Книго

(Vivian Calmbrood's "The Night Jorney")
     От Меррифильда до Ольдгрова
     однообразен перегон:
     все лес да лес со всех сторон.
     Ночь холодна, луна багрова.
     Тяжелым черным кораблем
     проходит дилижанс, и в нем
     спят пассажиры, спят, умаясь:
     бессильно клонится чело
     и вздрагивает, поднимаясь,
     и снова никнет тяжело.
     И смутно слышатся средь мрака
     приливы и отливы снов,
     храпенье дюжины носов.
     В ту ночь осеннюю, однако,
     был у меня всего один
     попутчик: толстый господин
     в очках, в плаще, в дорожном пледе.
     По кашлю судя, он к беседе
     был склонен, и пока рыдван
     катился грузно сквозь туман,
     и жаловались на ухабы
     колеса, и скрипела ось,
     и все трещало и тряслось,
     разговорились мы.
                       "Когда бы
     (со вздохом начал он) меня
     издатель мой не потревожил,
     я б не покинул мест, где прожил
     все лето с Троицына дня.
     Вообразите гладь речную,
     березы, вересковый склон.
     Там жил я, драму небольшую
     писал из рыцарских времен;
     ходил я в сюртучке потертом,
     с соседом, молодым Гольдсвортом,
     удил форелей иногда
     (его стихам вредит вода,
     но человек он милый), -- словом,
     я счастлив был -- и признаюсь,
     что в Лондон с манускриптом новым
     без всякой радости тащусь.
     В лирическом служенье музе,
     в изображении стихий
     люблю быть точным: щелкнул кий,
     и слово правильное в лузе;
     а вот изволь-ка, погрузясь
     в туман и лондонскую грязь,
     сосредоточить вдохновенье:
     все расплывается, дрожит,
     и рифма от тебя бежит,
     как будто сам ты привиденье.
     Зато как сладко для души
     в деревне, где-нибудь в глуши,
     внимая думам тиховейным,
     котенка за ухом чесать,
     ночь многозвездную вкушать
     и запивать ее портвейном,
     и, очинив перо острей,
     все тайное в душе своей
     певучей предавать огласке.
     Порой слежу не без опаски
     за резвою игрой стиха:
     он очень мил, он просит ласки,
     но далеко ли до греха?
     Так одномесячный тигренок
     по-детски мягок и пузат,
     но как он щурится спросонок,
     какие огоньки сквозят...
     Нет, я боюсь таких котят.
     Вам темным кажется сравненье?
     Пожалуй, выражусь ясней:
     есть кровожадное стремленье
     у музы ласковой моей --
     пороки бичевать со свистом,
     тигрицей прядать огневой,
     вписаться вдруг стихом когтистым
     в загривок пошлости людской.
     Да здравствует сатира! Впрочем,
     нет пищи для нее в глухом
     журнальном мире, где хлопочем
     мы о бессмертии своем.
     Дни Ювенала отлетели.
     Не воспевать же, в самом деле,
     как за крапленую статью
     побили Джонсона шандалом?
     Нет воздуха в сем мире малом.
     Я музу увожу мою.
     Вы спросите, как ей живется,
     привольно ль, весело? О, да.
     Идет, молчит, не обернется,
     хоть пристают к ней иногда
     сомнительные господа.
     К иному критику в немилость
     я попадаю оттого,
     что мне смешна его унылость,
     чувствительное кумовство,
     суждений томность, слог жеманный,
     обиды отзвук постоянный,
     а главное -- стихи его.
     Бедняга! Он скрипит костями,
     бренча на лире жестяной,
     он клонится к могильной яме
     адамовою головой.
     И вообще: поэты много
     о смерти нынче говорят;
     венок и выцветшая тога --
     обыкновенный их наряд.
     Ущерб, закат... Петроний новый
     с полуулыбкой на устах,
     с последней розой бирюзовой
     в изящно сложенных перстах,
     садится в ванну. Все готово.
     Уж вольной смерти близок час.
     Но погоди! Чем резать жилу,
     не лучше ль обратится к мылу,
     не лучше ль вымыться хоть раз?"
     . . . . . . . . . . . . . . . .
     Сей разговор литературный
     не занимал меня совсем.
     Я сам, я сам пишу недурно,
     и что мне до чужих поэм?
     Но этот облик, этот голос...
     Нет, быть не может...
                           Между тем
     заря с туманами боролась,
     уже пронизывала тьму,
     и вот к соседу моему
     луч осторожный заструился,
     на пальце вспыхнуло кольцо,
     и подбородок осветился,
     а погодя и все лицо.
     Тут я не выдержал: "Скажите,
     как ваше имя?" Смотрит он
     и отвечает: "Я -- Ченстон".
     Мы обнялись.
     
<1931>
Книго
[X]