",
СПб.,  т.  V,  1889  и  т.  VI,  1890.  Второе  из  этих  изданий  не  имеет
текстологического значения: оно  составлено  из  нераспроданных  экземпляров
предыдущего издания и снабжено только новой обложкой, новым титульным листом
и предисловием "От издателя", где ясно  сказано:  "Лица,  имеющие  очерки  и
рассказы Лескова-Стебницкого, вышедшие в 1869 году в двух  отдельных  томах,
не найдут в этой книге ничего для себя нового. Этот сборник сложен  из  двух
томов прежнего издания. 
<...>
 Цель  выпуска  этого  сборника  заключается  в
удешевлении книги для  тех,  кому  приобретение  ее  по  прежней  цене  было
неудобно".
     Тексты  входящих  в  первый  том  произведений  Лескова  печатаются  по
последнему прижизненному изданию (т. е. для большинства вещей - по томам V и
VI собрания сочинений 1889-1890 гг.)) с исправлением опечаток и другого рода
искажений по предыдущим изданиям. Исключение составляют рассказы "Разбойник"
и  "Язвительный",  повесть  "Житие  одной  бабы"  и  драма  "Расточитель"  -
произведения, не включенные автором в собрание сочинений.
     Разбойник
     Печатается по газете "Северная пчела", 1862,э  108  (23  апреля);  было
перепечатано без изменений в книжке "Три рассказа",  СПб.,  1863  (в  пользу
наборщиц при типографии "Северной пчелы").
     Это один из первых беллетристических опытов Лескова;  его  продолжением
был очерк "В тарантасе" ("Северная пчела", 1862, э  119),  где  те  же  лица
ведут беседу по дороге на ярмарку. Интересны  заключительные  слова  автора:
"Со временем, быть может, так ездить уж не будут на Руси, и тогда,  пожалуй,
и разговоры такие повыведутся, а пойдут совсем другие".
     ...к Макарью на ярмарку. -  Эта  ярмарка  была  до  1817  г.  в  городе
Макарьеве, при Макарьевском (Желтоводском) монастыре; в народе это  название
удержалось и после перенесения ярмарки в Нижний Новгород.
     ...купец  из  Нижнего  Ломова.  -  Нижний  Ломов  был  уездным  городом
Пензенской губернии; ныне - районный центр Пензенской области.
     ...под будкою. - Будкам верх повозки.
     Бекет - пикет.
     ...истрошили - испортили.
     Сляга - тонкое, длинное бревно.
     ...животов отнимет. - отнимет лошадей.
     ..питимью, одначе, наложил. - Питимья - епитимья, церковное наказание.
Книго
[X]