В. РОЗАНОВ
О ПУШКИНСКОЙ АКАДЕМИИ

Наперерыв вся Россия думает, как еще и еще увенчать своего Пушкина. Италия, страна художеств, давала капитолийское венчание избранникам; смотря на всероссийские сборы к торжеству столетия рождения великого поэта, невольно приходит на ум, что Россия впервые дает избраннику ума и муз что-то похожее на это капитолийское венчание. Ко дню этому готовятся целые города. В газетах появляется известие, что вот "такой-то город" "так-то думает отпраздновать юбилей". И, главное, нет инициатора этих приготовлений; даже нет никого главного в них; нет руководителя. Готовится Россия, готовятся все, и все делается само собою. Это самая замечательная сторона в плетении венка, самая симпатичная.

Да будет позволено сказать два слова об одном особенном увековечении памяти поэта, которое нам приходит на ум. Если что не идет к Пушкину, то это стих Лермонтова о себе:

      Я знал одной лишь думы власть,
      Одну,  но пламенную, страсть...

Напротив, Пушкина можно определять лишь отрицательно, т. е. отвечая "нет!", "нет!" и "нет!" - на попытку указать в нем одну господствующую думу, или - постоянно одно и то же, нерассеиваемое, настроение. Монотонность совершенно исключена из его гения; выразимся в терминах, особенно понятных: ему чужда монотонность, и, может быть, чужд в идейном смысле, в поэтическом смысле - монотеизм. Он - все - божник, т. е. идеал его дрожал на каждом листочке Божьего творения; в каждом лице человеческом, поискав, он мог или, по крайней мере, готов был его найти. Вся его жизнь и была таким-то собиранием этих идеалов, - прогулкою в Саду Божием, где он указывал человечеству: "А вот еще что можно любить!"... "или - вот это!...". "Но оглянитесь, разве то - хуже?!" Никто не оспорит, что в этом его суть. Чувства гневливости почти отсутствуют в нем. В этом отношении замечателен один отрывок, посмертно найденный в его бумагах; он в нем отвечал на упреки друзей, отчасти и на недоумение врагов, отчего он не отвечал ничего на жестокие критические приговоры, какие ему случалось читать о себе? Оправдание его вполне серьезно и почти пунктуально, но оканчивается припискою, которая в сущности зачеркивает все пункты: "никогда не мог преодолеть в себе смертной скуки подобного ответа". Не буквально, но смысл этот, и он отвечает всему, что мы знаем о поэте. Однако, не только поверхностно, но и плоско было бы думать о нем, что он страдал и, так сказать, тонул в какой-то любвеобильности, в вечном пылании положительными чувствами. Эта бенедиктовщина души также была совершенно исключена из его настроения. Нет, - он был серьезен, был вдумчив; хотя в Саду Божием, - он не издал ни одного "аха", но как бы вторично, в уме и поэтическом даре, он насаждал его, повторял дело Божиих рук... Но уже выходили не вещи, а идеи о вещах, - не цветок, но песня о цветке, однако покрывающая глубиною и красотою всю полноту его сложного строения. Так получился "Пушкин", эти "семь томов" обильно комментируемых созданий, где мы находим своеобразный и замкнутый, совершенно закругленный "мир" как "космос", как "украшенное Божие творение". Можно Пушкиным питаться и можно им одним пропитаться всю жизнь. Попробуйте жить Гоголем, попробуйте жить Лермонтовым: вы будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом... Через немного времени вы почувствуете ужасную удушаемость себя, как в комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахучих цветов, и броситесь к двери с криком: "простора! воздуха!.." У Пушкина - все двери открыты, да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты: это - в точности сад, где вы не устаете.

Конечно, Россия никогда не станет "жить Пушкиным", как греки, не остановившись на Гомере, перешли к Пиндару, Софоклу; перешли к Аристофану. Но тут не недостаточность поэта, а потребность движения. В этом движении - потребность между прочим подышать и атмосферой исключительных настроений. "Мертвые души" и "Мцыри" - почти современны Пушкину, и замечательно, что из сада его поэзии Россия так быстро заглянула в эти два исключительные и фантастические кабинета. Вернемся к Пушкину. "Циклос", "круг" его созданий сам по себе, без отношения к историческому народному движению, вполне способен насытить человека и дать ему прожить собою всю жизнь. Скажем более; если Россия в некоторых исключительных своих душах, составляющих нить исторического вперед ее движения, конечно вечно будет обогащаться исключительностями, - будет искать ударных форм разного в веках, но единичного порознь и в каждую минуту, поэтического и философского монотеизма, - то в заурядных своих частях, которые трудятся, у коих есть практика жизни и теория не стала жизнью, она спокойно и до конца может питаться и жить одним Пушкиным. Т. е. Пушкин может быть таким же духовным родителем для России, как для Греции был - до самого ее конца - Гомер. Вы ищете сказки - он дает вам сказку; вы ищете светской шалости - вот она:

      Отдай любви
      Младые лета,
      И в шуме света
      Люби, Адель,
      Мою свирель.

На каждую вашу нужду, и в каждый миг, когда вы захотели бы сорвать цветок и закрепить им память дорогого мгновения, заложить ее в дорогую страницу книги своей жизни - он подает вам цветок-стихотворение. И это не только относительно беспечальных мгновений, но и самых печальных, леденящих душу:

      Итак - хвала тебе, Чума!
      Нам не страшна могилы тьма,
      Нас не смутит твое призванье!
      Бокалы пеним дружно мы,
      И Девы-Розы пьем дыханье,
      Быть может - полное чумы.

И сейчас - какая перемена тона: "Безбожный пир! Безбожные безумцы!"

По этому-то богатству тонов, которые не исчерпаны ни обществом нашим, ни литературою, и в себе самих даже не исчерпаемы -"дондеже умрем" - мы и сказали, что Пушкин способен пропитать Россию до могилы не в исключительных ее натурах.

Что же это значит? Откуда это богатство? Что это за особый строй души? Критика русская давно (еще с Белинского) его определила термином - "художественность". Художник есть тот, кто, может быть, и заражает, но ранее - сам заражается; в отличие от пророка, который только заражает, но - если позволительно перенесение узкого медицинского термина - заражается только Богом; Им слушаем; ему - Он открыт. "И небеса отверзты" - пророку: а художнику вечно открыта только земля, и, как это было с Пушкиным, - ему открыта бывает иногда вся земля. Не будем обманываться, что у Пушкина есть "Пророк"; это страница сирийской истории, сирийской пустыни, которую он отразил в прозрачном лоне своей души, как отразились в нем и страницы Аль-Корана:

      О, жены чистые Пророка!..
      От всех вы жен отличены:
      Страшна для вас и тень порока,
      Под сладкой тенью тишины
      Живите скромно: вам пристало
      Безбрачной девы покрывало.
      Храните верные сердца
      Для нег законных и стыдливых:
      Да взор лукавый нечестивых
      Не узрит вашего лица.
      А вы, о гости Магомета,
      Стекаясь к вечери его,
      Брегитесь суетами света
      Смутить пророка моего.
      В паренье дум благочестивых
      Не любит он велеречивых
      И слов нескромных и пустых...
      Почтите пир его смиреньем
      И целомудренным склоненьем
      Его невольниц молодых.

И рядом с этою мусульманскою рапсодией - дивный православный канон:

      Отцы-пустынники и жены непорочны,
      Чтоб сердцем улетать во области заочны,
      Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв,
      Сложили множество божественных молитв...
      Но ни одна из них меня не умиляет,
      Как та, которую священник повторяет
      Во дни печальные великого поста.
      Всех чаще мне она приходит на уста -
      И падшего свежит неведомою силой:
      "Владыко дней моих! дух праздности унылой,
      Любоначалия, змеи сокрытой сей,
      И празднословия, - не дай душе моей!
      Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
      Да брат мой от меня не примет осужденья,
      И дух смирения, терпения, любви
      И целомудрия - мне в сердце оживи".

Какая противоположность! Но один и другой тон равно серьезны. То есть истинно серьезное и оригинально серьезное в Пушкине было, так сказать, не звуки, которые он ловил, но ухо его. Есть знаменитое выражение, в Апокалипсисе и у Иезекииля, о небесных существах, "исполненных очей спереди и сзади, внутри и снаружи", т. е. существ - как ткани "очей", как полноты "очей". Все "очи, очи и очи", и вот - все существо; может быть--тайна всякого существа, каждого из нас?.. Тайна эта разгадывается в великих людях. Что такое Рафаэль, как не какой-то всемирный Глаз, человек, ставший Глазом, оформившийся весь в это огромное и необозримое видение, в котором переливались и переплелись земные и небесные краски, земные и небесные тени, штрихи?.. Он все видит и этим только видением он ограничен. Звуков он не слышит, не понимает; не понимает же мыслей, или очень ограниченно их понимает. И таков был Бетховен, столь же всемирное и такое же вековечное Ухо. Читатель простит, что я пишу нарицательные имена с большой буквы: до того очевидно, что нарицательное, т. е. общее свойство, стало собственным и личным и именуемым у этих людей. Пушкин был всемирное внимание, всемирная вдумчивость. Не только было бы напрасно искать у него одного господствующего тона, но совершенно очевидно, что этого тона и не было; что он пришел на землю не чтобы принести, но чтобы полюбить: полюбить эту прекрасную землю и, ничем исключительно новым не утолщив ее богатств, - скорее вознести ее к небу, и уж если обогатить, то самое небо - земными предметами, земным содержанием, земными тонами. Чувство трансцендентного ему совершенно чуждо, в противоположность Гоголю, Лермонтову, из новых - Достоевскому и Толстому. Самая молитва, как приведенная: "Отцы-пустынники..." - у него всегда феномен, а не ноумен; поэтому рассеивается, а не стоит постоянно; и, в конце концов, -

      Ревет ли зверь в лесу ночном,
      Поет ли дева за холмом,
      На всякий звук
      Родит он отзвук...

Преображенная земля, преобразуемая земля! Не падающие на землю зигзаги электричества, совсем нет! - но какое-то пресыщение изяществом всего, растущего с земли и из земли:

      Я помню чудное мгновенье:
      Передо мной явилась ты
      Как мимолетное виденье,
      Как гений чистой красоты

- это стихотворение к А. П. Керн, повторенное в отношении к тысяче предметов, и образует поэзию Пушкина, ценное у Пушкина, правду Пушкина.

      Шли годы. Бурь порыв мятежный
      Рассеял прежние мечты,
      И я забыл  твой голос нежный,
      Твои небесные черты.
        (Из того же стихотворения).

И все так же забывал Пушкин, и на этом забвении основывалась его сила; т. е. сила к новому и столь же правдивому восхищению перед совершенно противоположным! Дар вечно нового (перед своим прежним) в поэзии, именно необозримое в поэзии многобожие, много-обожение, как последствие свободы ума от заповеди монотеистичной и немного монотонной, по крайней мере в поэзии монотонной: " Аз есмь Бог твой... и не будут тебе инии бози..." Ведь забывать - это и для каждого из нас есть условие вновь узнавать; и мы даже не научались бы, ничему бы не научались, если б в секунду научения каким-то волшебством не забывали совершенно всего, кроме этого единичного, что в данную секунду познаем. Монотеисты-евреи так и не образовали никакой науки. У них не было и нет дара забвения.

*

Но довольно о Пушкине и несколько слов - об его увенчании. Это - Академия Изящных Искусств, - которую мы хотели бы, чтобы она наименовалась Пушкинскою Академией.

В самом деле, в России нет ее, России нужна она. И нет имени, нет памяти, нет гения, к коему она так приурочивалась бы, как к Пушкину. Пушкин - это земное изящество, это - универсальное изящество. И только. Но изящество, действительно возведенное к апофеозу, - отбежавшее от внешней красивости и приблизившееся к внутренней, к доброте и правде:

      Подруга дней моих суровых,
      Голубка дряхлая моя!
      Одна в глуши лесов сосновых
      Давно, давно ты ждешь меня!
      Ты под окном своей светлицы
      Горюешь, будто на часах,
      И медлят поминутно спицы
      В твоих наморщенных руках.

В самом деле, в одном отношении мы можем назвать Пушкина самым красивым во всемирной литературе поэтом, потому что красота у него сошла вглубь, пошла внутрь. Тут две тысячи лет нового углубления, христианского развития сердца, но пошедшего не специально в религию, а отраженно бросившего зарю на искусство. И в самом деле -

      Голубка дряхлая моя

- о няне старой: почему это не есть Небесная Афродита, христианская Афродита, которую предчувствовал Платон, сумрачно говоря "нет! нет! нет!" по отношению к своим, к афинским, смазливым и ограниченным богам. Земные боги умерли; сошли небесные боги.

Академия Изящных Искусств - в Петербурге ли или, еще лучше, в Царском Селе, - это питомник изящества и всяких изящных дисциплин, без всякого ограничения; питомник, в который войдя, великий поэт повторил бы собственный стих:

      ...весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
      Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе.
      Сколько богов, и богинь, и героев
      ............................................
      Тут Аполлон -- идеал, там Ниобея - печаль...
      Весело мне!

Мы воспользовались стихом, чтобы весело очертить радостную мысль собственным словом художника и, так сказать, ввести читателя в мир душевной его, поэта, радости, если б он вошел в питомник изящества, в самом деле над ним воздвигнутый мавзолеем. Кстати, в мастерской художника, средь Аполлонов и Ниобей, Пушкин вспомнил усопшего же:

            ...в толпе молчаливых кумиров
      Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
      В темной могиле почил художников друг и советник.
      Как бы он обнял тебя, как бы гордился тобой!

Конечно, мы даже и отдаленно не разумеем здесь Школы Живописи или Ваяния в их изолированности, что все уже есть; - хотя, конечно, ничему не помешает параллелизм в них или к ним. Есть изящные вещи, но есть еще само изящество, коего и живопись, и ваяния суть только факультеты. И как помимо Медицинской Академии есть Университет, - так может быть и настоль же нужна около специальных художественных школ Академия Изящных Искусств: которая была бы столько же академиею архитектуры, как и академиею вокального совершенствования, музыкальных упражнений, равно чтений из Магабараты и Рамаяны, и все прочее. На Западе давно есть наука искусства, история искусства; искусство вообще есть нечто разнородное с наукой, есть даже огромная поправка к науке, может быть - другой мир, великое ограничение разума и его претензий. Для науки - пусть недостаточно - но все же много у нас сделано. И если не ничего, то чрезвычайно мало сделано для искусств. Даже нельзя скоро найти и может быть даже вовсе нельзя найти в России места, куда придя, можно было бы совершенно быть уверенным, что вот здесь узнаешь о плодах работ Винкельмана или о результатах критики Лессинга. "Критики"... Какая богатая область у нас, в нашей собственной истории и развитии! - но кафедры истории русской критики, или кафедры истории критики всемирной, или - теории критики, нигде в России нет. Вот - для проектируемой нами Академии - ряд кафедр, которые достаточно назвать, чтобы почувствовать, как они нужны, как они уместны в России.

Наш театр... разве он не пережил эпоху Оффенбаха, и разве ее допустила бы серьезная, доминирующая в стране школа, как именно Университет Изящного, с свободным карающим бичом в руке? Какова роль Шекспира на нашем театре? Что мы успеваем сделать для народного театра? Вы видите, что не только кафедры на этот зов, на эту мысль бегут, но и бегут темы, т. е. нужды дня, и, сбегаясь на улице, так сказать, роют уже фундамент нового здания, на фронтоне которого были бы

      И мраморные циркули и лиры,
      И свитки - в мраморных руках.
      И наряду с нею, этою воспоминаемою красотою, -
            ...арфа серафима,
      которой умел внимать
      В священном ужасе поэт.

Академия Изящных Искусств непременно стала бы авторитетом изящества, критиком в изящном. И когда все виды красоты так глубоко падают теперь, и Афродита уличная решительно не дает прохода добрым людям, даже обывателям, сторонним искусству, - право же, в такое время не лишне два раза "отмерять" прежде, чем решительно и строго отказать на просьбу "о неуместной затее"... Да встретит слово это добрую минуту...


Книго

[X]